После родного городка областной центр поразил Антона размерами, а более – своей необычной красотой. Таких длинных аллей он раньше не видел. А на центральной улице, с её двухэтажными старинными особняками, вообще возникло ощущение, что он попал в сказочный мир. "Вот же кому-то повезло, – с лёгкой завистью подумал Антон, проезжая на троллейбусе мимо стеклянного трёхэтажного здания ЦУМа. – Столько народу, красивых девочек и женщин, везде такси – как же здесь весело и интересно жить!"
Погода тоже соответствовала особому настроению: после череды дождей солнце грело уже мягко, ещё пышная листва на деревьях пестрела багрянцем и прочим раноцветьем. А вечером, когда всей семьёй – он с мамой, младшая сестра Оля и годовалый Костик – возвращались с прогулки по Горсаду, вдоль дороги вилась туманная дымка от тлевших куч опавшей листвы, и у Антона слегка кружилась голова, как после катания на каруселях.
Но самое сильное впечатление – как с зачаровывающей взор репродукции какой-то картины – произвела высокая церковь из посеревших от времени здоровенных брёвен, в которой их должны были окрестить.
Остановились у инокини Анастасии, вместе с которой жила и тётя Пелагея, высокая чернобровая мамина ровесница, вызвавшаяся стать их семье крёстной матерью. Хозяйку она называла просто – матушка, и они стали обращаться к ней так же. Матушка обучала тётю Пелагею церковному Уставу, уж кому-кому как не ей его знать: отец её служил когда-то священником в этой же самой церкви, затем, уже будучи епископом, принял мученический венец в тридцатые годы. Пострадала и она: десять лет в лагерях. Мама Антона, слушая рассказ тёти Пелагеи о судьбе матушки, сочувственно качала головой: сколько же ей, страдалице, выпало – столько лет переживать за оставшихся без её заботы двух дочерей, а после освобождения поднимать их на ноги в одиночку. Тяжкий крест.
Матушка, невысокая, сухонькая, но сильная и ещё нестарая, большей частью молилась в своей комнатке, которую ласково называла келейкой, и, выходя за чем-либо, с удовольствием слушала их разговоры, лишь изредка вставляя что-то значительное, как судил Антон по выражению маминого лица. А в основном присядет ненадолго за стол и молча внимает, разве что иногда спросит о чём. А всё равно всем тепло становится от её скромного присутствия, так что хочется что-то полезное сделать. И Антон загорелся, пока ещё оставалось время до вечерни, да смастерил из куска от полена крестик.
Матушка прижала руки к груди.
– Ох! Какой ладный крестик получился. Молодец, – лицо её просияло сдержанной, но шедшей из глубины души улыбкой.
Матушка ушла в келейку и вскоре вернулась с наполненной водой бутылкой, внутри которой стоял крестик, вроде того, что сделал Антон.
– Ого! Как же он туда поместился через такое узкое горлышко?! – Удивлению его не было предела. – Матушка, как это???
Она снова улыбнулась:
– А вот так! Сама не знаю. Это моего внука надо спросить, как он сумел. Подрастёшь – научишься.
– Обязательно!
И до самого выхода из дома он крутил в руках так и этак бутылку, пытаясь разгадать хитрющую загадку, да так и не сумел.
Храм располагался недалеко, всего лишь метрах в трёхстах с лишком. Шли неспешно. Снова, как и вчера, вдыхали приятный горьковатый аромат дымка. Иногда ветерок лёгким касанием взъерошивал жёлтую, преимущественно берёзовую, листву, обнажая прячущиеся внутри язычки пламени. Те вспыхивали, ярясь, и тут же, как только ветерок отлетал прочь, притихали.
Внутри храма стены оказались такими же бревенчатыми, что и снаружи, разве что не круглые, а ровно обструганные. Щели между брусом плотно проконопачены. Антон потрогал – пакля твёрдая, будто деревянная. Точно, как в царстве Берендея, о котором как раз недавно читал в сказке "Снегурочка", – кругом одно дерево, как на иллюстрациях из той самой книги: вдоль стен широкие кряжистые лавки, на которых отдыхали во время службы прихожане, в основном старички да старушки. До высоты в два-два с половиной метра иконы, иконы, иконы – плотно друг к другу. А уж иконостас и вовсе заворожил его взгляд строгими ликами. И смотреть страшно: очи, как у живых, а живого разве можно в упор разглядывать, – да всё равно тянет, и не поймёшь, отчего так. Таинство – как в сказках, когда настоящий мир совершенно забывается.
Выстаивать службу было тяжело, но Антон крепился, старался не выказать слабость, чтобы не сравниваться с измученными годами жизни стариками, и садился редко, с наслаждением ощущая, как отходят затёкшие ноги и поясница. Вскоре за окном стемнело, и от множества свечей и лампад в церкви стало совсем по-домашнему уютно. Опять вспомнилось первое впечатление: "И в самом деле – царство древних берендеев". А "берендеи" – дедушки в длинных, до пят, кафтанах или в распущенных поверх брюк рубахах, подпоясанных празднично яркими, чаще красноватых и оранжевых тонов, поясаками, строгие бабушки с добрыми глазами в сарафанах и по-особому подколотых булавкой платках, незаметно вкладывали в его ладошку жёлтые купюры рублей, зелёные – трёшек и даже, кто-то, целую пятёрку – синюю, внушительную.
Антон заметил, что, если долго неотрывно смотреть на огонёк лампады, то всё вокруг начинает изменяться, как будто попадаешь в иной мир: вначале воздух начинает золотиться, как будто охваченный расходящимся от огней пламенем, затем начинает дрожать, очертания предметов расплываются. Когда удавалось не моргнуть подольше, то пространство вокруг в какой-то момент полностью поглощалось мраком, и только маленькая маковка огонька по-прежнему оставалась непоколебимой.
Антон, понятное дело, всё же взмаргивал, и таинственное видение исчезало. Тогда он переводил взгляд на иконы. Спас выглядел суровым, и Антон в очередной раз опускал глаза, будучи не в силах выдержать строгий всепроницающий взор. Куда проще было смотреть на икону Ангела Хранителя, встречавшего его внимание с кротким сожалением в печальных очах.
Под конец службы свечи, кроме лампад, потушили, и окутавший церковь полумрак принёс ощущение покойной радости оттого, что Антон просто сейчас есть, и именно здесь, в этом застывшем на сладкий миг времени. И, заметив поднимающегося вдоль икон вверх по паутинке паучка, он подумал: "А кто я для Бога? Тоже, как паучок для меня, или иначе?"
Посреди ночи Антон внезапно проснулся. Вслушиваясь и вглядываясь в темноту, пытался понять, кто или что его разбудило. Постепенно стало проявляться окружающее. Рядом безмятежно спала в раскладном кресле сестра, на кровати – мама с Костиком. Ни единого звука ни в доме, ни за окном, за исключением умиротворяющего тикания настенных часов.
Так он лежал некоторое время, пытаясь уснуть, но сон не шёл. И вдруг никогда прежде не испытанная, странная, беспричинная гнетущая тяжесть легла невыносимым грузом на сердце. Это не было тоской, потому что ничто не тяготило, и не печалью, потому что и для неё не существовало причин. Просто стало так плохо, так плохо, что Антон совершенно неожиданно для себя разрыдался, словно страшное, великое горе разрывало его изнутри в поисках освобождения и, наконец, прорвалось наружу и выливалось, выливалось нескончаемым потоком.
Антон рыдал – громко, навзрыд. Возле него уже стояли мама, матушка и тётя Пелагея. Зажгли ночник. Из кресла с состраданием смотрела Оля. Даже Костик спросонья испуганно таращил круглые глазки.
– Ты что, Антоша? Что случилось? – вопрошали взрослые. – Что-то приснилось? Ну? Что с тобой?..
Антон хотел сказать, что сам не понимает, что с ним происходит, но тяжесть не оставляла, и он рыдал и рыдал, не будучи в силах остановиться и уже не стесняясь. А потом, подчиняясь какому-то порыву, крепко обнял маму, и у него возникло непонятное желание вырвать своё сердце из груди и отдать его. Может маме, может Костику или Оле, матушке, тёте Пелагее, может, кому другому – тому, кому понадобится. Свет потушили, легли спать, а они с мамой всё сидели так, не в силах расцепить объятий.
Спустя столько лет Антон Георгиевич уже не помнил, когда произошло то загадочное потрясение – перед крещением или после.
На какое-то время он отходил от церкви, однако жажда прикосновения к той чистой красоте, которую довелось испытать в детстве, не отпускала его все эти годы. И он вернулся, ещё нестарым, с женой и двумя уже замужними дочерями, и иногда искренне сожалел о стольких выброшенных на ветер годах. Да что тут скажешь: задним умом все сильны.
А тогда, с приходом молодости, Антону, как и всем его ровесникам, хотелось любви, наслаждения жизнью – какая уж тут церковь с её аскезой? Вот придёт старость – тогда другое дело. В каждый свой День рождения и в первый день Нового года он традиционно и с сожалением бережливого хозяина отмечал, что миновал ещё год отпущенного жизнью срока, и тут же успокаивался: всё равно впереди ещё такая огромная, необъятная жизнь, и её так много, как много бескрайней тайги, а отщипнуть от этой безбрежности год жизни – малость. И хотя и этой малости в глубине души всё ж таки жалко, однако ведь всё равно остаётся ещё очень много.
И вот остался маленький кусочек, может быть такой, какой был откушен тогда тем мальчишкой на момент крещения, а может, ещё меньше, кто его знает? А ведь надо что-то сделать, чтобы оправдать своё пребывание на земле. И вспоминались обращённые к его маме слова матушки Анастасии о том, что суть человеческой жизни – гореть, чтобы ближнему было тепло, чтобы к нему от тебя шла жизнь, от него – к кому-то ещё. "А потом, – улыбалась матушка, – тебе же всё и вернётся, бесследно ничего не бывает". Только сейчас, к старости, проросла в нём корнями мудрость этой простой истины, ведь будь иначе – закончилась бы жизнь на земле. И решил Антон Георгиевич, что пришло время и ему гореть, и взялся за строительство церкви в деревне Смородиновка, куда перебрался вместе со своей верной спутницей Ларисой Андреевной. Через несколько лет большая деревня стала селом, а Антон Георгиевич – первым председателем новой церкви.
Время, прошедшее за годы её строительства, сделало его окладистую рыжую бороду седой, забрало значительную часть силы, хотя и не сумело отнять ни офицерской выправки бывшего командира подлодки, ни внешней крепости ширококостной фигуры выходца из крестьянского рода.
В приходе Антон Георгиевич пользовался сердечным уважением за немногословное спокойствие и умение быстро и безошибочно разобраться в сложных житейских вопросах. Как водится среди постоянных прихожан, было у него своё облюбованное место. И ни-ни кому занять его по незнанию: сразу с многозначительным выражением лица подскажут: "Здесь Антон Георгиевич стоит".
В отличие от большинства смородиновских, посещавших в основном утренние службы, Антон Георгиевич почти не пропускал и вечерние, и любил их даже больше, хотя Литургия куда торжественнее. Но она напоминала ему по своему внутреннему воздействию восторг зарождающейся весенней жизни, а ему был ближе ровный покой золотой осени – той самой, которая осталась в нём навсегда с тех светлых дней, предшествовавших его крещению. К тому же, в тишине полупустого храма не отвлекали от молитвы так называемые захожане – те, кто появлялся почти что случайно, в основном проезжающие или городские дачники, с важным видом крупного жертвователя расставлявшие перед каждой иконой толстые свечи и тут же исчезавшие с написанным на лице искренним чувством добросовестно купленной индульгенции.
Укрываясь от ненужных глаз в умиротворяющем полумраке, Антон Георгиевич напряжённо вслушивался в слова чтецов, стараясь уловить смысл произносимого на непростом церковно-славянском языке. И всё равно всякий раз внимание ослабевало либо что-то отвлекало, и Антон Георгиевич улетал в мир забот, тревог и прочей суетности. Тогда он внутренне встряхивался и, остановив взгляд на какой-нибудь ровно горевшей свече или лампаде, оцепеневал, как железный солдатик.
Антон Георгиевич пытался очутиться в том же состоянии чудесной неземной отрешённости, как более полувека тому назад, когда вместе с сумерками из подкупольных окошек появлялась сизоватая дымка, опускалась на клирос и затем плавно расплывалась по всему храму, а огоньки свечей и лампад вздрагивали, отклонялись от потока воздуха или пения клирошан, вытягивались в струнку и вновь превращались в маленькие пламенные маковки – прообраз купола. И каждый дедушка, подшаркивающий к иконам снять нагар со свечи или поправить фитиль, а на деле, чтобы размять уставшие ноги и поясницу, и каждая бабушка, и благообразный батюшка, выходящий из алтаря с благоухающим кадилом – все, совершенно все, становились в это время самыми родными на земле – как батя с мамой, как сёстры с братьями, бабушки и дедушки, а теперь уже и как собственные дети и внуки.
Иногда краткой вспышкой счастливого везения вдруг касалось Антона Георгиевича то долгожданное сладостное ощущение из детства, какой-то его кратковременный кусочек, но даже от такой малости рождалось непередаваемое чувство полноты жизни, её правильности, потому что истинное счастье только в правильной жизни и может быть. И старался Антон Георгиевич запомнить, каким образом оно, это погружение в прошлое, произошло, да никак не давалась формула счастья в руки. И, вспоминая то детское рыдание, Антон Георгиевич не мог никак понять, принимала ли душа его в тот миг что-то значимое либо же, напротив, выплёскивала из себя лишнее. Если бы только не подвела память, он бы разобрался, наконец. Эх, если бы только не память...
Лишь одно он знал несомненно: та ночь определила в его жизни что-то очень и очень важное, судьбоносное, скорее всего. А в чём судьбоносное, каким образом, для чего и почему – даже сейчас, со всем его жизненным опытом и начитанностью, – не открывалось. А, впрочем, так ли уж теперь важно?..
Project: Moloko Author: Куимов Олег