Найти тему

Истерия в Эдипе 4

Комментируя сказанное о «хороших наследниках»: чтобы не плодить сущности, можно сказать, что «истеризованный аналитик» — это психоаналитический психотерапевт, тогда как «обсессивный аналитик» — это философ, причём если пользоваться принятым в этих кругах различием, философ именно аналитический[71]. Первый в тревоге за пациентов, второй – за условия, в которых приходится высказываться, поскольку они не дают «сказать всей истины». Далее я буду называть эти два типа именно так, поскольку это гораздо внятнее передаёт их «околоаналитическую» позицию. Психотерапевт от психоанализа «жертвует личностью» ради нуждающегося анализанта – одного этого указания достаточно, чтобы понять почему он справедливо назван «истеризованным», - тогда как аналитический философ желает «ничего не уступить» на ниве производства высказываний, и обеими руками придерживает сокровища присвоенной тревоги, «сундучок», который на самом деле ему не принадлежит.

Если психотерапевт до безобразия снисходителен к нуждающимся, то аналитический философ демонстрирует нечто вроде «дурной снисходительности» в отношении коллег по цеху, полагая, что его исключительная роль «охранителя наследия»[72] предполагает функции наставничества, в том же смысле, в котором библейский фарисей поучает братьев по вере своему въедливому способу общения с Богом[73]. Это тоже значимый нюанс для понимания навязчивости, роднящий обсессика с истеричкой: измерение верности, особого рода неуступчивая принципиальность, в самых возвышенных и требовательных выражениях скрывающая грязную изнанку этой ситуации – т.е. тот факт, что «верность» эта обусловлена тревогой, приковывающей психотерапевта и философа к своим ценным объектам. Если в случае истерички это ревностная верность принципам – особенно в отношении падших, где требуют справедливости, - то в случае обсессика это верность взглядам со всеми аналитическими коннотациями к значению взгляда.

Аналитический философ потому жаждет производить «золото аналитической теории», что к тому толкает его присвоенная тревога: лелея мечту избавиться от этой тревоги единственным доступным ему способом, он жаждет завести предложенную «пророком» мысль в тупик, т.е. предложить такого рода взгляд или толкование, которые были бы «окончательными», претендовали бы на завершение дискуссии в том смысле, что здесь «теперь всё ясно раз и навсегда». Совершенно не случайно, что этот жест представляет собой переворачивание мысли психоаналитического психотерапевта, который, напротив, стремится предоставить «наибольшую широту взглядов», освободить мысль от всех необходимых ей для её же движения подпорок и «отдаться всем ветрам», попутно сообщая насколько прекрасно индивидуальное желание субъекта, т.е. создавая условия для наслаждения.

Попытки аналитического философа «поставить точку» в важных и особо важных вопросах, и особенно в том, как следует высказываться[74], представляют собой стремление причинить мысли такого рода превращение, при котором она должна оказаться в «самых качественных условиях», словно здесь стремятся настолько трепетно учесть все нюансы вопроса, что ничего лучше предложить просто не выйдет. Однако «лучшее» не является тем, что двигает аналитическую мысль: неслучайно Фрейд замечает, что данное им определение навязчивости, составленное из «лучших элементов», спустя время обнаруживает свою «уязвимость по форме». Жест философа от психоанализа напоминает интерпретацию в том смысле, что одним из эффектов интерпретации является "осекание", т.е. причинение мысли анализанта такого торможения, которое ставит эту мысль "в рамки", задаёт ей направление, с которого она больше не может сойти без последствий, однако раздражённый философ производит нечто вроде вызванного тревогой усиления интерпретации: мысль нужно запереть на замок, чтобы она больше не вызывала тревогу – собственно, именно поэтому его «произведения искусства» пахнут вечным покоем. Если знание психотерапевта представляет собой «пережёванный» продукт, т.е. нечто поучительное в самой морализаторской манере и потому испорченное, то аналитический философ производит «вечные ценности» - его знание, как произведение искусства, стоит в музее, и потому его постигает участь экспоната[75].

Будь на стороне того же Фрейда тревога по поводу условий своего высказывания, вероятнее всего он бы так и не высказался – его речь, да и вообще речь как таковая, никогда не достигла бы той степени идеала, которую в совершенно христианской манере запрашивает аналитическая философия, поэтому тревога аналитика, на мой взгляд, имеет иной характер, нежели то, что носит в себе философ. Если мы берём ситуацию психоанализа, то тревога того же Фрейда или Лакана связана с тем, что поле высказывания истеризовано – и их «версии» психоанализа становятся ответом на истеризацию, который проходит между тем, что говорит истеричка, и тем, что мог бы сказать на этот счёт как раз аналитический философ, который заткнул бы рот истеричке, но не так, как это делает генитальный субъект, а так, как это сделал бы «ранний» Витгенштейн. Учитывание условий производства высказывания в случае аналитика является сопутствующим эффектом точно так же, как «исцеление» оказывается побочным продуктом прохождения психоанализа, но уж точно не определяет его речь политически – ведь не секрет, что для его высказывания никогда не наступят «достаточно хорошие условия».

Вообще о навязчивости следует высказаться в том числе потому, что невозможно отделаться от впечатления, что любой приходящий в анализ субъект так или иначе несёт в себе обсессивные нотки: даже в случаях, когда истерическая компонента достаточно наглядна, некоторые «базово присущие» самой субъектности черты отсылают к пресловутой гонке за признание. Сложно судить, насколько приведённые дальше наблюдения уместны в работе, не посвящённой навязчивости, однако я приведу их для того, чтобы чуть обстоятельнее описать положение аналитического философа на ниве психоанализа. В данном фрагменте я буду отсылать к тому представлению о неврозе навязчивости, которое даёт А. Смулянский в работе "Желание одержимого" - представлению, которое я разделяю, поскольку оно подтвердилось моей клинической практикой, однако в виду тех же материалов клинической практики считаю необходимым это представление уточнить и внести некоторую коррекцию.

Тяжесть положения обсессивного невротика, как хорошо известно, связана с тем, что измерение признанности остаётся для него глубоко загадочным. Загадочность эта покоится на неспособности признать то обстоятельство, что признанная фигура — это прежде всего фигура назначенная, оказавшаяся на своём месте исключительно по той причине, что того желала публика в самом широком смысле. Для одержимого навязчивостью всё выглядит иначе: с его точки зрения признание заповедано верным, и эта верность укоренена и должна подтверждаться через неуступчивость в обращении с тем, что он считает причиной успеха – т.е. здесь проглядывается попытка полностью устранить Другого с горизонта признания, продемонстрировать «полную автономность» и независимость на пути стяжания славы, словно это возможно. И только по неудачному стечению обстоятельств, - например, козням злого демиурга, — эта слава каждый раз ускользает, сколь бы трепетно обсессивный невротик не доказывал свою верность.

Важно, что субъекта навязчивости интересует не абы какая признанность: он завидует не столько абстрактной знаменитости или чиновнику, но тому конкретному другому, который выказывает претензии на достижение успеха на поприще желания этого невротика и при этом, с точки зрения последнего, до оскорбительности не демонстрирует неуверенности – речь идёт о «доппельгангере», злом двойнике, перипетии отношений с которым довольно неплохо описаны в одноимённом романе Достоевского, но не только. Этот «враг в отражении» появляется из ниоткуда, но о нём всегда «уже идёт молва», он достаточно аккуратен, не позволяет себе лишнего и хорошо «держится на людях», чем и вызывает у невротика подозрение, что здесь что-то не так, т.е. предпосылки для начала его сладострастной детективной истории. И на уровне «зеркальных отношений» с двойником этот невротик уже демонстрирует тревогу, которая, на мой взгляд, не совпадает с тревогой, присущей этому конкретному сопернику на его пути к обретению признания.

Тревога эта связана, разумеется, с тем, что с точки зрения одержимого соперник не тревожится – что означало бы, что он уже своего признания достиг и тревогу отбросил и теперь этой тревогой должен тревожиться обсессик, занимающий место тревоги Другого, бросающийся в это место вопреки всему тому, что он слышит, дабы обозначить своё несогласие. Однако, на мой взгляд, здесь необходимо ввести основательное различие в способах обращения одержимого с тревогой, поскольку приведённые в первой части этого материала и здесь наблюдения не позволяют смотреть на этого невротика исключительно как на «претерпевающего» субъекта, ввергнутого в своё тяжёлое положение тем, что в него отбросили тревогу в результате достижения признания и тем самым втянули в заведомо «неудобную» в смысле фрейдовского «неудобства культуры» ситуацию, так что дальнейшее его поведение достаточно предсказуемо и как будто даже оправдано тем, что его буквально «заставляют пожирать тревогу». Подобраться к этому различию можно через указание на то, что одержимый занимает позицию, напоминающую библейского фарисея: есть «пророк», т.е. мёртвый субъект признанности, который более не способен отбросить тревогу и «подставить» обсессика, и есть конкретные другие – потенциальные претенденты на признание, которые такую тревогу обязательно вызовут в том случае, если места признанности достигнут.

Нельзя сказать, что «наследие» мёртвого пророка представляет собой «тихую гавань», - очевидно, что с кружения возле его наследия и начинается навязчивость, однако это кружение, скажем так, смягчено тем обстоятельством, что мертвец – это «идеальный» объект почитания, который уже точно не скажет ничего такого, что могло бы растревожить обсессивного невротика и понудить его к началу разоблачительного расследования. В общем-то поэтому «поддержкой достоинства» пророка можно заниматься бесконечно, комментируя его наследие и извлекая из него моральные императивы, призывающие соответствовать букве писания. Приверженность определённому уровню «хорошего вкуса» и позволяет такому невротику производить критические высказывания, изобличая нечистоту и укоряя «коллег по вере» в неподобающем обращении с наследием. В данном случае мы находим такого невротика уже захваченным вопросом признания на месте тревоги Другого, и на основании своего, скажем так, «особого доступа» к этой тревоге занимающим по собственному мнению определённую моральную высоту.

Высота эта, как нередко замечают, не позволяет такому невротику хоть как-то в вопросе признанности продвинуться и заполучить его себе – т.е. его «наследство» нельзя тратить и вкладывать под проценты, из него нельзя извлечь того, что позволило бы самому занять место пророка. Всё ровно наоборот: наследство придавливает его своей святостью, так что сойти с этого места и отказаться от своего «сундучка» одержимый не в состоянии. Такое положение наглядно демонстрирует «застревание» одержимого на своих непримиримых позициях верности взглядам и «противоборства общепринятому» в измерении вкуса, однако это описание никак не учитывает другое так же часто подмечаемое обстоятельство, согласно которому такого невротика справедливо считают «жесточайшим критиком». Здесь необходимо указать, что критика является не только наиболее яркой вторичной чертой обсессии, но и самым слабым местом: одержимый буквально вынужден раздражённо реагировать в тех случаях, где, на его взгляд, высказываются «нечисто» или преждевременно. Неудивительно, что ему открыта дорога не только в психоанализ, но и на место психоаналитика: аналитик в достаточно похожей манере реагирует на наслаждение, однако, на мой взгляд, крайне значительным для понимания навязчивости может стать то обстоятельство, что это сходство реакций не только не является «общеродовым» признаком, но, напротив, жестоко обманывает, поскольку эта несдержанность обсессика и прикрепляет его к позиции аналитического философа, а не аналитика. В его критических атаках легче всего обнаружить своего рода зазор, который выдаёт запутанность относительно ситуации, в которой ему приходится высказываться - именно через критику обычно и случается обнажение изнанки навязчивости, демонстрация своеобразной самозамкнутости этого невроза.

Если бы перед нами действительно был носитель той самой тревоги, которая позволила пророку произвести свои лучшие плоды, - независимо от того, разделяем мы признанность этого конкретного деятеля или нет, - никакой необходимости критиковать он бы не испытывал. Если «лучшее» уже в кармане, даже с оговорками на то, что им нельзя никак распорядиться для своей пользы, то, в общем-то, определённую долю признанности это уже предполагает – если есть хотя бы один тот, кто соответствует, не понятно какое ему может быть дело до тех, кто не соответствует. Но дело ему есть, и более того, оно представляется чуть ли не «основной миссией» одержимого по облагораживанию соседствующих субъектов, в менторской манере побуждая их к большей деликатности и критикуя за отсутствие таковой, за преждевременность начала движения к обретению признанности. Т.е., по всей видимости, он тоже не соответствует, но ему хватает совести это признать, а другим не хватает и этого – что-то в духе высказываний Сократа здесь используется в качестве морального императива.

Похоже, можно предложить более развёрнутый взгляд на навязчивость, согласно которому одержимый становится жертвой непонимания признанности не только и не столько на том уровне, где эта признанность развита, и сопутствующая её обретению тревога отброшена, а гораздо раньше – на уровне обсуждаемости конкретного другого. «Оценка потенциала» другого в публичном поле, доносящаяся до такого невротика через сплетни независимо от того, произвёл этот другой заслуживающий внимания продукт или его ещё только ждут, - что по сути уже показывает желанность такой фигуры, - имеет здесь принципиальное значение, поскольку зачастую этого достаточно, чтобы ввергнуть обсессика в рессентиментное морализаторство и зародить в нём своеобразную навязчивую тягу к преследованию, выискиванию, а точнее - вынюхиванию грязной изнанки этой обсуждаемости. Тревога о приближающейся признанности соперника пробуждается в обсессике ещё на уровне ожиданий продукта, поскольку уже на этом этапе такой невротик начинает сопротивляться пробуждённому в нём желанию, пытаясь предотвратить столкновение с тем, что ещё только ожидается, но на деле может так и не появиться – как если бы появление такого продукта угрожало ему встречей с «живым пророком», т.е. субъектом, отбрасывание тревоги которого повлечёт для такого невротика самые «неудобные» в указанном ранее смысле последствия.

Одержимый пребывает в уверенности, что тревожится той же тревогой, которую несёт в себе герой кулуарных обсуждений, но, в отличие от него, не позволяет себе жесты и высказывания, которые не соответствуют заданной идеалом пророка планке. «Трепетность» в обращении с ценностями задаёт моральную высоту обсессика, занимая которую он ощущает себя не только вправе поучать или критиковать, но более того, полагает себя обязанным её занимать, дабы предотвращать появление недостаточно чистых высказываний и иных раздражающих его душевную организацию продуктов[76]. Соответственно, обнаружение того конкретного другого, который получает место в обсуждениях, т.е. очевидно позволяет себе высказываться и по какой-то немыслимой причине не тревожится в той манере, в которой это делает обсессивный невротик, вызывает у последнего тревогу. Хотя хорошо известно, что движение в сторону признанности не является безопасным мероприятием и именно что тревогу вызывает – собственно, одержимый потому и не двигается, - тем не менее, по какой-то причине разговоры о признанности воспринимаются им совершенно буквально, словно в них акт и содержание сращиваются, означая именно то, о чём говорят[77].

В результате пробуждается обсессивная фантазия о злом двойнике, который во всех мелочах одинаков с одержимым, за исключением одной крайне важной черты: с точки зрения обсессика, у двойника нет тревоги, и поэтому он самим фактом соискания признания вмешивается в желание одержимого. Здесь одновременно появляются условия для справедливой критики и мираж возможного избавления от тревоги, т.е. предпосылки для покидания невротиком позиции претерпевающего и начала движения в сторону обретения уже своего признания, - движения, которое обусловлено этической необходимостью разоблачить соперника. Это стоит оценить по достоинству, поскольку здесь не только не возникает какого-либо реального продвижения со стороны обсессика, но напротив, можно фиксировать именно что буйство Воображаемого, поскольку одержимый в этот момент напоминает аристотелевский «вечный двигатель»: он одновременно продолжает занимать свою моральную высоту, т.е. не двигаться, и при этом теперь ему можно двигаться и приводить вещи в движение своим движением, поскольку наконец представилась возможность причаститься признанности на основаниях, которые не спровоцируют в нём тревогу - ситуация, мягко говоря, не соответствующая реальному положению дел.

Можно указать, что, согласно собственным представлениям на уровне Воображаемого, путём критики одержимый пытается произвести операцию «возвращения тревоги», в результате которой он как бы «поменяется местами» с тем конкретным другим, чтобы тот перестал производить «возмущение», а невротик, напротив, заполучил положенное по праву. Поэтому после обнаружения двойника и пробуждения желания развитие обсессивной сцены, как правило, движется в сторону «встречи с доппельгангером»: преследуя соперника, такой невротик стремится сблизиться ровно настолько, чтобы заиметь возможность произвести «разоблачительную речь», предъявить претензии и добиться признания, в том смысле, что этот конкретный другой должен признаться в прегрешениях на пути к признанности и признать в таком невротике равного, т.е. произвести нечто вроде произнесённых с раскаянием слов: «да, ты ничем не хуже меня». По предположению одержимого признание уже «содержится» в том, кого он преследует, и в случае публичного разоблачения оно должно «перетечь» к нему, как флюид, в результате победы в моральной дуэли, на которую он вызвал своего конкурента, зачастую даже не подозревающего о существовании такого невротика и о том, что с ним ведут соревнование.

Дуэль с двойником, которая, хочу заметить, не обладает чертами хоть сколько-нибудь яркого события в том смысле, что зачастую имеет форму разговора между делом или непринуждённого «философского спора», должна стать «моментом истины»[78] - т.е. речь идёт о совершенно проходных «житейских» ситуациях, которые обладают особым значением именно для субъекта навязчивости точно так же, как им обладают его повседневные ритуалы.

Однако в результате этой встречи всегда оказывается, что жест «возвращения тревоги» - здесь нет исключений, это точка развития навязчивости, - производит достаточно двусмысленное впечатление и не только не освобождает невротика, но более того, «закупоривает» тревогу в нём без возможности как-либо в дальнейшем с ней обойтись. Дело в том, что именно в этот момент занятый постоянной рефлексией навязчивый субъект успевает обнаружить, что всё это время его критика исходила из другого источника, - как минимум, не из родника святой истины. Иначе говоря, он вдруг обнаруживает, что вызванный им на дуэль субъект вовсе не является двойником, и что его собственный разоблачительный запал выдаёт в нём того, кто испытывает проблемы с признанностью совершенно иной природы, никак не связанные с тем влиянием, которое могли оказать на него какие угодно прегрешения со стороны потенциального противника – и что он на самом деле не пытается добиться признанности для себя, хорошо зная, что этот путь сопряжён с тревогой, а пытается помешать добиться её тому другому, кто посмел открыто предъявить свои претензии, т.е. пытается предотвратить его «восхождение» на то место, где тревога может быть отброшена.

Речь о том, что одержимый пытается вернуть не ту тревогу, которой тревожится выбранный им соперник, а тревогу, которую он подхватил до этого у другого другого – например, «мёртвого пророка», - и именно поэтому в акте её предъявления становится заметно, что здесь замешан кто-то третий, так что сама по себе демонстрация пресловутого «соперничества» прикрывает в невротике нечто настолько неприглядное, что, будучи слишком открыто продемонстрированным, понуждает его «податься в бега», оставляя в нём впечатление «пережитого надругательства».

Я не пытаюсь сказать, что в навязчивости тревога обманывает – речь скорее о том, что на её счёт прежде всего жаждет обмануться одержимый, и, более того, он нуждается в том, чтобы не отдавать себе последнего отчёта о характере этой тревоги[79]. С одной стороны очевидно, что если бы соперник тревожился бы той тревогой, которую несёт в себе навязчивый невротик, то он бы никогда не продвинулся в сторону производства продукта – ведь эта судьба и постигает обсессика, приковывая его к заданной моральной высоте. Относя эту тревогу на счёт признанной фигуры, мы тем самым подыгрываем фантазии обсессика о том, что он признанности уже определённым образом причастился, хотя и не с той стороны, где из неё можно было бы извлечь выгоду. Иначе говоря, приходится полагать, что здесь не происходит передачи, на которой настаивает одержимый навязчивостью, - что достаточно любопытно соседствует с пафосом полной автономности, - но есть нечто более сложно устроенное, своего рода страсть к близости с признанной фигурой в такой манере, чтобы эта признанность имела совершенно иное значение. Если хранитель наследства пытается убедить, что он получил его честно и на самых благородных основаниях, значит никакой передачи не было. По крайней мере это не «передача» в буквальном смысле, как перемещение из одного места в другое или юридическая смена владельца – хотя бы потому, что обсессик этой тревогой уж точно не владеет и она продолжает оставаться «секретом», который теперь будут трепетно хранить в «сундучке», т.е. это что-то «вырванное», украденное.

Такой же эффект «панической атаки» может настигнуть одержимого в том случае, если никакого «возвращения тревоги» не случилось и двойник произвёл продукт: поскольку в результате он отбрасывает тревогу, то наблюдающий её выпадение рефлексирующий невротик также успевает заметить, что это вовсе не та тревога, которая всё это время одухотворяла его расследование, что также приоткрывает двусмысленность его мотивации, вызывая впечатление, словно в этот момент тревога «предаёт»[80]. Разумеется, никакого предательства не происходит – напротив, именно в этот момент обсессик разоблачает сам себя, замечая, что вместо возвращения подхваченной тревоги он предъявляет что-то совершенно другое, что выставляет его в достаточно неприглядном свете, т.е. замечает, что он сам скандализирует сцену и является её достаточно активным участником, а не только терпеливо претерпевает непозволительные вольности конкурентов. Такое «откровение» не только в очередной раз закрывает для обсессика перспективу обретения своей признанности, но, более того, сталкивает его с собственной нехваткой таким образом, что «падение» с высот морального идеала претерпевает он сам, а не тот другой, который по имевшимся здесь представлениям должен был ответить за прегрешения.

Это почерпнутое из практики анализа наблюдение подводит меня - возможно, вопреки сложившемуся в определённых кругах представлению о навязчивости, - к мысли о том, что тревога одержимого несколько иной природы, нежели то, что могло выпасть из его соперника в результате обретения признанности, поскольку описанные выше эффекты могут иметь место и без того, чтобы какой бы то ни было заслуживающий внимания продукт был произведён и тревога отброшена – само предъявление претензий на признание уже способно оказать вмешательство, смутить одержимого и заставить двигаться, меняя положение относительно тех возможных попыток, которые потенциальный противник будет предпринимать. Обсессик действует на опережение именно чтобы предотвратить возможное обретение признанности тем, кто её пока ещё точно не обрёл, но уже «опасно близок», однако морального права на это приобретение, разумеется, не имеет, поскольку в оптике навязчивости его вообще никто не имеет, кроме мёртвых. Нередко можно наблюдать ситуацию, когда никакого продукта конкурент одержимого так и не удосуживается произвести, однако невротик уже успевает предпринять решительные действия, чтобы обзавестись своей неразрешимой симптоматикой, которая впоследствии никак не облегчается тем обстоятельством, что соперника всё же постигла неудача – именно по причине своеобразной «замкнутости» этого невроза на отношениях со своим Другим.

В этом смысле не остаётся места для возражения, согласно которому если уж некто заполучил обсуждаемость, то и определенная доля признанности у него уже имеется, а значит и какой-никакой продукт или высказывание он уже произвёл, поставив себя на кон вместе с ним и тем самым привлекая к себе внимание. Одержимый стремится нанести именно «упреждающий удар», т.е. почуяв амбиции соперника, обездвижить его в той же манере, в которой обездвижен в отношении поиска признания он сам, поскольку по своему опыту знает, что нет более надёжного способа оставаться дезориентированным в признанности, чем быть носителем этой тревоги. Эта же дезориентация не позволяет одержимому выбрать подходящее время для удара, и в том числе поэтому он наносит свои удары с компульсивной хаотичностью, которая и приводит в итоге к результату, противоположному его ожиданиям. Отсюда и появляются основания считать критику слабым местом обсессии, т.к. обычно в критике такой невротик наконец позволяет себе то, за что до этого ругал других, словно подставляется для разоблачения.

В акте «разоблачения двойника»[81] обсессивный невротик пытается вести себя так, как по мнению этого вечно наблюдающего субъекта должен был бы вести себя тот, кто жаждет стать героем обсуждений и достичь места признанности – т.е. предъявляет свою эротическую фантазию раба и господина, произведённую для того, чтобы относительно собственной тревоги обманываться и спокойно критиковать. Эффект «двойничества» обманывает такого невротика насчёт его положения: если бы не эта доводящая до исступления убеждённость в том, что они «одной крови» с претендующим на признанность другим, одержимый никогда бы не позволил себе жесты, которые в итоге приведут к «закупориванию» навязчивости. После неудачного разоблачения фантазия о злом двойнике теряет силу, и, хотя в дальнейшем невротик продолжает к ней прибегать для оправдания своего неудобного положения, она больше не успокаивает его и не возвращает на ранее занятую моральную высоту, - результатом «дуэли» всегда становится ещё большая дезориентация. Кроме того, невыносимость настигающего здесь «откровения», т.е. обнаружение собственной нехватки, понуждает обсессика произвести ряд достаточно радикальных защитных мер, которые должны так или иначе «ослепить» его, вытеснить истину саморазоблачения и поставить на её место нечто такое, что могло бы, скажем так, «отвести от него подозрения» в том, что от него исходила какая-либо двусмысленность. Здесь производится жест «сбрасывания кожи», метафорой которого может служить известная манера рептилий избавляться от покрова своего тела: обсессик «делает вид», что им двигало нечто совершенно другое, нежели то, в чём он сам себя успел разоблачить[82] – т.е. оказывается вынужден совершить предательство своих взглядов, и найти себе новое прибежище от этих же взглядов, которые теперь набрасываются на него и угрожают тем же преследованием, которое до этого он производил в отношении соперника.

И только здесь, в моменте, когда такой невротик «сбрасывает кожу» и перед ним встаёт необходимость «выбрать новый образ желания», т.е. предстать в ином свете, он и производит жест «присвоения тревоги» того конкретного другого, чьё продвижение к признанности он пытался остановить. Во-первых, он уже по собственному опыту знает, что эта тревога не сдалась под его натиском, т.е. может предоставить ему защиту от преследования бывшего господина, а во-вторых, она «сохранила признание», которое он пытался вырвать, и, по всей видимости, не так проста, т.е. имеет неразгаданный невротиком «секрет». В этом смысле неудача, постигающая одержимого в моральной дуэли, подкрепляет его убеждённость в том, что соперник действительно имеет что-то такое, что совершенно справедливо позволяет ему на признание претендовать – как если бы в результате поражения одержимый отчуждал от себя ту часть, которую до этого считал центром своего существа, в пользу «победителя» в качестве символической платы за своё поражение. Однако, на мой взгляд, «присвоение» тревоги победившего соперника остаётся под вопросом, поскольку измерение обессивной фантазии о том, как должен был бы вести признанный другой, т.е. непонимание признанности при этом никуда не исчезает и обсессик продолжает распоряжаться собой на уровне Воображаемого – поэтому «сбрасывая кожу» он присваивает тревогу, которая с одной стороны другому больше не принадлежит, а с другой всё еще несёт на себе его «печать».

Точно можно сказать, что операция «присвоения тревоги», которая по сути является не присвоением, а «подменой», становится заключительным аккордом в цикле навязчивости, после которого одержимый будет вынужден зайти на новый круг. Подмена позволит невротику скрыть истину своего положения за «тяжестью своей ноши», тем самым «сундучком», который пополнится новым артефактом, обеспечивающим защиту от невыносимых откровений[83]. При всей радикальности этих операциях вопрос признанности так и остаётся неразрешённым: какую бы «кожу» в очередной раз не надел на себя обсессик, он остаётся дезориентированным в отношении того, что именно он «взял» от своего соперника и как эта «штучка» стала причиной достижения признанности. Если учесть, что тревога настигает одержимого гораздо раньше, в момент пробуждения в нём желания, то как раз «пожирание» тревоги соперника случается уже вторым тактом в качестве жеста сокрытия, заметания следов.

Однако это такое «пожирание тревоги», которое именно что «пожрать» не может, т.е. здесь не происходит переваривания с возможным извлечением знания, но напротив, формируется «сундучок» субъекта навязчивости по той причине, что он никак не может определить «вкус» этой тревоги, постоянно выдавая что-то очень похожее на неё, но всё же не то – как это и случилось в отношении того, кого одержимый считает почтенным мертвецом. Это «присвоение» не только не помогает обсессику «разобраться в себе» или выяснить секрет обсуждаемости, но напротив, создаёт такого рода закупорку, которая должна «сохранить загадочность» происходящего вместо того, чтобы прояснить – поскольку такое прояснение угрожало бы обсессивному невротику столкновением с его нехваткой. Неслучайно невротик навязчивости до конца своего анализа испытывает трудности в определении того, исходило ли в действительности с его стороны нечто двусмысленное в отношении признанной фигуры или же вся вина за происходящее лежит исключительно на этом конкретном другом, который вынудил обсессика принять решительные меры в связи с производимыми преувеличениями, поскольку не посчитал нужным позаботиться о чистоте своего продвижения к признанности, прежде чем вторгнуться в среду обитания одержимого.

Похоже, в этой связи имеет смысл сказать следующее: именно предъявление тревоги[84] невротиком навязчивости в попытках её вернуть и становится тем заключительным тактом, благодаря которому «злой двойник» всё же произведёт продукт и обретёт признанность, поскольку эта признанность позволит от одержимого навязчивостью субъекта заслониться, отбросив его на место тревоги. Я хочу сказать, что обсессик своей раздражённой критикой не только не приостанавливает производство продукта, но напротив, «подаёт знак» выбранному в соперники другому, - речь не идёт о том, что это происходит сколь угодно «осознанно», - что теперь его продукт не только был бы желанен, но, более того, теперь он просто необходим, чтобы создать прослойку между ним и беснующимся по его поводу невротиком[85]. И надо заметить, что эта догадка более чем справедлива даже в том случае, если пока не представлена в теоретически безупречном виде, ведь даже без психоанализа заметно, что для одержимого признание является чем-то невыносимым и неудобным, таким, что он/она попросту не может себе позволить, и именно поэтому оно может стать своего рода защитной складкой между ним и признанной фигурой, причём защитой со стороны самого обсессика, для образования которой он и решается на активные действия по «возвращению тревоги» другому, чтобы тот мог избавиться от неё самым доступным способом – произведя продукт. В этом смысле в акте «возвращения тревоги» одержимый как раз усиливает ту тревогу, которая двигает другим на пути к обретению признания, демонстрируя, что он почему-то ещё больше заинтересован в обретении признанности другим, чем те, кто его только обсуждали - стремление обсессика гораздо интимнее.

В этом смысле именно вернуть тревогу не удаётся в любом случае: даже если обвиняемый другой готов признать в невротике «равного» - а такое тоже случается достаточно нередко, - то возможность этого равенства оказывается закрыта именно со стороны субъекта навязчивости, т.е. такой невротик сам по неясной для себя причине нуждается в том, чтобы свою позицию удерживать и превозносить несправедливо полученное другим величие. При этом ревностная требовательность в отношении признания сохраняется именно потому, что обсессик так или иначе ощущает, что своим нелёгким положением он каким-то образом всё же повлиял на производство продукта – но не так, как он сам считает, не в роли «равного претендента» или «соперника», а в роли того, кто пожелал остаться за бортом этой признанности. В этом смысле субъект навязчивости совершенно не видит своего места, полагая, что он всегда находится где-то «над сценой», в позиции взирающего сверху и потому критикующего, что и подсказывает, что его «исключительность» несколько иной природы, нежели то, что он сам готов о себе сообщить.

И здесь я бы хотел указать на ещё одно обстоятельство, которое, по всей видимости, может иметь значение для понимания этого невроза: судя по всему, все описанные выше операции обсессик производит по причине того, что жаждет поставить вопрос о собственной тревоге - несомненно, картезианской. Поскольку он ведёт себя как философ, т.е. ставит этот вопрос как вопрос об истине, то постоянно промахивается мимо условий постановки такого вопроса, и поскольку также он замечает свою безуспешность на этом пути, то рано или поздно решает действовать более радикально: встать на место, из которого можно было бы тревогу вызывать, т.е. «ставить эксперименты» на конкретном другом, чтобы получить знание о собственном положении дел. Когда конкретный соперник в результате «возвращения» ему тревоги произведёт продукт, одержимый из своего безопасного укрытия может присвоить его, чтобы затем путём скрупулёзного препарирования выяснить как здесь сказалось его влияние, т.е. оставил ли он свой след. Однако поскольку он уже «ослеплён», заняв позицию, из которой он мог бы бесконечно «возвращать тревогу», то извлечь знание, которое позволило бы ему с этой позицией расстаться, он оказывается не в состоянии – именно поэтому его «сундучок» прирастает артефактами, которыми не воспользоваться по назначению.

Если для истерички власть — это способность к производству господских жестов, фантазия о безграничном повелевании, то невротик навязчивости стремится занять место признанности, чтобы «вызывать сладкую зависть» - тем самым он подсказывает какой аффект его понуждает испытывать признанный другой. В этой связи появляется догадка о «женском характере» обсессивного невроза, поскольку здесь интересуются соблазнением в первую очередь в той связи, что оказались соблазнены. Благодаря подмене тревоги одержимого можно разоблачать в чём угодно другом, кроме того, что в действительности имеет для него значение. В этих тонкостях обращения с тревогой одновременно обнаруживается как наиболее существенная часть этого невроза, определяющая его «сущностно», так и наименее прояснённая в психоанализе на сегодняшний день сторона навязчивости.

Не будь аналитического философа на сцене психоанализа, некому было бы наставлять коллег в том, как правильно искать признание в своей области, но одновременно он же и является главной преградой на пути к этому признанию, всеми силами пытаясь заслонить собой перспективы, которые находятся за пределами навязчивой гонки за престижем как таковой. Это застревание, судорога желания и является тем, что невротика навязчивости парализует, не давая не только производить знание самому, но и всячески пытаясь по-витгенштейновски заткнуть коллег по цеху, которые, с его точки зрения, высказываются преждевременно, тем самым провоцируя в нём тревогу. Разумеется, ситуация в подразумеваемой и никогда не высказываемой таким субъектом перспективе совершенно неразрешима, поскольку вынесение решения о «достаточной чистоте» коллег, которая могла бы позволить им высказываться, также берёт на себя аналитический философ - и коль уж он не может определиться в отношении себя на этот счёт, т.е. «определить какой он аналитик», то нет никакой надежды, что в отношении «менее щепетильных» коллег это решение также будет когда-либо принято. В общем-то таким образом обсессик и стремится причинить торможение любой сцене, на которой действует, чем только сильнее её раскручивает.

Это рассуждение может прояснить характер влияния жестов аналитического философа на психоанализ – характер, представляющий проблему не меньше, чем поступь истеризации, своего рода «второй фронт» работы аналитика. Если вычленить истеризацию в общем-то несложно – эта речь сама подставляется под взгляд, постоянно пытаясь утвердить свою уникальность, - то высказывания аналитического философа мимикрируют под дискурс аналитика, пытаясь подменить тревогу аналитика тревогой относительно условий высказывания, т.е. здесь проводится гораздо более тонкая операция, что и требует от аналитика выработки более сложно устроенного инструмента, чтобы отвечать этой тонкости. Если у истерички есть свой взгляд на анализ, который, несмотря на тягу к перевоспитанию, тем не менее, она стремится обозначить как «особое видение», тем самым выдавая не-аналитическую природу этого взгляда, то обсессик мимикрирует под аналитика, предлагая себя в качестве того, кто является аналитиком вне всяких сомнений. Неподсомненность эта, как уже было сказано, основана на демонстративно-трепетном отношении к знанию и особом беспокойстве об условиях производства высказывания, которые должны указывать на то, что перед нами «хороший наследник». Из-за этой мимикрии невроз навязчивости представляет более пластичную форму угрозы аналитической инициативе, поскольку в отличие от истеризованной психотерапии, которая всюду пытается заменить собой психоанализ «в лоб», очень отчётливо отделяя себя на уровне провозглашаемых принципов, аналитический философ делает сам психоанализ чем-то таким, чем он не является. Подмена тревоги, которую обсессик производит на уровне своих симптомов, выдаёт его и в других областях и является более определяющим следом этого невроза, чем критиканство, компульсии и обсессии.

Я бы сказал, что в поведении субъекта навязчивости есть нотки оскорблённой до глубины души обманутой женщины, которая понесла. Такой невротик убеждён, что ему должны признание, что он имеет право «пройти вне очереди» к месту признанности, в том числе в психоанализ, что всегда выглядит так, словно здесь требуют алименты. Захваченность признанностью Другого, на мой взгляд, — это нотки женской анальности в обсессике, которая сказывается в том, что одержимый полагает обсуждаемость конкретного другого несомненным «признаком великого человека» и чувствует трепет вторжения в область своего желания. Именно борьбой с этим желанием, сопротивлением «предложению себя» двусмысленным образом обусловлены симптомы навязчивости, в том числе попытки «заткнуть рот неверным»[86], заставляющие такого невротика высказываться преждевременно в форме, которая наилучшим образом маскирует его тревогу – в форме критики тех, кто на признание претендует или уже его имеет. Также предположу, что обсессик отказывает отцовской фигуре в том измерении, которое Лакан называет «реальным отцом», т.е. упорно не желает видеть в папаше ущемлённого нехваткой субъекта, – вместо этого его нехватка путём достаточно громоздких теоретических конструкций самого обсессика интерпретируется в качестве «изюминки желания» великого человека, признака величия признанной фигуры. Я имею в виду, что обсессик отказывается подтверждать нехватку отца, вместо этого полагая его кем-то всесильно-недоступным, не желающим желать обсессика.

Здесь я бы предложил на уровне предварительных замечаний довольно любопытные параллели – по крайней мере, всё выглядит так, словно желание великого человека и желание матери обращаются с одним и тем же объектом: там, где с матерью уже нельзя, с великим человеком не только можно, но более того, как будто бы именно к этому всё и располагает. Вероятно, в этом месте также обретает смысл наблюдение, которое относит «величие» именно на сторону мужского желания – по всей видимости, женщине именно потому сложнее занять место «великого человека» [87], что у неё есть свой доступ к тому же обращению с объектами в детской комнате, которое великому человеку только обещано и неизвестно какими путями вообще достижимо. Полагаю, из этого положения происходит догадка истерички в том, что для завоевания величия нужно держаться в стороне от женского – догадка, как отсюда можно заметить, ошибочная именно в том смысле, что женщина здесь не только не обделена, но напротив, владеет правом на короткий путь к такому же обращению с объектами, причём для этого ей достаточно быть собой.

[71] В этом смысле я бы предложил иначе отнестись к той характеристике, которую Лакан даёт Витгенштейну: стремление последнего в ЛФТ «заткнуть рот» может быть не вполне психотической природы – именно в такой манере аналитический философ предъявляет свою тревогу, пытаясь её вернуть.

[72] Хорошие наследники занимаются поддержкой желания.

[73] Соблазнительно привести такое сравнение: истеричка жаждет прихода мессии, тогда как обсессик уверен, что ему предназначено мессией стать.

[74] Тут наиболее наглядно видно насколько эти жесты одухотворены той же тревогой, что лежала за попытками позитивистов создать «объективный язык» — ведь это такой язык, который не вызывает тревогу, поскольку все значения заданы раз и навсегда, всё оценено правильно.

[75] "Я делаю вечное: я учёл все обстоятельства и заткнул все дыры, из которых сочится тревога, и потому на это точно можно опереться" - говорит такой аналитик. Именно это «прекрасное» знание в первую очередь подвергается порче и отбрасыванию на уровень истины – за пределами музея оно не выживает.

[76] Аналитический философ выполняет роль «консьержа», встречая высказывания аналитика в месте перехода с малого круга повторения на большой и, сравнивая эти высказывания с наследством того, кого он считает «своим Заратустрой», говорит, что им здесь не рады - они вызывают тревогу своим несоответствием пророку. В общем-то несложно заметить, что перед нами ницшеанский карлик - фигура гораздо более хитрая и опасная, нежели зверята. И неслучайно именно через предъявление тревоги карлик обнажает себя перед Заратустрой, так что тому удаётся догадаться, что перед ним тот самый «хороший наследник», дух тяжести, который обеспокоен вовсе не проблемой «вечного возвращения», а чем-то совершенно другим – в частности тем, что зверята недостаточно трепетно обращаются со знанием Заратустры, имея в виду, что они «не верны» заданной планке идеала и «недостойны продолжать дело» Заратустры.

[77] Для истерички таким же «полным соответствием» обладают разговоры о любви – и обнаружение «обмана», т.е. различия между актом и содержанием, как правило, провоцирует очередной приступ борьбы с несправедливостью.

[78] Эта игра слов неслучайна, поскольку с истиной у такого невротика, как у настоящего философа, особые отношения.

[79] Неугомонная самоотчётность так навязчиво производится для того, чтобы скрыть факт неподотчётности в другом месте.

[80] Как и в случае истерички, распознающей «предательство Закона», которую Закон на самом деле не предаёт, в случае обсессика «предательство тревоги» является репрезентацией симптома.

[81] Строго говоря, это миссионерский жест, попытка «обратить в свою веру».

[82] Обсессик как бы опережает того, кто должен был бы его «проанализировать», производя «самоанализ», который не только не является аналогичной процедурой, но напротив, представляет собой как раз способ сокрытия.

[83] В общем-то невротик «пожирает тревогу» Другого, чтобы сравнить её «вкус» со своей и понять природу последней. Неслучайно в поведении такого невротика постоянно сказывается жалоба, что ему «не докладывают» истины.

[84] Это предъявление потребности в признании – всегда через критику, в которой при внимательном анализе можно заметить, что разговаривает такой невротик с кем-то другим, а не с соперником, - делает невротика навязчивости таким нежеланным на месте признанности.

[85] «Вырывание» тревоги?

[86] Неудивительно, что Фрейд назвал религию коллективным неврозом навязчивости.

[87] Я отсылаю к распространённым в определённых кругах разговорам о том, что «всё великое в этом мире сделано мужчинами» - у такой убеждённости должен быть источник в Символическом.