Ваня Краснобаев явился на белый свет после лютой войны, в пятую весну после победы, когда деревенский люд ожил: домовитые мужики рубили хоромные избы, бабы пекли мужикам пироги и шаньги. А сыновья и дочери бегали по теплу в берёзовую рощу, где на дощатом помосте красовались обновами, выплясывали «цыганочку» под баян и пели озорные частушки. Бедовали лишь вдовы с малыми чадами да семьи, вроде Краснобаевых, Сёмкиных, где мужики-винопивцы привадились в чарку заглядывать.
Краснобаевы после войны славно зажили: отец начальствовал сперва на маслозаводе, потом – в «Заготскоте» и катался по селу на рессорной бричке, погоняя гнедого жеребца. Но коль отец стал крепко выпивать, то из начальников его турнули, и пошел отец в лесники, потом в табунщики, и наконец в скотники. Хотя по натуре добытчик, мог ползарплаты пропить, и мать билась, как рыба об лёд, чтобы ребятёшек не заморить. Утешалась лишь тем, что к середине пятидесятых четверо довоенных парней окончили семилетки, и ныне двое служили, двое помладше в городе учились.
Но в родимой избе еще дочь, рождённая в сорок первом, и две послевоенные дочери да сын, которых надо кормить, обувать и одевать, дабы голым задом не сверкали. Помнится, Ване ближе к четырём летам сшили штаны – одна гача короче, не хватило далембы[1]; а в эдаких штанах лишь из подворотни выглядывать либо с ветхими старухами на завалинке судачить.
[1] Далемба – хлопчато-бумажная ткань.
Штаны-то ладно, и эти сгодятся, рано форсить, но хуже горькой редьки надоела картоха в мундире, что не сходила со стола, надоели варёные окуни, коих отец кулями добывал; а посему едва зашлёпал Ваня толстыми ножонками без чужой подмоги, так и пошёл по гостям; сперва к соседям, а лет с трех и дальше по селу. Уж и срамили мать, уж и стыдили, уж и отец грозился бичом, но всё без проку – привадился малый шастать по гостям, не отвадишь. Мать весело дразнила Ваню гостеваном, гулеваном, бездомкой, а то и коровой шатохой; но хотя и стыдилась за сына перед народом, поперёк его дорожки мать не вставала и даже тайно одобряла: «Раз из гостей привалил, то, поди же, чо-то высидел, чем-то отпотчевали, а значит, и есть не проси, и лишняя заботушка с плеч».
Поздонушко[2], большеголовый, с облупленным носом, стриженный «под-котовского», в чиненных-перечиненных шкерах, похожих на казачьи шаровары, лишь без лампас; и эдакого карапуза смалу величали мужики по имени и отчеству: Иван Петрович.
[2] Поздонушка – позднее дитя у родителей в летах.
Случалось, мать брала его на жарёху, если соседи либо сродники кололи чушку или бычка, но перед тем за обедом шутя упреждала:
– Ты шибко-то, Ваня, не мечи: раз в гости собрались – в гостях и наешься. А то будешь сидеть, как Ваня-дурачок… – мать тут же спохватывалась и сердито поучала. – Шибко-то за стол не лезь. А то скажут: с голодного края… Позовут за стол, тогда уж садись…
Лет с четырёх привадился Ваня ходить на поминки, и если суровые мужики пытались турнуть малого из поминальной избы, то сердобольные старушонки приткнут, бывало, христорадничка в угол и пирожком не обделят, кисельком не обнесут. Никто вслух не осудит, лишь хозяйка косо глянет на эдакого поминальщика, но смолчит – грех на поминках куском попрекать.
Помнится, померла старуха, что жила в тесной избёнке, а посему поминали горемычную в три захода; и, помнится, вернулся народ с могилок, упокоив со святыми богомольную, ветхую старуху, и хлопотливая баба из ковша поливала на руки поминальщикам; тут и Ваня подставил ладошки, и ему плеснула. Глядя на поминальщиков, малый насухо вытер руки вафельным полотенцем, что висело на тыне, и норовил втиснуться в поминальную избу за первый стол; но суровый мужик дёрнул за рукав:
– Ты куда, малый, эдак прытко-то?! Охолонись и топай-ка, братец, погуляй. Мал ишо поминать…
Но весёлый мужик с ухмылкой заступился за Ваню:
– Ивана Петровича вперёд пустите. Иван Петрович с баушкой-покойницей, Царствие Небесное, больши-и-ие были друзья… Пропустите Ивана Петровича, рюмочку налейте, пусть уж помянет баушку…
Рюмочку не налили, но посадили за первый стол; и старухи до слёз умилялись, когда Ваня вслед за старухами потешно крестился и даже лепетал: «Упокой, Господи, рабу Божию…». А мужики из второго стола не видели сего, томились в ограде; и, свернув цигарки, самокрутки, смолили моршанскую махорку, хотя во рту от курева уже кислело и першило горло, кое бы скорее промочить. Светлыми вздохами, ласковыми речами поминали христорадную старушку, что почила в мире и покаянии:
– Старуха набожная была…
– Набожка…
– От набожек в хозяйстве проку, что от волка шерсти клоку…
– Но, бывало, послушаешь набожку, и на душе светло…
Помянув ныне усопшую, набожную старуху, помянули и прочих, почивших в Бозе и без Бога; попути весело вспомнили и недавние поминки, откуда изгнали здешнего пьяньчугу, что напару с Ваней поминал всех усопших на селе.
А вышло эдак: похоронили древнюю старуху, и на поминках зюзя подзаборная, как бранили мужики пьяницу, выпил за первым и вторым столом, рванул и за третий, но тут уж два крепких бабушкиных внука взяли ловкача под закрылки, вынесли за калитку и выбросили. Заодно выкинули за ворота и песельника, который, похоже, плеснув на старые дрожжи, осоловел и запел: «По долинам и по взгорьям шла дивизия вперёд…».
Если со свадьбы либо именин лишь пирожок либо творожную шаньгу сунут и пошлют домой, то на поминках Ивана Петровича, бывало, усаживали с краюшку стола, и ждали с умилением, когда младо чадушко перекрестится на образа да пролепечет: «Упокой, Господи…». Думали родичи усопшего либо усопшей, что после детской молитовки душе легче улететь на небеса, ибо отроче младо, яко ангел Христов.
Хотя село перебивалось с хлеб на воду, Ваня с эдакой поминальной привады тело нагулял, и тощий дружок Паха Сёмкин, поддёргивая спадающие штаны, орал на всю улицу:
Ваня побируша
Куски собирал,
в яму упал…
А дома старшая сестра дразнила толстяком; стеснялась, рохля, ходить по дворам, куски сшибать, а Ваня, утирая вечно сырой нос, бодро шлёпал по селу, высматривая поминки, свадьбы либо именины. А и дома, бывало, мать выставит чугунную сковороду верещаги[3], так и дома у парнишки такой жор, что отец диву давался и, пьяный, бывало, горестно вздыхал:
– Пузо лопнет – наплевать, под рубахой не видать, да? Мечешь, мялка, наравне с мужиками, дак на работу оформляйся; может, коноводом на зимнюю рыбалку…
[3]Верещага – яичница, в которую добавлена щепотка муки. Верещаги хватило на всех. (с. Сосново-Озёрск, Забайкалье).
Ване до слез горько слушать отцовы попрёки, но душа забывчива, тело заплывчиво, да к сему лета через три отец забыл попрёки и, глядя на сына, радовался: словно на опаре малой рос, и, хотя рубах и штанов не напасёшься, зато, нагуляв тело, сын налился доброй силушкой и подсоблял отцу по хозяйству.
Но то случилось после, а пока Ваня, хлёсткий на ногу, метелил по селу в поисках свадьбы либо поминок; надеялся на авось, поколе не сорвалось; а голод не тётка, и если брюхо к спине прилипло, навещал дальних родичей. Но и от родичей порой мало проку: у иных семеро по лавкам, сами впроголодь сидят, у других льда на Крещение не вымолишь, а если и угостят, то сунут чёрствый сухарь, словно в присказке: чо немило, клади попу в кадило.
Но мир и сему дому, а малый уже топал к другому… Похаживал Ваня по гостям, шерстил из края в край по селу, бычьем ярмом охватившее степное озеро; ходил – бродил, иногда попусту убивая время и ноги, под потёмки чуя: подвело живот к спине, и тело встряхивает голодная дрожь.
Но белый свет не без добрых людей; и, слава Богу, к вечеру надыбал добрых людей, и даже родичей, что, впрочем, и не в диво, коли полсела родни. Поторчал у порога, затем робко присел на лавку у двери, пряча под лавку грязные, цыпашные ноги, по-теплу не знающие обуток. Сидел, сунув палец в нос, исподлобья на стол косился; и видит: за столом хозяин, трое малых ребят, и хозяйка из чела русской печи ухватом вытащила на предпечек чугунок с картохой, варёной в мундире и выложила в большую миску, потом из стеклянной крынки налила в чашки парное молоко. А хозяин принес из кладовки копчённых окуней и кличет малого:
– Ну, Иван Петрович, присаживайся, и не взыщи, паря, – чем богаты, тем и рады…
Коль позвали, гость, – званя; значит, хозяева рассудили не объест да и, смалу говорливый, поведает о семейном житье-бытье; а парнишке что, отпочуют, вот и кум королю. Отведали картошки с рыбой, и хозяйка, не скупясь, вынула из буфета белые магазинские пряники и налила чаю, забелив козьим молоком. Краснобаевы разносолов не ведали, а и жили не впроголодь, но в гостях даже и картоха вкуснее, чем дома, даже и румяно поджаренная на сале.
Вернувшись домой, Ваня по дурости похвастался матери и сёстрам, чем нынче потчевали родичи; малая обиженно захныкала – нюня же; старшая, швырнув кошку Мурлыку, надулась, словно мышь на крупу, и даже пнула брата под столом, затем ущипнула и протараторила:
Ванька-встанька карапуз,
Надевай большой картуз,
Каравай съешь хлеба,
Вырастешь до неба!
Ваня вдруг по-мужичьи выругался:
– Не рыпайся, дам по сопатке и закатисся…
– Ты кого, варнак, буровишь?! – всполошилась мать. – Даст он по сопатке, вот счас сковородником-то отхожу, дак и сам закатисся!.. Ходишь по гулянкам, мужиков наслушался…
Мать стыло и досадливо посмотрела на сына, словно на чужого, но быстро очнулась и, улыбнувшись, погладила шишкастую Ванину головушку, утёрла слезы малой, обняла старшую. Упрекнула дочерей:
– Чо же вы-то, девти, не хвастаете, что тётка забегала, потчевала вас творожными шаньгами?! Эх, вы, кулёмы[4], а Ваня, хошь и побируша, да не чета вам, с голоду не пропадёт…
[4]Кулема – ловушка для зверей; вялый, нерешительный, стеснительный человек. Не ставь кулему на ерему – сам попадешь. Посл.
Глядя на сыночка Ваню, мать со вздохом помянула Бажена, деда по-матери, что тоже побирался и звался помирушой:
– Дед Бажен говаривал: «Я ишо под стол пеши ходил, отец захворал и помер. Мать сшила мне котому из мешковины, и я шатался по деревне, кусошничал; а лопотишка мало-малишна, голь прикрыть…» По миру ходил, помирушой был, и думал, с миром помирать будет. А подрос, батрачил на попа – скота пас на лесной заимке, дак и жил как у Христа за пазухой. С поповскими ребятёшками наравне кормился…»
Окончание здесь
Tags: Проза Project: Moloko Author: Байбородин Анатолий