Найти тему
Про жизнь

В чём ошибся Николай II?

Николай II в годы Первой мировой войны
Николай II в годы Первой мировой войны

Как оценивать значение 1917 года для нашей истории — со знаком «плюс» или со знаком «минус»? Историческая наука и публицистика единых ответов на этот вопрос не дают. Спектр мнений — самый широкий, сталкиваются разные версии и трактовки. Непросто избежать крена в пользу одной из политических сил, участвовавших в масштабной исторической драме. «Объективность – вот чего всегда не хватало взгляду на русскую революцию», — уверен профессор Солтан Дзарасов.

Да, прямолинейная политизация событий 1917 года не приносит пользу. Можно ли извлечь из истории актуальные уроки, защищая узкопартийные, а не общенародные, государственные интересы? Едва ли. Правда, и в случае, когда предпочтение отдаётся не отдельным партиям, а всему народу, полной, «стерильной» беспристрастности в подходах к революции тоже не получается, хотя с этих позиций открывается всё-таки больше возможностей для «раздачи» участникам революции относительно точных и адекватных оценок.

Корни проблем

Можно спорить о том, насколько потрясения 1917 года вписываются в логику исторического развития России. Очевидно одно: общественные катаклизмы самопроизвольно, без реальных предпосылок не возникают. Были такие предпосылки и у революции 1917 года. Дальними корнями они уходят во времена церковного раскола во второй половине XVII века.

До раскола деятельность церкви была нацелена на сосредоточение всех наличных ресурсов, в том числе и людских, в чём была заинтересована и великокняжеская, а затем и царская власть. Руси приходилось беспрестанно обороняться от внешних врагов. По словам философа Ивана Ильина, история России — это «история осаждённой крепости, история обороны, борьбы и жертв». Защищаясь от агрессоров, нужно было ещё и вести хозяйство, строить города, осваивать новые пространства. Всё это исполнялось за счёт артельных усилий и во имя «общего дела». Только на путях объединения Русь могла выжить и обеспечить свои исторические перспективы. Эти реалии укоренили в русском сознании понятие «соборность».

Сам ход русской истории превратил соборную солидарность в реально действующий фактор. Не будь объединяющего движения со стороны посадских и сельских низов, осознавших себя защитниками русской государственности, Московское царство не возникло бы. У тех людей имелись чёткие представления о смысле истории. Их тяга к собственной государственности, как выражению полновесного бытия и духовной свободы, формировала общие для всех русских поведенческие нормы, собирала их в единое целое. Народное сознание являло собой творческую силу исторического процесса. Пословица «Глас народа – глас Божий» не могла появиться случайно.

После церковного раскола русское единство пошатнулось. В обществе возникла трещина, в которую моментально проникли чуждые Московской Руси мировоззренческие вирусы. Под видом «прений о ритуалах» столкнулись две формы мироощущения – демонстративный элитаризм «новаторов» и ущемлённый демократизм «ревнителей старины». Это столкновение отражено в литературе того времени. Если вожак традиционалистов Аввакум Петров был уверен: «Луна и солнце всем сияют равно, чтобы друг друга любя жили, яко в едином дому», то апологет «новин» Симеон Полоцкий рифмовал в своих виршах: «Что от правды далеко бывает, то голосу народа мудрый муж причитает; если же народ что-то начинает хвалить, то, конечно, достойно хулимым быть».

Симеон Полоцкий, прибывший ко двору царя Алексея из Речи Посполитой, высмеяв «голос народа», влил в общественную атмосферу Московии первые токсины элитарного высокомерия. Под влиянием этой порочной моды к началу правления Петра I в лексике российской знати появились выражения «шляхта» и «быдло». Надменность и спесь одних вызывали недоумение и обиды других. В страстных русских душах селилось отчуждение от тех, кто стремился «отщепиться» от общей судьбы. Оно нарастало во времена абсолютизма, устроенного по заёмным, западным меркам за счёт уничтожения земского строя и снижения духовного авторитета русской церкви. В систему жизненных ценностей, долгое время исправно служившую русскому обществу, была внесена порча. Из общественной жизни эти ценности не могли исчезнуть полностью, но теперь они сосуществовали рядом с веяниями, чуждыми заветам отцов и дедов.

Пагубным шагом в подрыве соборных традиций стал «Манифест о вольности дворянской», подписанный императором Петром III (Карлом-Петром-Ульрихом – голштинцем по происхождению, лютеранином по духу и воспитанию). До «Манифеста» все сословия выполняли государственные обязанности в виде тягла или службы, уравниваясь перед лицом государства с позиций «общего дела». «Манифест» освободил дворянство от общественного долга в пользу их «личных прав», превратив дворян в касту «избранных». Для крепостных крестьян никаких послаблений не предусматривалось, они теперь должны были «обслуживать» скучающе-праздных «денди». Крепостное право потеряло все логичные оправдания, превратилось в прямой вызов христианской морали.

«Манифест» нанёс удар по принципам практической соборности. В части современной неолиберальной публицистики слово «соборность» употребляется не иначе, как со скептической иронией. А зря. Соборное сознание в «старой» России было реальностью, отражалось в общественной атмосфере и повседневном быту. Свидетельства этого содержатся в русских летописях, в литературе московского периода, у русских литературных классиков. Иллюстрации на этот счёт имеются даже у недругов России, например, у французского маркиза Астольфа де Кюстина.

Написанное им в 1843 году сочинение о России пропитано нетерпимостью к русским, отказом признавать за ними хоть что-то привлекательное. Кюстин, назвав Россию «страной фасадов», доказывал, что «всё в ней обман». Способ для этого был выбран банальный — не верить собственным глазам. Так, маркиз признался: «Я никогда нигде не видел, чтобы люди всех классов были друг с другом столь вежливы. Извозчик неизменно приветствует своего товарища, который в свою очередь отвечает ему тем же; швейцар раскланивается с малярами и так далее». Но, поскольку такая картина не содействовала очернению русских, пасквилянт заявил, что «учтивость эта деланая, утрированная». Заезжий француз не в силах был понять, что на самом деле он увидел проявление русской соборности, той формы человеческого общения, которая и позволяет, по Аввакуму, «друг друга любя жить».

Теоретические фетиши против традиции

В условиях абсолютизма русские соборные традиции сохранялись преимущественно на низовом уровне. Верхи общества находились под влиянием западной моды, проявлявшимся в образовании, быту, одежде и даже языке: часть знати предпочитала изъясняться по-французски. Но не только это отделяло дворянскую верхушку от простого народа. Безразличие некоторых дворян к делам государства, их склонность к гедонизму и праздности отвращали от них простонародье, жизнь которого была связана с непрерывным, часто тяжёлым трудом, понимаемым как непререкаемая, «природная» обязанность человека.

Разумеется, среди дворян были и те, кто, несмотря на европейские привычки, достойно нёс военную службу или был занят в сферах искусства, науки, образования, в целом соответствуя старинным архетипам «общего дела». В народе такие люди, как правило, пользовались уважением. Достаточно вспомнить Дениса Давыдова, поэта и знаменитого партизанского командира времён войны против Наполеона. Патриотизм и верность традициям направляли творчество многих писателей, композиторов, живописцев. Среди философов в XIX веке выделились славянофилы, говорившие о необходимости восстановления традиций русской соборности. Они полемизировали с радикальными западниками, при этом своей целью провозглашая преодоление идейных разногласий в русском обществе.

Не осталось в стороне от идейных споров и императорское правительство, в конце 30-х годов XIX века разработавшее идеологическую доктрину «православие, самодержавие, народность». Правительство надеялось, что эта доктрина поможет защитить традиционную мораль, послужит средством «распространения в юных умах уважения к отечественному, исцеления новейшего поколения от слепого и необдуманного пристрастия к поверхностному и иноземному».

Но эти надежды были во многом иллюзорными. Официальная идеологическая триада существовала под знаком логического парадокса: она была направлена против западного влияния, в то время как оно прямо отражалось во всех её составляющих. Самодержавие со времён Петра I выступало в форме западноевропейского абсолютизма; православие, находясь под контролем Синода, пропиталось элементами фарисейства и клерикализма, чуждыми духу и традициям «старой» Руси; народности чаще всего придавался лубочно-этнографический оттенок. Замысел создателей триединой формулы был по-своему здравым, но в условиях культурного и ментального разделения между элитой и низами он не мог быть полноценно реализован.

В период абсолютизма русский народ мало-помалу терял качества единого соборного организма. Это не в последнюю очередь было связано с изменившейся общественной ролью русской церкви. Если во времена Московской Руси духовенство выполняло огромный объём культурно-просветительской, духовно-наставнической работы, то теперь его функции сводились лишь к выполнению обрядов, к «требоисправительству». Церковь оказалась подчинена чиновничьему аппарату. Обер-прокурорская, казённая церковность вошла в противоречие с народным православием. Сталкивались разные религиозные установки: начётничество, фарисейство, поклонение «ментальным идолам», с одной стороны, духовная свобода, полнота бытия, жизнелюбие — с другой. Бескрылый формализм отталкивал многих верующих, стремившихся вернуться к традиционному православию, к цельной и нерасщеплённой истине.

В начале ХХ века на пути к такому возврату встал «партийный фактор». Появление многочисленных политических партий было связано с потерей церковью её консолидирующей роли. Но партии по самой своей природе не в силах были заменить церковь: собственные идеологические платформы они ставили выше, нежели «всеобщую правду», зацикливались на какой-либо одной доминанте, будь то классовая борьба, права и свободы личности, аграрный или национальный вопрос. Кадеты, октябристы, эсеры, социал-демократы, анархисты обостряли споры внутри общества, разводя людей по политическим предпочтениям. (Вспомним: слово «партия» переводится с латыни как «часть», «группа», «фрагмент».) Философ Н. Бердяев писал, что вера партийных интеллигентов в теоретические абстракции «парализовывала любовь к истине, почти уничтожила интерес к истине». В этом он видел проявление «католической психологии», насильственного навязывания людям определённого образа мыслей, «ментальных идолов».

В результате межпартийной борьбы общество фрагментировалось, расщеплялось. Сталкивались мировоззренческие ценности, прежде одинаково органично присущие сознанию русских людей: с одной стороны, патриотизм и следование государственным интересам; с другой — стремление к социальной справедливости. Рядовые граждане под «перекрёстным огнём» пропаганды, имевшей разную партийно-политическую окраску, часто оказывались дезориентированными. Ещё в период первой революции екатеринбургская газета «Вечевой колокол» рассказывала: «В Екатеринбурге был такой случай: несколько сот граждан собрались на митинг, где слушали речь оратора из социалистов. Под влиянием этой речи граждане постановили послать телеграмму правительству с требованием введения в России народной республики, а следовательно, уничтожения царской власти. Через три дня эти же граждане слушали властные слова человека, говорившего за старые порядки, и те же граждане послали правительству телеграмму о том, что в России не следует вводить никаких новых порядков. Подобных примеров в русской жизни за последнее время было немало».

Логика межпартийной борьбы вела к тому, что этические нормы зачастую оказывались в подчинении у политической тактики. Как отмечал русский историк Николай Ульянов, партийные активисты проникались осознанием некой «высокой миссии, волнующим чувством причастности к мировому разуму, не видеть в себе существ исключительных они уже не могли. Не было иного взгляда на народ, на окружающую среду, кроме как на глину, из которой надлежало лепить статую свободы». Н. Ульянов писал, что политизированной интеллигенции «путь упорного труда и творчества был не по нутру. Она мечтала об архимедовом рычаге, чтобы разом перевернуть землю, искала готовых рецептов радикального преобразования России». Историк пришёл к заключению, что «как раз это стремление к овладению утилитарными благами культуры без усвоения самой культуры и есть варварство».

Либералы и левые много и с пафосом говорили о «народном благе», «народной свободе», «счастливом будущем для всех», но эти лозунги, не подкреплённые мировоззренческой и практической ясностью, принимали стойкий отпечаток радикального пустозвонства. Риторика о «народном благе» не выходила за границы теоретического схематизма. Актив левых и либералов выступал против традиционализма. Вся эта «продвинутая» и «авангардная» публика отождествляла традицию с архаикой, видела в ней лишь «великий тормоз, силу инерции в истории» (по Энгельсу), считала любую заявку на возрождение традиций показателем регресса. Такие взгляды мало соответствовали представлениям и привычкам большинства российского населения, жившего в атмосфере традиционных, веками проверенных ценностей, ощущавшего традицию не как мёртвую статику, а как связь поколений, накопленный предками житейский и трудовой опыт, устойчивость культуры.

«Прогрессивные» теории имели западное происхождение. Либерально-левая интеллигенция западную модель жизнеустройства воспринимала с некритическим энтузиазмом, сопровождаемым экзальтированным антипатриотизмом. Н. Ульянов высказал мысль: «В отличие от западных наша революция ещё в раннем подполье была не национальной. Она замешена на грехе матереубийства». Российские радикальные западники, на взгляд Н. Ульянова, были «мечтателями, дилетантами и невеждами», готовыми «спалить народы и царства за единый аз непонятого учения». Они не знали русской истории и русского народа. Духовный смысл русской цивилизации для них оказался недоступным.

Иван Ильин писал, что русская цивилизация «не судит и не осуждает инородные культуры. Она только не предпочитает их и не вменяет себе в закон». Апологеты западных теорий как раз «вменяли в закон», навязывали России чужой культурно-ментальный опыт под флагом «универсальных исторических законов», превращая массы людей в заложников этих самых «законов», безличных и безликих.

В чём ошибся Николай II?

В начале XX века остро встал вопрос о перспективах развития страны, о том, сможет ли Россия вернуться на путь органичного развития, соответствующего её традициям и культурным архетипам, или будет вынуждена подчиняться чужим унифицирующим шаблонам. Нужно было искать адекватные ответы на вызовы эпохи. Такие ответы правящая верхушка не нашла, результатом чего и стала революция 1917 года.

 Император на манёврах, 1913 год
Император на манёврах, 1913 год

Вопреки распространённым в исторической литературе упрощённым социологическим схемам причины революции не ограничивались только экономическими рамками. В начале XX века экономика России развивалась весьма динамично: за 1900—1914 годы промышленное производство удвоилось, госбюджет вырос почти в 5 раз, золотой запас – в 3 раза, десятикратно увеличились вклады населения в сберкассы. Динамика экономического развития, как тогда казалось, сулила стране самые радужные перспективы.

Эта динамика была сломана Первой мировой войной. Решение вступать или не вступать в войну зависело от политической воли царя. При всех аргументах и в пользу вступления, и против него остаётся понятным, что максимальная, предельная мотивация для участия России в масштабной европейской бойне отсутствовала. Уже Александру III было вполне ясно, что стратегические интересы Российской империи, закончившей территориальное собирание и приобретшей естественные внешние границы, связаны с отказом от втягивания в военные авантюры. Не зря он получил почётное прозвище Миротворец. Александр III предостерегал своего наследника от такого втягивания, справедливо полагая, что за ними могут стоять чуждые для России интересы.

Но стратегическое мышление Николая Александровича оказалось не на высоте. Он всё-таки позволил западной дипломатии втянуть Россию в милитаристский ажиотаж — сначала в 1904 году, а затем в 1914-м, что, как известно, для страны добром не кончилось. Выполняя союзнические обязательства перед Англией и Францией с избыточной добросовестностью, Николай II не увидел, что союзники относились к России откровенно потребительски, желали её ослабления не меньше, чем воевавшие с ней Германия и Австрия. При этом пресса Антанты выступала с нападками на российскую монархию, противопоставляя ей «передовых» кадетов.

В годы войны государственная машина Российской империи стала давать сбои, возрастали признаки управленческой неэффективности. Во многом это объяснялось отсутствием системного кадрового отбора в пользу лучших и талантливых. По словам А.И. Солженицына (Слово, 2007, 2—15 марта), Николай II «был обставлен ничтожными людьми и изменниками». Судя по всему, у него отсутствовало «чутьё» на умных помощников — такое, как у Екатерины II, выпустившей на историческую сцену плеяду талантливых и энергичных управленцев и полководцев. Отсутствовала у Николая и воля, присущая его отцу Александру III, умевшему заставить чиновную братию работать на благо государства.

Присущие Николаю II благородство и деликатность красили его как человека, но сильно мешали ему как русскому императору, воспринимаясь его оппонентами как слабость. Попав под впечатление политической риторики либералов, Николай II, по-видимому, не осознавал, что в широких народных массах его отречение будет воспринято как измена, дезертирство, а также как провал страны в «безначалие», которое на Руси всегда отождествлялось со смутой.

Продолжение следует

Источник: газета Слово Подписывайтесь на газету «Слово»! Подписные индексы: П4244 и П4362 (индексы каталога Почты России) Подписаться на Почте России через интернет можно здесь

Книга "Купола Кремля" здесь Книга "Три власти" здесь и здесь Книга "Встреча с жизнью" здесь