Коль село русско-бурятское, то однажды попутным ветром занесло малого на бурятские поминки… Сквозь полувековое марево смутно виделось: рубленная изба, похожая на юрту; налысо стриженный, медноликий, щекастый лама, подвернув под себя ноги, восседает под шёлковыми, цветными лентами, под медными божками и медными чашками, и нараспев читает толстую книжищу; а в ограде, поросшей скудной степной щетиной, курится в белёсое, летнее небо едва зримый, сизый дымок из тлеющего аргала[1], и, чудится, с дымком тихо плывёт в атласно-синее неба душа усопшего, и отпевает душу протяжная и заунывная мелодия хура[2].
[1] Аргал – сухой навоз, степное топливо. [2] Хур, сууха хуур – однострунный музыкальный инструмент, состоит из грифа и корпуса, обтянутого бычьим мочевым пузырем.
Даже Ваню, ростом еще ниже тележного колеса, худо соображающего детским умишком, печалила безкрайняя степная мелодия. По-бурятски парнишка не толмачил, но, войдя в бурятскую юрту, мог поздороваться по-ихнему: «сайн байна» и «мэндэ», смекнув, что умилённые хозяева не поскупятся, вынесут из юрты хушур либо айрхан[3] и угостят с поклоном: дескать, отведай, тала[4].
[3] Хушур – напоминает чебуреки и пирожки; айрхан – сухой творог. [4] Тала – друг.
Вы читаете окончание. Начало рассказа здесь
* * *
Но свадьбы, поминки случались не каждый день и даже не каждый месяц, и по гостям ходить порой безпрокло: раз, другой за стол усадят, а потом иная хозяйка не вытерпит и прямо в глаза выложит: вот что, дорогой, иди-ка ты домой: видишь, самим кусать нечего, хоть зубы на полку клади и святым духом питайся. А другая хозяйка сделает вид, словно и не замечает парнишку, и не сядут за стол, пока Ваня не отчалит, а третья сунет кусочек сухого хлеба, что Боже нам негоже, да и ласково вытурит за дверь.
И тогда навадился Ваня похаживать по гулянкам; мужики в застолье охотно угощали малого, поскольку наученный отцом, парнишка потешал народ: либо частушку пропоёт: «Берия, Берия вышел из доверия, а товарищ Маленков надавал ему пинков», либо стих про Сталина прочтёт на потешном говоре:
Имя Сталин в веках будет жить,
Будет реять оно над землёй,
Имя Сталин нам будет светить
Вечным солнцем и вечной звездой[5]… [5] Стихотворение В. Высоцкого.
Однажды на Святую Троицу, прибившись к большому застолью, где изрядно восседало фронтовиков, Ваня вначале перечислил членов Политбюро, а потом спел куплет из грозной песни:
Гремя огнём, сверкая блеском стали
Пойдут машины в яростный поход,
Когда нас в бой пошлёт товарищ Сталин
И Ворошилов в бой нас поведёт…
Хотя пропел Ваня коряво и картаво, сосед Никола Сёмкин, бывший танкист, раненный под Сталинградом, прослезился, похвалил Ваню:
– Да, Иван Петрович, шарабан у тя варит, язык подвешен, а мои ребятёшки – чухонь чухонью…
Никола, вздохнув, вспомнил своих малых ребят …старшие довоенные уже отчалили из родной избы… вспомнил Пашку, годок Вани, вспомнил Сашку, и как Ваня гостил по-соседски. Полёживая на печи, мог наплести Пашке и Сашке семь вёрст до небёс и всё лесом, да эдак кудряво, словно в старине: полетела птица-синица за тридевять земель, за сине море-окиян, в тридесять царство, бусурманско государство…
Никола Сёмкин, краем уха услышав сказочное плетево, позже хвалил малого, выпивая с Петром Краснобаевым на берегу летнего озера: «Ванька – голован, загнёт, дак загнёт, на добром коне не объедешь. Отцова выучка…». Пётр, откинув голову, согласно улыбнулся, отмашисто разгладил незримые усы; но дома, сумрачно глядя на сына, ворчал: «Балаболишь, балаболишь, балаболка; мелешь, балабон, чо попало, а в дневнике охальные тройки…»
Бранил отец парнишку и за то, что бродит по селу, кусочничает; а и гордые сельские жители смотрели косо на побирушку. Но сердобольные старушки Ваню привечали, угощали; а весёлые мужики, особо фронтовики, величали парнишку Иван Петрович. Лишь гордым не нравилось, что Ваня по миру ходил, помирушничал: иные, бывало, и за стол садили скрипя сердцем, иные брезгливо морщили нос и воротили лицо, словно от малого пахло назьмом. Вот и Варуша Сёмкина, соседка Краснобаевых, даже в глаза корила мать за то, что сын сшибает куски по дворам.
* * *
Житье Варуши Сёмкиной – заунывная песнь: «Ой, ты, злочесть моя, да злочесть горькая…»: днём баба пластается по селу, что савраска без узды, – почту разносит; а вечером, глядя на четверых ребят, гадает, чем накормить оравушку, во что одеть и обуть. Эх, дети, дети, куда бы вас дети; нарожала на свою беду; да, опять же, эдак заведено от века: летом робишь, а зиму с брюхом ходишь. Трех ребят до войны Бог дал, дочь – в сорок втором, когда мужик вернулся с фронта раненный, контуженный, трех чадушек – после войны.
С добрым бы мужиком баба горя не ведала, но мужик Варуши, комхозовский[6] печник Никола Сёмкин, – винопивец добрый, и если зарплату из рук не вырвешь, половину пропьёт с мужиками. А не печалится, что у ребятёшек одежонка с чужого плеча и чинена-перечинена, в такой надёве таратайки с назёмом возить, а не в люди ходить.
[6] Комхоз – комунальное хозяство.
Среди свежерубленных хоромин, где мужики домовитые, стыдливо жалась к земле избушка-завалюшка Николы Сёмкина – небом крыта, светом горожена, и соседи диву давались, как в эдакой избушке умещалась семья, где не семеро по лавкам, но четверо детей и родители. Хотя причудливо вытянутая во двор, избушка выглядела завалюшкой лишь с улицы; к сему дополнял избу и рубленный тепляк, где хозяйка варила корм свинье, разводила пойло корове, где по теплу спали старшие ребята.
Худая, черная, что головёшка, Варуша забегала к соседке Аксинье Краснобаевой по соль, муку, керосин, а заодно и покурить в открытую печь, посудачить о том, о сём, перемыть косточки «кулацким мордам», попавшим на Варушин острый язык. Про Сёмкину в селе говаривали: баба шипишная[7], и не дай Бог шипишной бабе на язык попасть – с потрохами съест.
[7] Шипишная – от шиповник, что славится своими колючками.
Но Аксинья любила подругу, пусть и шипишную; любила за говор прибауточный и даже за частушки, кои Варуша на гулянках сыпала, словно горох из дырявого крапивного куля. Бывало, в избе шаром покати, а на Масленицу либо Троицу вырядится – куда с добром, вылитая цыгануха: пёстрым подолом машет, весело пляшет, частушки поёт, и даже горькие, подстать житью:
Пошла плясать,
Дома нечего кусать,
Сухари да корочки,
На ногах опорочки[8].
[8] Опорки – старые, изношенные сапоги со споротыми голенищами.
Злоязыкая, лишь с Аксиньей Варуша чудом уживалась, а с прочими соседками на сто рядов перелаялась, и те закрыли калитку перед шипишной бабой. Но и Аксинья, слезливая, сердобольная, тоже, бывало, распластается с Варушей в пух-прах, а на другой день отойдёт, да, жалостливо помянув тяжкое Варушино житье-бытье, застыдится своих хоть и правдивых, но злых в безсердечной правде, беспамятных слов. Вздохнёт Аксинья: дескать, сама-то во грехах, что в шелках, а судить полезла, прости мя, Господи, и перекрестится на божницу, что таинственно посвечивает из красного угла.
На другой день забежит Варуша, словно вечор не срамила подругу почём зря, и Аксинья готова со стыда сквозь пол провалиться, готова в лепёшку расшибиться, да чем-то выручить Варушу, утешить занывшую душеньку. Варуша вольно ли, невольно ли, но, кажется, пользовалась покаянием подруги, занимая муку, соль, сахар, керосин, спички и лишь денежные долги возвращая.
Вот и нынешним майским днём забежала Варуша к подруге, села на лавочку у открытой печи, попросила махорки, клочок газеты и, бойко скрутив цигарку, прикурила от жаркого уголька. Жевала лиственничную серу со сладким прищёлком, дымила в печь и поносила «кулацкие морды», что жили в хоромных избах, забывая о том, что те и робили от темна до темна.
И лишь разговорилась соседка, с улицы Ваня пришел… Варуша повернула лицо, усеянное тёмными родинками, в молодости по-цыгански красивое, но с летами столь усохшее что, вроде, одни глаза и остались; зато уж какие глаза: глянет, словно кипятком ошпарит. Варуша походила на заморённую среди вьюжной зимы, загнанную и зло ощетинившуюся зверушку, особо, когда стригла по сторонам блескуче темными, выпуклыми глазами или когда в сердцах жаловалась Аксинье: «Вертишься, как белка в колесе, а толку нету. Упасть бы да пропасть!...».
Ваня, подросши, бывало, услышит от Варуши про белку, так и вообразит её белкой с полуоблезлой шкурой, с остренькой мордочкой и одичало бегающими, голодными глазами, которые то вспыхивали злым и холодным светом, то устало и покорно гасли, потягивались сероватой, сонной пеленой. Ваня, играя с Пашкой Сёмкиным, и воочию видел, как Варуша вертится белкой в подслеповатой избёнке, не знающей прибору и убору; крутится-вертится и чуть ли не скачет по закопчённым стенам и потолку, материт загулявшего мужа, походя раздаёт подзатыльники вольным ребятишкам, со звяком и бряком, раздражённо двигает чугунки на печном шестке, миски и чашки на столе, потом яростно шурует кочергой в челе русской печи, отчего красные сполохи мечутся по зло перекошенному, сморщенному лицу, и Варуша похожа на бабу Ягу.
Наконец, запалённая, отчаянно махнёт рукой на постылую жизнь, и – к соседке душу отвести, а уж Аксинья и выслушает, горестно вздыхая, и утешит, ободрит, хотя, случалось, потом слово за слово, глядишь, и разлаялись.
Вот и ныне… Глянула соседка на Ваню – гладкий, упитанный, и привиделся сын Пашка, Ванин годок, – сухорёбрый, худь-перехудь, хотя, может, и не в коня овёс; глянула Варуша пристальней на малого, сравнила с Пашкой, и обида опалила душу, помутила взгляд.
– Девти-то Ксюша, – рохли у тебя, мухи во рту блудят, а Ваньча-то, гляжу, мал да удал, сто дыр провертит. Ишь, бутуз, поперёк толше, как в дверь-то пролазит, ума не приложу…
– Ты, девча, говори, говори, да не заговаривайся…
– Ишь, девонька, негордый у тебя парень растёт, за стол упрашивать не надо. Так и похаживат по гостям, и даже к братским[9] заворочиват… Ишь, пузочко отрастил, помируша, побируша…
[9] Братские – от корня брат; так русские первопропроходцы назвали бурят.
– Ох, и язык у тя, Варуша, не язык, а крапива.
– С утра, гляжу, вроде на работушку потопал… Дак сшей парню суму хольшовую, и вам кусков припрёт.
– А Божии люди помируши, по миру ходили, Христа ради милостыньку просили, и никто же их куском не попрекал. И сразу видать, кто в селе скупой, а кто добрый.
– Сравнила хрен с пальцем… Ты, девча, не путай Божий дар с яичницей. То убогие, без родни, без крова, а твой бутуз при отце и матери…
Мать, глядя на сына, замершего у порога, всполошилась:
– А ты кого паришься в избе?! Иди!.. иди играй на улицу.
Парнишка, едва сдерживая слезы, вышел в сени, где прислонился к стылой кадке с водой и, коль дверь отпахнута, слушал, мало что понимая из разговора, но чуя, тётя Варя бранит его, а мать обороняет. Смутная обида затомила Ваню, застудила душу, словно косо бегущий, холодный дождь тёплую землю.
– Да-а-а, не гордый парень растёт, чо и говорить, – горестно вздохнула Варуша.
– Ага, твои шибко гордые…
– Да уж, куски не собирают, как твой помируша, побируша.
– Зато все огороды обчистили, пакости. А то заломят голову, дикошарые, и носятся по деревне, глядят, где чо худо лежит…
– Ты, Ксюша, лишнего-то не присбирывай… Ты кого за руку поймала?..
– Кого ловить-то, когда вся улица знает… А про гордость… Да с чего Ване гордым-то быть?! С чего куражиться, скажи на милость, ежли папаша загуляет, дак его и близь стола не пустит?! Собаку Пальму накормит, а Ване сухою корку пожалеет. Будешь, девча, не гордым, когда в брюхе черти в кулачки стучат…
– Кого ты плачешься?! Петро твой хошь и выпивает, но шибко-то и не пропивает. На чужие норовит… Вот в кого сыночек-то пошёл…
– Эх, ежели бы, Варуша, не гордость, дак и жили бы, как у Христа за пазухой, – Аксинья рассуждала, путая гордость с гордыней. – Не гордый, простой уродился, вот и Богу сгодился…
– Ладно, у Ваньки мало ума, что у куры-дуры, а тебе-то, Ксюша, как не совестно, что парнишка куски собират?!
– А ты не попрекай, не попрекай чужим-то куском, у тебя же не просит, у тебя шаром покати. Сама по соседям побираешься, тоже – помируша-побируша…. И вот чо, подруга, иди-ка по добру, по здорову, не трепли нервы, и без тебя лихо. Иди, иди, Варуша. Вот Бог, вот порог…
– Гонишь?
– Гоню, не гоню, а ругань твою слушать не хочу. У нас есть кому ругаться…
– Хотела муки попросить, а теперичи и на дух не надо…
– А муки и нету. Утром сусек[10] поскребла, едва чашку муки наскребла…
[10] Сусек — отгороженное место в амбаре или кладовке для ссыпания зерна или мук.
– Да подавись ты своей мукой. У тебя, кулачки, и льда в Крещение не выпросишь…
– Ох, верно говорено, не вспоивши, не вскормивши, врага не наживёшь… Как тебе не совестно, Варуша?! Как язык-то поворачивается?! Ты у меня уж сколь всего перебрала, и всё без отдачи. Дай мне, а возьми на пне… На тебе и платье-то моё…
– Да старе поповой собаки, вот ты мне и сунула: вроде, добрая… Полы мыть твоим платьем…
– Какие полы?! Раз и постирала-то, платье и село…
– Тряпкой попрекнула… Ноги моей больше не будет здесь!..
Варуша выбежала в сени, увидела Ваню, сухо плюнула под ноги и, словно на метле, вылетела на крыльцо; а парнишка смекнул: на материны глаза лучше не казаться, мокрым полотенцем в сердцах выходит, поскольку из-за него сыр бор разгорелся. Дабы спрятаться от матери, убежал в тёмную коровью стайку, забрался в ясли, пал на старое, пахнущее плесенью, слежалое сено и тихо заплакал. И сквозь плач мучительно гадал, в чем же его вина…
День Варуша Сёмкина крепилась, не шла к подруге …и Бог весть, сомкнула глаза ночью или промаялась до рассвета… а на другой день, лишь Никола утопал в школу перекладывать печь, а Петро Краснобаев промелькнул в окошке, кинулась Варуша к подруге, на глазах ребятишек обняла Аксинью, заплакала, уткнувшись в её плечо; и сидели подруги на лавке, выплакивая лихо из души.
1985 год, 2023 год
Tags: Проза Project: Moloko Author: Байбородин Анатолий
Книги автора здесь и здесь Начало рассказа здесь
Другие рассказы автора здесь, и здесь, и здесь, и здесь