Домик Ивана Петровича стоял на самом краю деревни, ощерившись покосившимся забором в бескрайнее колхозное поле. Осень уже почти ушла, но зима еще не вступила в полные права, и потому все вокруг было серым и промозглым: пожухлая трава, голые ветви яблонь в саду, скучное низкое небо. Из трубы печки медленно вился дымок — старик экономил дрова, топился лишь по утрам, чтобы прогнать ледяную сырость.
Внутри пахло стариной, вареной картошкой, лекарственной ромашкой и собачьей шерстью. Единственным существом, которое делило с ним это тихое, почти беззвучное существование, был пес Рекс. Старый, беспородный, шерсть клочьями, но с умными, карими, до боли преданными глазами. Он спал, свернувшись калачиком на половичке у двери, и во сне поскуливал, перебирая лапами, будто куда-то бежал. Его тяжелое дыхание и тиканье старых настенных часов с маятником — вот и все звуки, что наполняли дом.
Сын, Андрей, навещал редко. Жизнь в райцентре крутила его как белку в колесе: работа, ипотека, дети. Его приезды были яркими, но короткими вспышками: громкий голос, стук каблуков по скрипучему полу, деньги, как извинение, на столе, деловая проверка погреба и сарая. «Крыша на бане совсем прохудилась, бать!» — бросал он на бегу. Иван Петрович лишь молча кивал, провожая его взглядом, а потом долго сидел, глядя вслед уезжающей машине, и гладил Рекса по голове. Пес тыкался мокрым носом в его жилистую руку, словно утешая.
Зима окончательно заявила о себе колючим ветром. Иван Петрович слег. Не с простудой даже, а с какой-то всепоглощающей слабостью. Каждый вдох давался с усилием, сердце постукивало неровно и тревожно. Однажды ночью его скрутил такой приступ кашля, что он, обессиленный, упал головой на подушку, и ему стало ясно и просто страшно: конец близко.
Он смирился, что рано или поздно умрет. Но смириться с тем, чтобы умереть в полной тишине, в одиночестве, не слыша рядом ничьего дыхания, не чувствуя рядом живого тепла — нет. Жуткий, леденящий ужас одиночества сковал его сильнее болезни.
Он набрал номер сына, пальцы плохо слушались, трубка дрожала в руке.
— Коль… — голос хрипел, как ржавая пила. — Приезжай, сынок… Совсем Рекс одолел. Не справляюсь я… Все по соседским огородам шныряет, люди жалуются. Отвези его… в приют, в городе у вас. Сделай одолжение.
Николай вздохнул в трубку, слышно было, как он от чего-то отвлекается, клацает компьютерной мышкой.
— Опять приехать? Ладно, пап. В субботу заеду, только к обеду.
Он приехал стремительно, как ураган. Из машины вышел нахмуренный.
— Ну, где этот беглец? — с порога бросил он, не снимая куртки.
Рекс, почуяв недоброе, заскулил, поджал хвост и юркнул под деревянную лавку, забился в самый темный угол.
— И чего ты с ним не управишься? — раздраженно сказал Коля, наклоняясь и насильно вытаскивая пса за ошейник. — Ест мало, спит много. Чего тебе еще?
— Да вот… Шастает, — потупился Иван Петрович, не в силах смотреть сыну в глаза. — Боюсь, как бы не задавил кто на дороге. Отвези, сынок.
Коля, ворча, усадил Рекса на заднее сиденье, хлопнул дверцей. Старик стоял на крыльце, маленький и ссутулившийся, и махал ему рукой, пока машина не скрылась за поворотом. По щеке его скатилась одна одинокая слеза. Он тут же смахнул ее грубым рукавом телогрейки.
А наутро у Николая зазвонил телефон. Соседка, Анна Ивановна, голос ее был взволнованным и одновременно укоризненным:
— Коля, а пес-то ваш… он тут, под моим крыльцом, сидит, весь в репьях, грязный, лапа кровит. И дрожит весь. Как он обратно-то примчал, сорок километров? Сердце у него, поди, из груди выскакивало!
Николай скрипнул зубами. Сорвался с важного совещания, примчался в деревню, с каменным лицом. Он даже в дом к отцу не зашел, просто забрал Рекса из-под крыльца соседки — пес не сопротивлялся, лишь жалобно визгнул, когда Николай грубо дернул его за поводок. На этот раз Коля отвез его далеко, в соседний районный центр, потратив полдня. «Вот теперь-то не найдет!» — думал он зло, глядя в зеркало заднего вида на скулящего пса.
Не прошло и трех дней — Рекс снова был дома. Он сидел на крыльце, неподвижный, вытянутый в струнку, будто от его выправки сейчас зависит вся оставшаяся жизнь. Исхудавший, шерсть в комьях грязи и льда, одна лапа поджата, и он, изредка отвлекаясь, зализывал на ней рваную рану. Но он был дома.
Увидев его в окно, Иван Петрович расплакался, как ребенок.
Николай, узнав от той же соседки, пришел в ярость. Он мчался по ухабистой дороге в деревню, сжимая руль так, что костяшки белели. В голове крутились мысли об упрямом, неблагодарном старике, который не может решить даже такую пустяковую проблему.
Он влетел в сени, распахнул дверь в избу — и остолбенел.
В нос ударил воздух — спертый, пахнущий лекарством, мокрой шерстью и немытым телом. Иван Петрович не вышел его встречать. Он лежал на кровати, укрытый стареньким стеганым одеялом, и казался удивительно маленьким и хрупким. Лишь едва повернул к сыну бледное, изможденное лицо с бескровными губами — на них подобие улыбки. На тумбочке — кружка с недопитым чаем, рядом валялось несколько пузырьков с лекарствами, пачка горчичников, направление от скорой. Комната была погружена в тяжелую, звенящую тишину, нарушаемую лишь хриплым, прерывистым дыханием старика и громким, мерным тиканьем часов.
— Отец? Что с тобой? — голос Николая, еще минуту назад полный гнева, теперь сорвался на испуганный шепот. По спине пробежал мороз.
Старик с трудом приоткрыл веки, увидел сына, и в его потухших глазах мелькнула слабая искорка.
— Все, сынок… Видно, скоро… — прошептал он, и каждый звук давался ему ценой огромного усилия. — Доктор из райцентра приезжал… сказал, легкие, сердце… износились.
И тут, как молния, ослепляющая и прожигающая все насквозь, в сознании Николая все сложилось в единую, ужасающую картину. Эти настойчивые просьбы. Эти нелепые, отнимающие кучу времени поездки. Верный пес, трижды проделавший невероятный путь, рвущийся обратно… Это же было не про собаку! Ни разу не про собаку.
Ноги сами подкосились. Он опустился на колени у кровати, взял отцовскую руку — холодную, легкую, почти невесомую, всю в синих прожилках.
— Зачем же ты молчал-то? — его собственный голос прозвучал чужим, сдавленным рыданием. — Почему сразу не сказал?
— Не хотел обременять, Коль… — старик с трудом повернул голову. Глаза его были мокрыми. — Ты у меня такой занятой, важный… Я знаю. А умирать одному… сынок… так страшно. Вот я и придумал все это… чтобы ты приезжал. Хоть ненадолго. Хоть на час. Прости меня, старика…
Стыд. Жгучий, всепоглощающий, удушающий стыд накатил на Николая волной. Он прижал лоб к краю кровати, к этой старой, прохладной руке, и тело его содрогнулось от беззвучного, но горького рыдания. Он вспомнил свои раздраженные вздохи, свою спешку, свои деловые звонки прямо здесь, в этой комнате, свои мысли о том, что отец со своими глупостями отрывает его от настоящих дел.
Он встал. Не сказал больше ни слова. Медленно, словно в тумане, снял куртку, повесил ее на гвоздь у двери. Вынул из кармана телефон, вышел на крыльцо — туда, где ловилась единственная палочка связи — и позвонил жене.
— Лен… Я остаюсь. На сколько потребуется. Все. Все отмени. — голос его был тихим, но твердым.
Потом он налил отцу свежей воды из графина, аккуратно, почти по-матерински, поднес кружку к его пересохшим губам. Подошел Рекс, его верный, преданный сообщник, лизнул руку Николая — не выпрашивая, а словно говоря: «Вот и хорошо. Я тоже вернулся не к нему, а к вам обоим. Теперь мы вместе».
Николай придвинул к кровати старый венский стул, скрипнувший под его весом. Он сел, взял отцовскую руку в свои, согрел ее. Рекс с облегчением вздохнул, развалился у их ног на том самом половике, положил морду на лапы. Его бок начал равномерно подниматься и опускаться.
В комнате снова стало тихо. Но это была уже совсем другая тишина. Не пустая и одинокая, а полная, глубокая, мирная. Ее наполняло теперь не одно, а три дыхания: хриплое и прерывистое старика, ровное и спокойное пса и сдавленное, но твердое дыхание сына, который наконец-то понял, где его настоящее, самое важное дело.
Иван Петрович слабо улыбнулся, глядя в потолок, и закрыл глаза. Не от слабости, а от невыразимого облегчения. Его мальчик был рядом. И его пес — тоже. Он чувствовал их тепло. Больше ему ничего не было нужно. Абсолютно ничего.