Всем утра доброго, дня отменного, вечера уютного, ночи покойной, ave, salute или как вам угодно!
"Дневники Жакоба", думаю, - самое неспешное и клонящее в сон из всей прозы, в разное время увидевшей свет на канале. Но тут вот какая история... Давеча, обследуя свои книжные полки, наткнулся я на роман одной весьма авторитетной писательницы примерно так десяти, а то и пятнадцатилетней давности. Решительно не помню - о чём это вообще? Первая половина прошла лихо, вторую дочитывал, скорее, из чувства долга и инерционно. Было досадно: потратил изрядное количество вечно дефицитного времени, которого катастрофично перестало хватать едва ли не на всё... И вот что подумалось вдруг мне: а зачем люди вообще читают современных писателей - тем более, что ни, пожалуй, один из них не является нам в обличье Гоголя или Достоевского, а всё более умничает, пытаясь прикрыть пустоту содержимого, либо вовсе кривляется, используя для этого такой кошмарный новояз, что невольно ставишь под сомнение бодрость разума редакторов, зачем-то рискнувших немалыми деньгами и отдавших под вырубку очередных пару гектаров дельного леса? Так как сам ответить на свой же вопрос не смогу, тем не менее, преклоняю голову перед немногими подписчиками "РРЪ", "Дневники Жакоба" месяц за месяц осиливающими. Во всяком случае, я не извожу деревья, не вставляю П, Б и Х-слова в каждом предложении, и не пытаюсь погрузить читателя в ступор игрою авторского квазиглубокомысленного безумия, а просто неторопливо и вальяжно - согласно описываемой Эпохе - рассказываю очередную историю...
Предыдущие главы "ДНЕВНИКОВЪ ЖАКОБА" можно прочитать, воспользовавшись нарочно для того созданным КАТАЛОГОМ АВТОРСКОЙ ПРОЗЫ "РУССКАГО РЕЗОНЕРА"
ГЛАВА VI
... Так они прожили еще год, за который, собственно, ничего сколь-нибудь значительного, о чем стоило бы упомянуть, не произошло, если не считать принятого решения отдать – когда придет срок – младшенького Кашина в Кадетский корпус. На этом особенно настаивал Филипп Семенович, всякий раз глядя на несчастного ребенка, глубокомысленно замечавший что-нибудь вроде: «Да, растет новое поколение… Пора, пора!..» Что именно было «пора», он раскрыл уже ближе к весне, объявив, что договорился о зачислении Матвея в Корпус, чем вызвал в семействе целую бурю протестов и слез.
- И слушать ничего не желаю! – нахмурился фон Лампе, указывая на бледненького старшего – Всеволода. – Вот, полюбуйтесь – нескладный, капризный, болезненный – плоды вашего воспитания! Я, конечно, попытаюсь поспособствовать его того… по дипломатической части…, - тут был брошен взгляд на Илью Петровича, очевидно, как напоминание о скандальной карьере бывшего дипломата. – Но уж Матвея вам не отдам! Я с младых ногтей к службе был приучен, и из внука полезного члена общества сделаю, коли вы не в состоянии!
В итоге будущий полезный член общества самым постыдным образом разревелся, а родители, робко попытавшись отстоять свободы напуганного чада, расстроились едва ли не больше самого Матвея. «Однако же, позвольте, Филипп Семенович…», - нерешительно начал было князь Илья. «Что-о?!» - начальственно вскинулся на него грозный тесть, пресекши на корню кашинское мягкотелое инакомыслие, коварным сорняком заражающее неокрепший дух будущего защитника Отечества.
- Боже, и как долго Мотя будет в этом корпусе? – страдая, спросила Ксения Филипповна.
- Как государыней заведено – пятнадцать лет! – с некоторым безразличием, словно речь шла о паре месяцев, отвечал фон Лампе.
- Пятнадцать?! – возопила тут бедная мать, до сей минуты, очевидно, предполагавшая цифру как минимум раза в три меньшую.
- А что ж тут такого? – непонимающе поглядел на нее Филипп Семенович, по роду своей службы давно уже привыкший с одинаковой холодностью распоряжаться что судьбами сотен, если не тысяч, людей, что астрономическими денежными суммами государственных денег – без разницы. – Как же иначе можно из этакого фитюльки воспитать знающего, дельного офицера? Слава богу – на казенном коште, обут-одет, всегда под приглядом, да еще и обучат такому, о чем ваш французишка и ведать не ведает! Да ты у мужа-то спроси – он сам, поди, еще кое-что помнит!
- Да-а…, - печально протянул Илья Петрович, еще не так давно, действительно, вспоминавший былые кадетские годы в Москве, а потому – никак не желавший младшенькому повторения своей собственной истории. – Только в Корпус-то я попал уж девятилетним, а Моте – всего седьмой годок пошел…
- И тем лучше! – с убеждением взмахнул стащенным с лысой головы париком фон Лампе. – В этом возрасте все новое воспринимается по-иному, легче… Ты вот, поди, не одну подушку по ночам слезыньками омочил, дом родной поминая?
- Омочил, - с грустью кивнул Кашин, боясь даже взглянуть на давящуюся немым плачем жену.
- Во-от, - одобрительно закивал ему в ответ тесть. – А все от того, что дома с маменькой да папенькой слишком долго прожил. А Мотя – мал еще, многого не разумеет, и разлуку – легко перенесет. В общем, нечего тут рассусоливать, в канцелярии Корпуса я его уж вписал, теперь ждите, когда известят о дне осмотра…
- Стало быть, в Медынское этим летом уж не поедем? – совсем затосковал князь Илья, еще в прошлом годе таких нежных привязанностей к поместью никогда не высказывавший… Этот же вопрос он повторил с уже большей настойчивостью в апреле, когда надо было либо начинать сборы для переезда и нанести всем прощальные – до осени – визиты, либо готовиться к скучнейшему лету в опустевшей столице.
- Помилуй, какое Медынское? – неодобрительно поинтересовалась Ксения Филипповна, искренне не понимая мужа. – Мотеньку в комиссию, почитай, каждый день могут позвать, а он – Медынское!
- А я оранжерею хотел разбить…, - вздыхал Кашин и отходил прочь. Через пару дней он снова подходил с этим же вопросом, так что супруга всерьез было озаботилась душевным здоровьем князя. Ходя с пару недель вкруг нее, словно вороватый кот у блюда с хозяйскими карасями, он однажды не выдержал и, откашлявшись, произнес следующее:
- Послушай-ка, Ксеньюшка, душа моя! Я тут подумал: не могу я Мотеньку своими руками в кабалу эту отвозить! Не могу – и все тут! Думаешь, мне легко на сей безрадостный гешефт соглашаться? Мне – проведшему столько лет без отчего дома в муштре и науках, большинство из которых так и не пригодились?! Ты уж сама как-нибудь… В конце концов, не моя воля на то была, а папеньки твоего!
- К чему это ты клонишь? – недоумевала Ксения Филипповна.
- Уеду я, пожалуй, - князь вопросительно склонил по-птичьи голову. – Там, на лоне природы, среди полей и дерев мне все легче будет пережить сие…
- Вот еще выдумал! – возмутилась супруга. – Он там будет меж дерев красотами наслаждаться, а я, стало быть, в Петербурге кисни! Не бывать этому!
- Поеду! – закричал вдруг князь и, подумав, для вящей убедительности звучно ударил кулаком по столику французской работы. – А ты, если раньше обернешься, сама после приезжай!
Давешняя московская история повторялась сызнова. Кашины ругались несколько дней без перерыва, припоминая друг другу взаимные обиды и проступки, пока, наконец, Ксения Филипповна не заставила Илью Петровича поклясться на икону, что поедет он не в Москву, а прямиком в Медынское, поедет, разумеется, со старшим Всеволодом, и писать оттуда будет каждый день, самым подробнейшим образом отчитываясь о своем житье-бытье, и оранжерею разобьет, и пруд выроет, и заселит его золотыми рыбками, и еще чорт знает что… Обрадованный князь, кажется, готов был присягнуть даже перед Государыней, что все данные клятвы выполнит, а сверх того усадит дорогу в поместье пальмами. Почему в этот момент дремало всегда такое обостренное чувство подозрительности у Ксении Филипповны, чем руководствовалась она, отпуская мужа одного – сказать, право, затрудняюсь. Достаточно было бы взглянуть повнимательнее на ликующую физиономию Кашина, чтобы осознать некоторую нестыковку этой беспричинной радости с моментом грядущего расставания с Матвеем…
Надобно тут заметить, я втайне надеялся тогда, что останусь в Петербурге – снова трястись в карете, а затем наслаждаться из клетки призрачным фантомом свободы, да еще и рискуя собственным здоровьем, не хотелось совершенно. Но, увы, судьба моя была предрешена заранее, и, как любимец главы семейства, я был бесцеремонно увезен в Медынское вместе с безутешным Всеволодом, опечаленным долгою – по его понятию, практически, пожизненной - разлукой с младшим братом. По прибытии в поместье князь с суровым видом выслушал доклад управляющего, отчитал его за то, что слал мало денег, и пустился разъезжать по округе с визитами. Поездки его затянулись, почитай, на месяц – знакомых было много, у каждого он останавливался на два-три дня, в редких перерывах – если было по пути – заскакивая в Медынское, отпиваясь отварами и настоечками, а затем снова исчезал в неведомом направлении. Я, признаться, был крайне рад этому обстоятельству, ибо клетку мою никто не выносил ежечасно ни на веранду, ни в беседку, никто меня не донимал, и, вообще, я почти не замечал разницы между пребыванием в столице и в поместье.
Время шло, князь все скитался где-то, пруд не рылся, оранжерея, понятное дело, сама собою не разбивалась, и, полагаю, обещанные ежедневные отчеты незнамо где носящимся Ильей Петровичем тоже не писались. Наконец, от совершенно издерганной Ксении Филипповны прибыл нарочный с полным истерики и отчаяния письмом. Человеку было приказано ни коим образом назад в Петербург не возвращаться, пока князя воочию не увидит и ответное письмо не получит. Управляющий, поскребя озадаченно рыжую щетину, разослал по уезду людей и на следующие сутки Кашин явился собственною персоной. Был он одутловат, растрепан и явно под хмельком. Беспрестанно отдуваясь – то ли от жары, то ли от какой немочи, он с недовольным видом пробежал глазами по убористым, неровным строчкам, писанным, видать, в состоянии крайнего раздражения, и, вытребовав себе шампанского, засел за послание суженой. Как на беду, вдохновение, кажется, покинуло его, потому что без слез на его гримасы и потуги и глянуть было невозможно. Явно затрудняясь с ответом, Илья Петрович обращался очами в небо, словно призывая Создателя в соавторы, обливался потом, в негодовании отбрасывал перо в сторону, как школьник, высовывал язык на сторону – в общем, намучился изрядно. Полагаю, даже экзамен по латыни в младые годы князя не вызвал у него столь сильного затруднения, как это небольшое, невинное письмо собственной супруге. В конце концов, закончив свой, достойный подвигов древних титанов, труд, он обессиленно откинулся на спинку кресла и, слабой рукой вручив нарочному письмо, велел на словах передать, что он, Илья Петрович, все дни свои проводит в скорби от расставания с маленьким сынишкою и в беспрестанных хлопотах по обустройству поместья, а оттого и времени на всякую глупую писанину решительно не хватает. Впрочем, подумав, продолжил князь, впредь обещаю писать чуть чаще, а потому нарочных более присылать не надобно. Велев проводить человека, он зевнул и беспардонно уснул прямо на веранде, так что его пришлось с превеликой осторожностью переносить в опочивальню, причем Кашин, не просыпаясь, петушился во сне и нес всякий вздор, что-то вроде: «С королем треф всякий может…» или «Ручку, ручку позвольте лобзнуть…»
Больше он никуда не ездил, потому что начался сезон ответных визитов – самое нелюбимое мое время! Усадьба заполонилась гостями, я из теплых комнат переехал на свежий воздух, а одной из ночей так и остался в беседке, со страхом вслушиваясь в дальнее уханье филина и вой волков и хохлясь от утренней прохлады. Чудо, что не захворал! Гости просовывали мне всякую малосъедобную гнусь сквозь прутья клетки, настойчиво требовали повторять за ними «Слава Государыне Императрице!» и, вообще, вели себя крайне бесцеремонно.
Разумеется, было бы не лишним упомянуть, что одним из первых – а затем постоянных гостей – была Глафира Семеновна Черницына. Появилась она в имении как-то запросто, произведя отчетливое впечатление человека, расставшегося с хозяином не год назад, а совсем недавно – позавчера, например. Не знаю, право, – быть может, это было счастливым свойством ее характера, а может… Во всяком случае, отношения их с Ильей Петровичем никак не походили на отношения малознакомых людей, скорее – как минимум на дружеские, а, ежели копнуть чуть более, – то весьма смахивали на некую духовную связь, не особенно-то, впрочем, и скрываемую. Держась весьма развязно, г-жа Черницына заразительно смеялась, ненароком опершись локотком на услужливо подставленную руку Кашина, чуть дольше, чем этого требовали рамки приличия, касалась пальчиками его пальцев, и вообще, всем своим видом старалась показать, что ее появление в Медынском – не случайность. Гости переглядывались, но виду не показывали, боясь оскорбить хлебосольного хозяина, хотя – сам тому был свидетель! – дамы за ее спиной охотно перешептывались, на все лады склоняя странные отношения между этими двумя. На многочисленные вопросы о здоровье супруги князь отвечал, что, дескать, спасибо, здорова, чего и всем желает, на вопросы о том, приедет ли Ксения Филипповна – что-де не знает, обещалась, коли дела позволят… Одним словом, почву для сплетен и слухов оба взрыхлили богатейшую. Ладно, Глафира Семеновна – ее-то как раз понять можно, что ей – состоятельной, свободной, привыкшей слышать имя свое со всех сторон, причем, не всегда в благоприятном смысле! Но князь Илья! Он-то, он-то чем думал, выставляя напоказ столь скандальную связь и нимало не пытаясь скрыть ее, как поступил бы обычный благоразумный человек?! Можно, конечно, предположить, что внезапно вспыхнувшее чувство полностью лишило Кашина разума и логики. Не лишено смысла и предположение о том, что столь нарочитая публичность была одним из условий, поставленных жаждущей официального признания московскою Венерой перед тем, как сдать наседающим полкам настойчивого князя твердыни своих бастионов… Кто знает?!
Немудрено, что, ведя себя столь вызывающим образом, Илья Петрович не мог не ведать, что всегда найдется доброхот, пожелающий уведомить княгиню об обстоятельствах деревенской жизни беспечного супруга в ее отсутствие, что, разумеется, и было кем-то – уж не знаю, кем именно! – сделано. Надо сказать, что душевное состояние Ксении Филипповны на момент получения этого жестокого письма и так оставляло желать много лучшего. Во-первых, она была до крайности издергана долгим отсутствием каких-либо вестей от коварно обманувшего ее князя. Более того, хорошенько выспросив вернувшегося в Петербург нарочного и с негодованием прочитав жалкие объяснения, вымученные Кашиным на моих глазах, она с досады даже расколотила какую-то вазочку – настолько обидно было ей чувствовать себя вновь проведенной вокруг пальца! Как, как могла она поверить его сумбурным речам, его жалким доводам, основанным, к тому же, на спекуляции собственным сыном?! Во-вторых, немедленно выехать в Медынское она решительно не могла, так как только в начале июля был уже совершенно точно назван день, в который будущего кадета надлежало явить в Корпус, – и это было седьмое августа. Понятно, что ни о какой поездке и речи идти не могло! Мечась из угла в угол по комнатам кашинского дома на Мойке, Ксения Филипповна довела себя до такой степени истощения и расстройства, что пришлось даже вызывать ей лекаря – пускать кровь. Когда же пришел назначенный день, в Корпусе бедную женщину ждал очередной удар. Выйдя из канцелярии, где она предоставляла целую стопку документов, подтверждающих принадлежность свою и сына к дворянскому сословию, законность его рождения и еще бог знает чего, княгиня с нетерпением ожидала решения комиссии. Мотя, весь белый от страха и стыда – на врачебном осмотре его заставили раздеться догола, прыгать, бегать и одновременно отвечать на самые разнообразные вопросы, не всегда ему понятные! - сидел рядом с ней и боялся отойти хотя бы на шаг. Наконец, ее вызвали и сообщили следующее: решение о принятии в Корпус Матвея Кашина принято, и ей, княгине Кашиной, предлагается сегодня же оставить сына в стенах Корпуса, передав его в руки служителей. «Как – прямо сейчас?» - растерянно спросила Ксения Филипповна, никак не ожидавшая столь скоропалительной развязки. «Именно, княгиня!» - чуть морщась от предчувствия возможной истерики, подтвердил сухощавый полковник. – «И вам необходимо подписать вот это!» - и протянул какую-то бумагу. «Что это?» - непонимающе пробежала по строчкам Ксения Филипповна, пытаясь сложить из разбегающихся в стороны слов хотя бы одно единое предложение. Все с тою же гримаской человека, давно привыкшего к самым неожиданным проявлениям родительских чувств, полковник терпеливо пояснил, что в сем документе написано, что она, как родительница, обязуется в течение пятнадцати лет не забирать Матвея из Корпуса, хоть бы и на время, и не требовать с ним никаких свиданий, кроме официально назначенных, в чем и должна подписаться. «Никаких свиданий?..» - пролепетала несчастная, только сейчас осознав масштаб трагедии, первое явление которой уже заканчивалось. «Никаких, княгиня», - вновь кивнул полковник, все еще держа в протянутой руке расписку. - "Впрочем, что же вы так расстраиваетесь? Есть же установленные правилами каникулы..." Далее следует неизбежный обморок и оглушительный рев малолетнего Матвея. Занавес.
Надо ли рассказывать, что произошло по возвращении князя из деревни? Так ли необходимо живописать тот вулкан страстей, закипевших, едва только Илья Петрович ступил на порог своего дома? Уверен – нет, здесь и Эсхил стыдливо опустил бы перо, осознав, что передать на бумаге хотя бы красочность выражений и эпитетов, которыми княгиня награждала обескураженного мужа, он, увы, не в силах. Что уж говорить обо мне – ничтожном свидетеле разыгравшейся на моих глазах драмы? Посему вынужден пропустить год из жизни Кашиных, дабы не опуститься до незавидной роли сплетника или копателя в чужом белье. Упомяну только, что какое-то более-менее сносное общение между ними появилось только к Рождеству, до того же супруги либо не разговаривали вовсе, либо посредством вынужденных толмачей, как то - гости, родственники, гувернер и т.д. Происходило это примерно так: за обедом Ксения Филипповна обращается к тетушке с просьбой передать князю, чтобы завтра он не позабыл разузнать в Корпусе возможности свидания с Мотей. Князь, выслушав то же самое от тетушки, любезно и с готовностью отвечает, что в Корпусе он уже был давеча и что к Моте можно будет поехать только через пару недель. Или еще: к Илье Петровичу стучится горничная и передает слова княгини о том, что они приглашены на бал к графу М., а это означает, что ей необходимы деньги, чтобы рассчитаться с Дюмоном за старые наряды, потому что новый без этого пошить будет вряд ли возможно – долг уж слишком велик и запущен. Илья Петрович морщится и отсылает горничную назад с вопросом: какой минимальной суммой можно будет ограничиться, чтобы новое платье таки пошили? В итоге бедная девушка долго снует туда-сюда, пока, наконец, супруги после длительного торга не придут к какому-нибудь соглашению. Прожив, таким образом, месяцев семь-восемь, Кашины - каждый по раздельности, очевидно - пришли к мысли о необходимости примирения, тем более, что все это время князь являл собою образчик семьянина – никуда не отлучался, кидал на Ксению Филипповну томные взгляды, довольно открыто говорящие о желании вернуться к прежним отношениям, а однажды даже преподнес ей довольно милое ожерелье, стоящее, вероятно, как небольшая деревенька. Ожерелье ли, либо обычная женская тоска по ласке и тем временам, когда они, бывало, целыми днями ворковали как два голубка, но к Великому Посту Илья Петрович был прощен окончательно и даже допущен в спальню княгини. Чем они там занимались, сказать, право же, затруднюсь, но наутро оба выглядели весьма довольными и умиротворенными. «Всякому – свое», - сказал Цицерон, а мне только и остается присоединиться к лапидарной фразе великого острослова, ибо ни осудить, ни порадоваться за сию пару не могу по единой причине: избрав некогда, не по своей, причем, воле, роль безмолвного свидетеля, вынужден оставаться в ней – хоть бы и наедине с самим собою.
На третий год после описанного мною приснопамятного дня рождения Ксении Филипповны Кашины вновь засобирались в Медынское, причем даже чуть ранее обычного. Причиною этому послужила необычайно ранняя весна, уже к началу мая торжествовавшая, кажется, по всей империи, и – самое главное – недомогание Всеволода, росшего, как я уже замечал вскользь, довольно вялым и слабеньким ребенком. Вытянувшись к своим десяти годам почти до роста родителя, он был чрезвычайно худ, бледен и подвержен самым разнообразным болезням. Так, например, зимою он по нескольку раз сваливался с жаром, больным горлом и прочими прелестями простудных заболеваний. По весне у него бывали необычайные приступы меланхолии и общей слабости, так что, боюсь, всяческих микстур и декохтов он выпивал за день, верно, больше, чем воды или чаю. Обеспокоенные родители – главным образом, как вы догадываетесь, Ксения Филипповна! – на коротком совете решили, что, раз стоят такие погоды, стало быть, для пользы здоровья наследника отъезд надо ускорить – насколько это будет возможным, что и было выполнено. Уже предчувствуя, чем может закончиться сей вояж, я заранее нахохлился, почти отказался от пищи и, вообще, старательно изображал смертельно больного – чтобы только не ехать в лоно опротивевшей мне природы. Увы, мои действия возымели прямо противоположный эффект: очевидно, приравняв болезнь мою к недомоганию Всеволода Ильича, князь решил, что это от недостатка воздуха, а потому клетка со мною была погружена в карету едва ли не раньше багажа. Поняв, что притворяться более бессмысленно и страдаю я только за идею, я назло всем наелся и напился так, что, кажется, первых верст сто беспробудно проспал.
Совсем забыл упомянуть, что Ксенией Филипповной перед поездкой были поставлены несколько условий, с которыми князь покорно согласился: это были все те же, так и не задавшиеся по понятным причинам о прошлом годе, рытье пруда, заселение оного разными рыбками, оранжерея и вообще – всяческое обустройство фамильного гнезда. Что до г-жи Черницыной, то здесь никаких запретов не делалось, ибо еще зимою Илье Петровичу удалось-таки убедить супругу, что злые языки несколько преувеличили якобы развязное поведение гостьи, а что она, быть может, вела себя не совсем так, как остальные – так то ее воля и дело ее совести, он ведь, Илья Петрович, не может запретить каждому думать и делать, как им заблагорассудится. «И, потом – неужели ты думаешь, что я на глазах у всех мог бы флиртовать с посторонней женщиной, вовсе не задумываясь о последствиях?» - с жаром бил себя в грудь князь. – «Я что – сумасшедший?» Так или иначе, но сумасшедшим он не был, и с доводами его Ксении Филипповне пришлось согласиться, тем более, что сама она в то лето в поместье отсутствовала, а строить обвинения в адрес мужа на основе одних только умозрительных заключений она возможным не сочла.
Так вот, прибыв в Медынское и отойдя с дороги, Илья Петрович заикнулся было о том, что пора наносить визиты – так, дескать, уж он тут завел и не видит повода нарушать сложившуюся традицию… «Я, друг мой, полагаю это совершенно излишним!» - сухо поджав губы, молвила княгиня, с подозрением обходя комнаты – словно бы в поисках улик после царившей в них прошлогодней вакханалии. Никакие доводы Кашина о необходимости поддерживать его реноме самого хлебосольного и радушного хозяина уезда не встретили в ней ни малейшей поддержки, натыкаясь на холодную стену непонимания и отчуждения. «Или вам мало того, что я пережила прошлым летом?» - вопрошала Ксения Филипповна всякий раз, как князь, нерешительным коршуном покружив вокруг нее, подходил с очередным предложением заложить экипаж. Убедившись в ее непреклонности, Илья Петрович сник и сразу потерял малейший интерес к здешним красотам, княгиня же, напротив, развила самую бурную деятельность, распорядившись рыть давно обещанный ей пруд и самолично руководя работами. С каким-то мстительным наслаждением она за столом заводила беседы о том, каким чудесным местом скоро станет Медынское, как далеко в июльской ночи будут разноситься плески зеркальных карпов в пруду, как через каких-то несколько лет разрастется дубовая аллея, и сколько сил и энергии она каждодневно отдает на алтарь процветания их родового гнезда. Князь слушал крайне рассеянно, все больше кивал невпопад и, вообще, производил впечатление человека, имеющего крайнее желание справить нужду, но, по каким-то причинам, лишенного этой возможности. Ксения Филипповна же, по-видимому, происходящим была вполне удовлетворена и лишь изредка замечала: «Мон шер, да ты же меня не слушаешь!» Князь встряхивался и, весь обратившись во внимание, старательно изображал заинтересованность во взоре, что, впрочем, удавалось ему не всегда, даже княгиня однажды упрекнула его, мол, телом он с нею, а мыслями – незнамо где…
Продолжалось так где-то с месяц, пока в одно прекрасное утро Илья Петрович вовсе не исчез со двора. Предпринятые супругой вместе с управляющим поиски показали, что вместе с князем из конюшни пропал и вороной жеребец Бывалый. Почувствовав неладное, Ксения Филипповна распорядилась было послать по всей округе людей, но после, поняв, насколько нелепо и постыдно будет после этого выглядеть сама, отменила первоначальный приказ и, набравшись терпения, вернулась к обычным своим делам, правда, как-то без прежнего рвения, скорее, по привычке. После двухдневного отсутствия князя, она, вдруг встрепенувшись, призвала управляющего и, нервно ломая пальцы, с необычной для нее нерешительностью тихо попросила: «Сергей Федорович, снаряди человечка посообразительнее, отправь его к этой…» Управляющий, всем видом изобразив непонимание, почтительно изогнулся, словно ожидая продолжения фразы, но тут княгиня так на него посмотрела, что он, будто ужаленный, отшатнулся и, только бросив на ходу «Не извольте беспокоиться!», понесся исполнять. Уже ближе к вечеру разбитной конюх Гришка вернулся на взмыленном мерине в Медынское, ухмыляясь, шепнул что-то Сергею Федоровичу на ухо и, получив от него увесистый подзатыльник – на всякий случай, чтоб не скалился вдругорядь! – отправился на кухню вечерять. Управляющий, озадаченно потеребив бакенбарды, закурил было трубку, раздумывая, как бы этак поделикатнее сообщить хозяйке неприятную новость, но затем, вздохнув, притушил ее желтым от табака пальцем и нехотя поплелся к княгине. Она явно ожидала его, и, чуть только заслышав вялое пошаркивание, отложила в сторону рукоделие, подняв прищуренные от заходящего солнца глаза. Управляющий, так ничего и не придумавший, мялся на кривоватых ногах и, наконец, на ее еле слышное: «Что?» кивнул седою головой: «Там-с…»
Надо отдать должное Ксении Филипповне, известие об измене супруга она перенесла довольно стойко, а, ежели учесть, что теперь весь нехитрый трехлетний пасьянс сложился полностью и белые нитки, которыми были шиты полуубедительные оправдания князя Ильи, вдруг, словно по мановению чьей-то руки, расползлись, то мужество ее было просто завидное! Лишь теперь стало ей совершенно очевидно, что до сей поры она сама – только от того, что ей так было удобно! – закрывала себе глаза на простейшие, явные для всех вещи, а именно: что брак их дал явную трещину и более не скрепляет их бьющихся отнюдь не в унисон сердец, что князь отчаянно влюблен и теперь неизвестно, сумеет ли она вернуть угасший к себе интерес, и что, коли его не остановить, слухи об измене мгновенно пересекут границы уезда, да что там уезда – губернии! - и еще до их возвращения в столицу найдут самую благодатную почву и дадут столь обильные всходы, что едва ли Кашиным станет возможным более появиться в свете… Всю ночь она мерила шагами комнаты, задумчиво, будто помешанная, прикасаясь невесомыми, как у фантома, руками то к одной, то к другой вещи, словно бы убеждаясь, что ваза – это ваза, а яблоко – действительно, яблоко… Наутро, так и не приклонив ни на минуту головы, Ксения Филипповна распорядилась собираться в дорогу, отчаянно подгоняя совершенно не готовую к отъезду дворню, и уже к вечеру бестолково и неизвестно чем набитый экипаж отъехал назад – в Петербург, причем суетливая прислуга загрузила внутрь зачем-то и мою клетку, хотя в любимцах княгини я никогда не числился.
С признательностью за прочтение, мира, душевного равновесия и здоровья нам всем, и, как говаривал один бывший юрисконсульт, «держитесь там», искренне Ваш – Русскiй РезонёрЪ
Всё сколь-нибудь занимательное на канале можно сыскать в иллюстрированном каталоге "РУССКiЙ РЕЗОНЕРЪ" LIVE
ЗДЕСЬ - "Русскiй РезонёрЪ" ИЗБРАННОЕ. Сокращённый гид по каналу