Воздух в мамином доме всегда пах одинаково: яблочным пирогом, старым деревом и едва уловимой ноткой нафталина из глубин платяного шкафа. Этот запах был якорем, который держал меня в уютной гавани детства, где мир был простым, а любовь родителей — незыблемой, как гранитный постамент памятника в городском парке.
Сегодня, в третью годовщину смерти отца, этот запах казался особенно густым, почти осязаемым. Я сидела за круглым столом, покрытым той самой вышитой скатертью с васильками, которую мама стелила только по особым случаям. Годовщина смерти — особый случай? Наверное. Для мамы, Анны Петровны, любой ритуал был важен. Он придавал жизни порядок, защищал от хаоса.
Мой старший брат Дмитрий помешивал сахар в чашке с такой силой, будто пытался размешать не кристаллики рафинада, а собственные тяжелые мысли. Он всегда был более прагматичным, заземленным. Отец для него был примером молчаливой мужской силы, человек, который мало говорил, но много делал. Для меня же папа был тихой гаванью. Его большие, мозолистые руки могли починить что угодно: от моего сломанного велосипеда до моего разбитого сердца после первой несчастной любви.
На стене, прямо напротив меня, висел его портрет. Николай Иванович. С фотографии смотрел мужчина лет пятидесяти, с добрыми морщинками в уголках глаз и чуть смущенной улыбкой. Он словно извинялся за то, что посмел занять такое почетное место. Отец всегда был таким — скромным, немногословным, будто живший в тени. В тени кого? Я никогда не задумывалась. Наверное, в тени своей любви к маме.
А мама… она была центром нашей вселенной. Яркая, требовательная, с характером, который мог гнуть сталь. Отец смотрел на нее всегда с таким обожанием, с таким трепетом, что это казалось единственно возможной формой любви. Он угадывал ее желания, приносил ей полевые цветы, потому что она презирала «бездушные» розы из магазинов, читал ей вслух вечерами, когда у нее болела голова. Их брак был для меня эталоном. Не страстным, как в романах, нет. А тихим, надежным, как старая крепость, выдержавшая все бури.
— Пирог удался, мам, — сказал Дима, нарушая затянувшееся молчание. — Как всегда.
Мама не ответила. Она сидела у окна, прямая, как струна, и смотрела куда-то вдаль, поверх яблонь в саду. Ее пальцы сжимали фарфоровую чашку, и костяшки побелели. За эти три года она словно усохла, стала меньше, прозрачнее. Горе, думала я. Оно съедает человека изнутри.
— Мам? — позвала я мягко. — Может, еще чаю?
Она медленно повернула голову. Ее глаза, обычно живые и острые, сегодня были мутными, как замерзшее стекло. Она обвела взглядом нас, потом снова посмотрела на портрет отца. На ее губах промелькнула странная, горькая усмешка.
— Знаете… — начала она тихим, почти бесцветным голосом.
В этом голосе не было ни тепла, ни привычных властных ноток. Только звенящая пустота. Мы с Димой замерли, инстинктивно почувствовав, что сейчас произойдет что-то непоправимое. Воздух в комнате стал плотным, вязким. Даже тиканье старых часов на стене, казалось, остановилось.
— Я никогда не любила вашего отца.
Фраза упала в тишину комнаты, как камень в стоячую воду. Круги расходились медленно, искажая все вокруг. Мое уютное детство, образ идеальной семьи, светлая память об отце — все пошло рябью, превращаясь в уродливую гримасу.
Я моргнула, уверенная, что ослышалась. Может, это старческое? Может, горе помутило ее рассудок?
— Мама, что ты такое говоришь? — голос Димы был резким, как удар хлыста. — Перестань. Сегодня такой день…
Но она не смотрела на него. Ее взгляд был прикован к портрету.
— Нет. Вы должны знать, — продолжила она тем же ледяным тоном, от которого у меня по спине пробежал холодок. — Всю жизнь вы жили во лжи. Вся ваша жизнь — это ложь.
Я почувствовала, как чашка в моей руке дрогнула. Васильки на скатерти расплылись перед глазами. Ложь? Наша жизнь? Жизнь, в которой отец читал мне сказки на ночь, а мама пекла этот самый яблочный пирог?
— Я вышла за него замуж, — она сделала паузу, словно пробуя каждое слово на вкус, смакуя его яд. — Чтобы отомстить его брату. Вадиму.
Вадим. Дядя Вадим. Старший брат отца. Я видела его всего несколько раз в глубоком детстве. Высокий, громкий, с обаятельной улыбкой, он казался полной противоположностью нашему тихому отцу. Потом они почему-то перестали общаться. Семейная ссора, как объясняла мама. Пустяки.
Теперь это слово — «Вадим» — прозвучало как приговор.
Дима вскочил со стула, опрокинув чашку. Коричневая лужица медленно поползла по белоснежной скатерти, впитываясь в вышитые васильки.
— Ты с ума сошла! — закричал он. — Как ты можешь так говорить о папе?! Он же… он же боготворил тебя!
— Боготворил, — кивнула мама, и в ее голосе прорезался металл. — Именно это мне и было нужно. Нужно было, чтобы Вадим видел. Чтобы он видел, что его родной брат счастлив с той, которую он бросил. Чтобы он видел, как я смеюсь, как ращу детей… его племянников. Чтобы каждый наш семейный праздник был для него солью на рану.
Я сидела, парализованная этим чудовищным откровением. Мир рушился. Не просто трескался, как старая чашка, а разлетался на миллионы острых осколков, и каждый из них впивался в сердце. Отец. Его тихая, всепрощающая любовь. Его забота. Его жизнь… все это было лишь инструментом. Орудием мести в руках женщины, которую он любил больше всего на свете.
Я подняла глаза на маму. И впервые в жизни увидела перед собой не родного, любимого человека, а абсолютно чужую, незнакомую женщину с ледяными глазами и истерзанной душой. Женщину, которая построила свое счастье, наше счастье, на руинах чужой жизни. Жизни нашего отца.
— Зачем, мама? — прошептала я, и мой шепот прозвучал в оглушительной тишине как крик. — Зачем ты нам это сейчас сказала?
Она наконец-то оторвала взгляд от портрета и посмотрела на меня. Долго, изучающе, будто видела впервые.
— Потому что я устала, — просто ответила она. — Устала врать. И потому что месть должна быть завершенной. Он умер, так и не узнав правды. А вы… вы его продолжение. Пусть хотя бы вы узнаете, какой ценой была куплена ваша идеальная жизнь.
Она встала, одернула кофту и, не глядя на нас, на разлитый чай, на разбитый вдребезги мир, вышла из комнаты.
А мы с Димой остались сидеть среди руин нашей семьи, под пристальным, ничего не понимающим взглядом отца с портрета. И запах яблочного пирога вдруг стал удушливым, как запах тлена.
Глава 2. Ядовитые корни
Тишина, воцарившаяся после ухода матери, была тяжелее любого крика. Она давила на барабанные перепонки, сгущалась в углах, оседала пылью на старой мебели. Мы с Димой остались одни, два взрослых человека, которые в один миг снова стали беспомощными детьми, потерявшимися в темном лесу.
Дмитрий нервно ходил по комнате, от стены к стене, его шаги гулко отдавались в напряженном воздухе. Я же не могла сдвинуться с места, словно приросши к стулу. Мой взгляд был прикован к расползающемуся по скатерти чайному пятну. Оно было похоже на уродливую рану на теле наших воспоминаний.
— Я не верю… — наконец выдавил Дима, остановившись у окна. — Она не могла. Это бред. Просто… возраст, горе, помутился рассудок. Она не понимает, что говорит.
Он хотел в это верить. И я отчаянно хотела поверить ему. Но я видела мамины глаза. В них не было безумия. Была лишь ледяная, выжигающая все на своем пути ясность. Это была правда. Уродливая, колючая, но правда.
Внезапно дверь в комнату снова открылась. На пороге стояла мама. В руках у нее была старая деревянная шкатулка, та самая, что всегда стояла на ее комоде. Я думала, там хранятся какие-нибудь старые украшения или памятные безделушки.
Она подошла к столу и с сухим стуком поставила шкатулку перед нами. Открыла крышку. Внутри лежали не бусы и броши, а аккуратно перевязанные лентой стопки писем и несколько пожелтевших фотографий.
— Если не верите словам, — ее голос был ровным, лишенным эмоций, — посмотрите на это.
Она вытащила одну фотографию. На ней была запечатлена молодая пара. Девушка с двумя толстыми косами и озорной улыбкой — я с трудом узнала в ней маму. Она выглядела такой… счастливой. Рядом с ней стоял высокий темноволосый парень. Красивый, уверенный в себе, он обнимал ее за плечи, и от него исходила волна обаяния, видимая даже на старом снимке. Это был не отец.
— Это Вадим, — сказала мама, словно подтверждая мои мысли. — За год до того, как он встретил свою генеральскую дочку и решил, что простая девчонка-студентка ему больше не пара.
Она бросила фотографию на стол. Потом взяла пачку писем.
— А это он мне писал. Из армии. Клялся в вечной любви. Говорил, что вернется, и мы поженимся.
Ее пальцы развязали ленту, и она протянула мне один из листков. Я взяла его, руки дрожали. Аккуратный, размашистый почерк. «Анечка, любовь моя, солнышко мое…» — слова прыгали перед глазами. Я читала о планах, о мечтах, о нежности, и чувствовала, как внутри все сжимается от чужой, давно умершей любви.
— Он вернулся, — продолжила мама свой безжалостный рассказ. — А через месяц объявил о помолвке. Сказал, что все это было ошибкой, юношеским увлечением. Сказал это мне в лицо, смеясь. А за его спиной стоял ваш отец. Коля. Он смотрел на меня такими глазами… полными жалости. И я его возненавидела в тот момент. За эту жалость. За то, что он был свидетелем моего унижения.
Она замолчала, переводя дух. Дима сел напротив, его лицо было каменным.
— А потом Коля стал за мной ухаживать. Неумело, робко. Приносил дурацкие ромашки, звал в кино на самые скучные фильмы. Все вокруг шептались: «Смотри-ка, Анька быстро утешилась. Одного брата на другого сменила». А я смотрела на них и улыбалась. И в голове у меня созревал план. Идеальный, жестокий план. Я сделаю его счастливым. Я стану лучшей женой на свете. Я рожу ему детей. И Вадим будет смотреть на это. Он будет видеть идеальную семью своего младшего, неказистого брата и знать, что это все могло быть его. Но он это потерял. Каждый наш смех, каждый ваш детский рисунок, каждая совместно прожитая минута — все это было для него. Чтобы он видел. Чтобы он страдал.
Я слушала ее и не узнавала. Женщина, которая учила меня быть доброй и честной, которая читала мне сказки о том, что зло всегда бывает наказано, сама оказалась героиней самой страшной сказки.
Мой мозг лихорадочно перебирал картинки из прошлого, пытаясь найти в них следы этой лжи. Вспомнился день рождения отца, лет десять назад. Приехал дядя Вадим с женой. Они сидели за столом, обменивались натянутыми фразами. Я помню, как мама тогда сияла. Она постоянно смеялась, обнимала отца, поправляла ему галстук. Я думала, она просто рада гостям. А теперь поняла — это был спектакль. Спектакль для одного-единственного зрителя. И отец… я вспомнила его глаза в тот вечер. В них была какая-то затаенная боль, которую я тогда не смогла разгадать. Он смотрел на маму, и улыбка его была вымученной. Неужели он… догадывался?
Эта мысль обожгла меня. Нет, не может быть. Он бы не стал так жить. Он был слишком честным, слишком прямым человеком.
— А папа? — спросил Дима глухим голосом. — Он что, ничего не знал? Ты его просто использовала, как вещь?
Мама пожала плечами.
— Он хотел верить, что я его люблю. Люди готовы поверить во что угодно, если это делает их счастливыми. Он получил то, о чем мечтал: меня, семью, детей. Какая разница, что было у меня на сердце? Я была хорошей женой. Я вела хозяйство, растила вас, заботилась о нем, когда он болел. Я выполнила свой долг.
«Долг». Это слово прозвучало так холодно, так чудовищно. Вся его жизнь, его любовь, его нежность — все это было сведено к одному казенному слову.
Я не выдержала.
— Это не долг, мама! Это предательство! Ты предала его каждый день на протяжении почти пятидесяти лет! Ты украла у него жизнь! — я вскочила, опрокинув стул. Слезы застилали глаза. — Он заслуживал любви! Настоящей, а не фальшивой! Он заслуживал знать правду!
— Правду? — усмехнулась она. — Правда бы его убила. А так… он прожил счастливую, по его мнению, жизнь. Иногда ложь милосерднее правды, дочка.
Я смотрела на нее и понимала, что мы говорим на разных языках. Она жила в своем изломанном мире, где месть оправдывала все, где чужая жизнь — это всего лишь разменная монета.
Я больше не могла находиться в этом доме, дышать этим отравленным воздухом.
— Я ухожу, — сказала я, хватая с вешалки свою сумку.
— Куда? — голос Димы прозвучал растерянно.
— Не знаю. Куда угодно. Но я должна понять. Я должна услышать другую сторону.
— Что ты задумала, Оля? — в голосе брата послышалась тревога.
Я обернулась на пороге. Мой взгляд упал на фотографию молодого, самоуверенного Вадима, лежащую на столе.
— Я найду его, — твердо сказала я. — Я найду дядю Вадима. И спрошу у него. Я должна знать всю правду. Даже если она окажется еще страшнее.
Я вышла из дома, хлопнув дверью, и впервые в жизни запах маминых яблочных пирогов не показался мне уютным. Он пах гнилью и обманом.
Глава 3. Осколки чужого зеркала
Дорога до старого областного городка, где, по моим смутным детским воспоминаниям, жил дядя Вадим, превратилась в пытку. Каждый километр, отделявший меня от родительского дома, не приносил облегчения, а лишь глубже погружал в вязкое болото мыслей. Я вела машину на автомате, а перед глазами стояли картины прошлого, теперь окрашенные в ядовитые цвета маминого откровения.
Вот отец учит меня кататься на велосипеде. Я падаю, разбиваю коленку, плачу. Он поднимает меня, крепко обнимает и говорит: «Ничего, дочка, главное — не бояться снова сесть в седло». А что, если в этот момент он думал о своей жизни? О том, что сам однажды «упал», связав судьбу с женщиной, которая его не любит, но продолжал крутить педали, не показывая боли?
Вот мы всей семьей на море. Мне лет десять. Мама смеется, брызгаясь водой, а отец смотрит на нее со своей обычной тихой нежностью. Был ли этот смех настоящим? Или это тоже был лишь отблеск ее бесконечной мстительной игры?
Я чувствовала себя археологом, который внезапно понял, что вся его коллекция бесценных артефактов — всего лишь искусная подделка. Каждый теплый момент, каждое счастливое воспоминание теперь приходилось рассматривать под микроскопом, ища трещины, следы клея, признаки обмана. Это было невыносимо.
Разговор с Димой по телефону не добавил ясности.
— Оля, зачем ты это делаешь? — говорил он устало. — Что ты хочешь от него услышать? Что мама права? Или что она все выдумала? Любой ответ будет ужасен. Оставь. Не копайся в этой грязи.
— Я не могу, Дима, — отвечала я, сжимая руль до боли в костяшках. — Я не могу просто жить дальше, зная, что вся моя жизнь построена на лжи. Мне нужно… мне нужен хотя бы еще один кусочек пазла. Иначе я сойду с ума.
Найти дядю Вадима оказалось проще, чем я думала. В маленьких городках люди живут на виду. Старый адрес из маминой записной книжки оказался верным. Я остановилась перед обычным кирпичным пятиэтажным домом, обшарпанным временем. Никаких признаков «генеральской дочки» и роскошной жизни. Обычный двор с играющими детьми и сохнущим на веревках бельем.
Дверь в нужную квартиру мне открыл пожилой, сутулый мужчина. Он был высок, но годы согнули его плечи. Густая шевелюра, которой он щеголял на старой фотографии, сменилась редкими седыми волосами. Только глаза… В них еще можно было угадать того самого, обаятельного и уверенного в себе Вадима. Сейчас они смотрели на меня с усталым недоумением.
— Вы… Ольга? Колина дочка? — спросил он, и его голос был тихим, с хрипотцой.
— Да, — кивнула я, не зная, как начать. — Здравствуйте, дядя Вадим. Можно с вами поговорить?
Он молча отступил в сторону, пропуская меня в скромную, небогато обставленную прихожую. В квартире пахло лекарствами и старостью. Из комнаты донесся звук работающего телевизора.
Мы прошли на маленькую кухню. Он налил в две граненые стопки коньяк, хотя я и отказывалась. Себе налил полную.
— На что жалуешься? — спросил он, глядя на меня поверх стопки. — Что привело племянницу, которую я не видел лет двадцать? Анна что-то натворила? От нее можно ждать чего угодно.
Его слова резанули меня. В них не было тепла, только застарелая горечь.
— Мама… рассказала нам, — выдавила я. — Про вас. Про нее. Про то, почему она вышла замуж за отца.
Вадим хмыкнул. Он залпом выпил коньяк, крякнул и посмотрел в окно.
— Рассказала, значит… Долго же она терпела. Я думал, она в первый же год вашего с Колей брака прибежит ко мне и бросит в лицо свое «счастье». А она, вишь ты, растянула удовольствие на всю жизнь. Сильная женщина. Или сумасшедшая. Я так и не понял.
— Это правда? — спросила я шепотом. — Все, что она сказала? Про то, как вы ее бросили?
Он долго молчал, рассматривая пустую стопку.
— Правда, — наконец сказал он глухо. — Был молод, глуп, самонадеян. Думал, весь мир у моих ног. А тут Тамара, дочка командира части… Перспективы, квартира, карьера. А что Анька? Девчонка из общежития. Я поступил как последняя свинья. Я это знаю. И всю жизнь за это плачу. Моя «генеральская дочка» оказалась женщиной с характером похлеще, чем у твоей матери. Всю жизнь меня пилила, что я не оправдал ее надежд. Так и живем… как соседи.
Он говорил это без жалости к себе, а с каким-то отстраненным, выстраданным смирением. Он не был тем злодеем, которого нарисовало мое воображение. Он был просто старым, несчастным человеком, который когда-то совершил роковую ошибку.
— Но мама сказала… ее месть… Она хотела, чтобы вы страдали, глядя на их счастье…
Вадим горько усмехнулся.
— Счастье? Оленька, деточка… Какое счастье? Я видел их несколько раз после свадьбы. Твоя мать играла роль счастливой жены. Но у нее в глазах был такой лед, что у меня мороз по коже шел. А Колька… бедный мой брат Колька…
Он снова замолчал, и мне показалось, что в его глазах блеснули слезы.
— Что… что папа? — я затаила дыхание.
— Думаешь, он был дураком? Думаешь, он ничего не понимал? — Вадим посмотрел мне прямо в глаза, и от этого взгляда мне стало страшно. — Коля был неярким, тихим, но он был неглупым человеком. И он любил твою мать до безумия. С самого детства. Он всегда был рядом, всегда в моей тени, и всегда смотрел на нее, как на икону.
Он наклонился ко мне через стол, его голос стал совсем тихим.
— В тот день, когда я сказал ей, что все кончено… Коля был там. Он все видел. И когда я ушел, он остался с ней. А через пару лет, когда они уже поженились, мы с ним как-то выпили лишнего. Единственный раз за всю жизнь, когда мы поговорили по душам. Он сказал мне тогда: «Я знаю, что она меня не любит. Может, и не полюбит никогда. Я знаю, что она со мной, чтобы досадить тебе. Но я готов на всё. Я готов быть лекарством, жилеткой, кем угодно… Лишь бы она была рядом. Может быть, когда-нибудь ее сердце оттает».
Мир под моими ногами качнулся и окончательно рассыпался в прах.
Так вот оно что. Он не был слепой жертвой. Он не был обманутым простаком.
Он все знал.
Или, по крайней мере, догадывался.
И он сознательно пошел на эту муку. Он положил свою жизнь на алтарь любви к женщине, которая использовала его как оружие. Он каждый день, каждый час на протяжении почти пятидесяти лет нес свой крест, надеясь на чудо. На то, что лед в ее сердце когда-нибудь растает.
Но он так и не растаял.
Я встала, ноги меня не держали. В ушах звенело. Картина трагедии стала полной. И от этого она стала в тысячу раз страшнее. Мой отец был не просто жертвой. Он был мучеником. Святым, принявшим добровольную пытку во имя любви.
— Спасибо, — прошептала я, сама не зная, за что благодарю. Наверное, за этот последний, самый жестокий осколок правды.
Я вышла из его квартиры, не прощаясь. Я брела по незнакомому городу, не видя ничего вокруг. Я больше не злилась на мать. Злость — слишком простое чувство для этой истории. Я испытывала нечто иное. Всепоглощающую, бездонную печаль. За отца, который так отчаянно и безнадежно любил. За мать, которая позволила ненависти отравить всю свою жизнь. И за нас с Димой, детей, выросших в красивом саду, не подозревая, что его корни отравлены ядом.
Я села в машину и повернула ключ зажигания. Я знала, куда мне нужно ехать. Обратно. Мне нужно было вернуться и задать маме всего один вопрос.
Глава 4. Тишина вместо ответа
Обратная дорога была как в тумане. Я больше не плакала. Слез не было, внутри все выгорело дотла, остался только серый пепел тяжелой, давящей скорби. Я ехала не к матери-монстру, не к коварной мстительнице. Я ехала к глубоко несчастной, сломленной женщине, которая сама себя заперла в клетку из обиды и прожила в ней пятьдесят лет.
Когда я вошла в дом, он встретил меня той же густой тишиной. Мама сидела в своем кресле у окна, в той же позе, в какой я ее оставила. Она даже не повернула головы, словно знала, что я вернусь. Словно ждала.
Я не стала раздеваться. Подошла и встала напротив нее. Она подняла на меня свои выцветшие глаза. В них не было ни удивления, ни страха. Только безмерная усталость.
— Я была у него, — сказала я тихо, без упрека. — Я говорила с дядей Вадимом.
Она не вздрогнула. Лишь уголок ее губ едва заметно дернулся.
— И что же поведал тебе этот неудачник? — в ее голосе прозвучала тень былого презрения.
— Он сказал, что папа все знал.
Я произнесла это и замерла, наблюдая за ней. Я ожидала чего угодно: отрицания, гнева, замешательства. Но ее лицо осталось непроницаемым. Она медленно опустила взгляд на свои руки, лежащие на коленях, — сухие, покрытые старческими пигментными пятнами.
— Он сказал, — продолжала я, и голос мой дрогнул, — что отец знал, что ты его не любишь. Что ты с ним, чтобы досадить Вадиму. Но он… он был готов на это. Он надеялся, что когда-нибудь твое сердце оттает.
Молчание. Даже часы на стене, казалось, перестали тикать, боясь нарушить эту оглушительную паузу. Она не подтверждала и не отрицала. Она просто молчала, и это молчание было страшнее любого признания. Оно означало — да. Она тоже знала, что он знает. И это превращало их жизнь не просто в спектакль, а в изощренную, молчаливую пытку для двоих.
Я опустилась на колени перед ее креслом. Я взяла ее холодную, безвольную руку в свои.
— Мама… — мой шепот был едва слышен. — Скажи мне только одно. Я не буду тебя осуждать. Я просто хочу понять.
Она подняла на меня глаза. В их глубине я на мгновение увидела ту юную, растоптанную девочку с фотографии.
— Скажи, это того стоило? — я смотрела ей прямо в душу, пытаясь достучаться. — Вся эта жизнь. Вся *его* жизнь. Вся *наша* с Димой жизнь… Она стоила этой мести? Ты стала счастливее, мам? Хоть на один день? Хоть на один час за все эти пятьдесят лет?
Этот вопрос повис в воздухе. Я не требовала ответа, я молила о нем. Мне нужно было услышать хоть что-то, что придало бы смысл этой бессмысленной трагедии. Раскаяние? Оправдание? Может быть, простое «да», которое показало бы мне, что она хотя бы верила в то, что делала.
Она долго смотрела на меня. Ее губы дрогнули, словно она хотела что-то сказать. На ее морщинистом лице отразилась целая буря эмоций: горечь, упрямство, боль… и что-то еще, похожее на отчаяние. Она открыла рот, но из него не вырвалось ни звука.
И вдруг по ее щеке медленно покатилась слеза. Одна-единственная, скупая, старческая слеза. Она не пыталась ее смахнуть. Она просто сидела, и эта слеза прочерчивала блестящую дорожку на сухой, как пергамент, коже.
Это и был ее ответ.
Ответ, который был красноречивее любых слов.
*Нет.*
*Это того не стоило.*
Она пожертвовала своей любовью, жизнью другого человека, правдой собственных детей… и не получила ничего взамен. Ненависть не принесла ей удовлетворения. Месть не исцелила старую рану. Она просто сожгла ее душу, оставив после себя лишь выжженную пустыню.
В этот момент вся моя злость, вся обида, весь гнев ушли без следа. Осталась только жалость. Безмерная, глубокая, почти дочерняя жалость к этой женщине, которая сама себе вынесла самый страшный приговор — прожить жизнь без любви и умереть с осознанием ее полной бессмысленности.
Я молча встала с колен, отпустила ее руку. Я поцеловала ее в седую макушку, как делала в детстве. Она не пошевелилась.
Я вышла из комнаты, тихо прикрыв за собой дверь. Я знала, что наш разговор окончен. И не только этот — а все наши будущие разговоры. Между нами навсегда легла эта страшная правда, и перешагнуть через нее было уже невозможно. Мы могли продолжать созваниваться, справляться о здоровье, поздравлять с праздниками, но той близости, которая была раньше, уже никогда не будет. Ее разрушила одна фраза, сказанная в душной комнате с запахом яблочного пирога.
Я нашла Диму на кухне. Он сидел, обхватив голову руками. Он, видимо, слышал все.
— Поехали отсюда, — сказала я тихо.
Он поднял на меня покрасневшие глаза.
— Ты ее… ненавидишь?
Я покачала головой.
— Нет. Я ее жалею. Мне кажется, это гораздо страшнее.
Мы вышли из дома, в котором выросли. Обернувшись, я посмотрела на окно маминой комнаты. Она все так же сидела в кресле, неподвижный силуэт на фоне светлеющего неба. Одинокая фигура, застывшая в вечности своей собственной ошибки. И я поняла, что у этой истории не может быть прощения. Потому что прощать, по сути, уже некого. Есть только жертвы. И главная из них — она сама.
Глава 5. Сад на пепелище
Прошло полгода. Осень сменилась слякотной зимой, а потом неуверенной, заплаканной весной. Жизнь не остановилась, как мне казалось в тот страшный день. Она просто изменила свое течение, как река, наткнувшаяся на непреодолимую преграду и вынужденная искать новое русло.
Наши с Димой отношения с матерью превратились в тонкий, натянутый канат, по которому мы все боялись ступать. Разговоры по телефону стали короткими и формальными: «Как здоровье?», «Ничего не нужно?», «Береги себя». Мы больше ни разу не заговорили о прошлом. Эта тема стала запретной, радиоактивной зоной, одно приближение к которой грозило новыми ожогами. Я приезжала к ней раз в неделю, привозила продукты, молча пила чай на кухне, стараясь не смотреть на пустое место за столом, где раньше сидел отец. Она принимала мою заботу как должное, как часть ритуала, и в ее глазах больше не было ни льда, ни откровений. Только тихая, серая пустота.
Дмитрий переживал все острее. Его прагматичный мир, где все было разложено по полочкам, рухнул.
— Я не могу ее простить, Оля, — сказал он мне как-то вечером. — Не за ложь. А за отца. За то, что она сделала с ним. Он заслуживал лучшего. Он заслуживал счастья.
— А может, он был счастлив, Дима? — ответила я, сама удивляясь своим словам. — По-своему. Может, для него даже такая любовь, безответная, жертвенная, была лучше, чем пустота? Мы не можем судить. Мы не были на его месте.
Я сама долго думала об этом. Что такое любовь? Идеальная картинка из книги, где двое смотрят в одном направлении? Или это ежедневный, тихий выбор? Выбор быть рядом, заботиться, поддерживать, даже зная, что тебя используют. Выбор, который сделал мой отец. Я перестала его жалеть. Вместо жалости пришло огромное, запоздалое уважение к силе его духа. Он не был жертвой. Он был воином, который до последнего вздоха сражался за свою любовь на поле боя, где у него не было ни единого шанса на победу. И в этом было его тихое, трагическое величие.
Перемены коснулись и меня. Я стала по-другому смотреть на свой собственный брак, на мужа, на детей. Я перестала принимать их любовь как данность. Я научилась ценить простые вещи: утренний кофе, приготовленный не для меня, а *вместе со мной*, искренний смех, теплые объятия без всякого повода. Я поняла, какой хрупкой может быть эта конструкция под названием «семья» и как важно, чтобы в ее основании лежала честность, даже если она бывает горькой. Иллюзии, какими бы красивыми они ни были, однажды обязательно разобьются. И лучше самому аккуратно снять их со стены, чем ждать, пока они с грохотом рухнут тебе на голову.
Однажды в воскресенье, когда первые по-настоящему теплые лучи солнца растопили остатки снега, я почувствовала непреодолимое желание поехать на кладбище. Одна.
Могила отца была ухоженной — Дима следил за этим. Простой гранитный памятник, тот самый портрет с добрыми морщинками у глаз. Я опустилась на скамейку рядом, протерла фотографию от пыли.
— Здравствуй, пап, — сказала я вполголоса. — Прости, что долго не приезжала. Было… сложно.
Ветер тихо шелестел в голых ветвях берез. Вокруг была тишина, покой, которого я не чувствовала уже много месяцев.
— Теперь я все знаю, — продолжала я, глядя на его улыбающееся лицо. — Прости нас за то, что мы были такими слепыми. Что не видели твоей боли. Прости ее… если сможешь. Она ведь тоже… она не знала, как жить по-другому.
Я говорила долго. О маме, о дяде Вадиме, о том, как изменилась наша жизнь. Я не просила у него совета и не ждала ответа. Я просто выговаривалась, как будто он сидел рядом и, как в детстве, молча слушал, положив свою тяжелую, теплую руку мне на плечо.
И когда слова закончились, я впервые за полгода почувствовала облегчение. Не радость, нет. А тихое, светлое принятие. Правда не убила меня. Она сделала меня сильнее. Она научила меня тому, что мир не делится на черное и белое, что в каждом человеке намешано и добро, и зло, и великая любовь может соседствовать с великой ненавистью.
Я достала из сумки маленькую луковицу тюльпана, которую зачем-то захватила с дачи. Раскопала руками холодную, влажную землю у подножия памятника и посадила ее.
Я не знала, вырастет ли он. Но мне хотелось верить, что даже на этом пепелище, на руинах нашей старой жизни, может зародиться что-то новое. Не такое идеальное, не такое безупречное, как тот фарфоровый мир моего детства. Но живое. Настоящее.
Я встала, отряхнула руки. Последний раз посмотрела на фотографию отца. Его глаза словно говорили мне: «Ничего, дочка, главное — не бояться жить дальше».
И я пошла к выходу, чувствуя, как весеннее солнце робко, но настойчиво согревает мое лицо. Я шла навстречу новой жизни, в которой больше не было места лжи и иллюзиям. Только сложная, горькая, но честная правда. И тихая надежда на то, что когда-нибудь на могиле моего отца расцветет алый тюльпан. Как символ того, что настоящая любовь, даже растоптанная и преданная, все равно сильнее смерти. И сильнее мести.