Объятия, поцелуи… Слезы. Ольга изменилась совсем немного: седина тщательно прокрашена, глаза сияют. На деревенском молоке подобрела, округлилась, утратила городской лоск, но зато стала как-то ближе, проще, хотя на ногтях – маникюр, и руки не огрубели. Годы, конечно, возьмут свое. Но Ольге стареть нельзя – ребенок, девочка! А ведь Ольга – мама возрастная, зачем Машке-маленькой стесняться на школьных линейках – у всех мамы молодые – надо соответствовать.
Сергей Витальевич вообще никак не изменился. Конечно – небольшое брюшко. Конечно – седина на висках. Но его это не портило. Нисколечки. И черты лица немного помягчели, хотя на лбу легла глубокая складка. Не забыли. Сами пришли. Видать, скучали по Маше. Видимо, она была им дорога.
Парой Колесниковых можно было любоваться. От них веяло спокойствием и стабильной, уже пережившей все жизненные передряги, любовью.
«Ну, хоть у этих-то все хорошо!» - Маша радовалась за Сергея и Ольгу. Она умела и любила искренно радоваться за людей.
Все шумно и дружно расселись за столом. Маша не смела возражать. Ей хотелось посетить могилу Анны, но… Зачем портить людям праздник. Завтра с утра и сходит. А сейчас Ольга вынесла здоровенных печеных лаптя: рыбник и капустный. Дети, всей гурьбой сидевшие в углу стола, получили ароматную земляничную калитку.
- Ольга, удружила!
Запахи витали – ой-ой! Сергей Колесников, заговорчески подмигнув, выкатил из-под стола два бутыля. В одном – вино. А уж о содержании другого гадать не пришлость. В прозрачной жидкости плавали апельсиновые и лимонные корочки.
- Кому сухой закон, а кому – поле для творчества, - шутил Колесников, - для дам у нас вкусненькое винцо, клубничное, между прочим. Ну а мы с Николаем Алексеевичем вздрогнем по старинке!
- Потонете вы в такой посуде, - заметила Ольга Петровна.
- Не дождетесь! – бухнул Романов, - да и не волнуйся, Ольга Петровна, сейчас можешь отсчитать двадцать три секунды – халявщики со всех сторон попрут!
- Что, сфотографировали? – заулыбался Колесников, верный дружок.
- Ага! – ответил Романов и вдруг хлопнул себя по лбу, - ребяты! Да как же я забыл!
Он с молодой энергией выскочил из-за стола, открыл сервант и достал…
Сенька вытянул шею. Ванька отложил вилку. Девчонки, чопорно посаженные взрослыми рядом с пацанами, тоже отвлеклись от горячих, сладких калиток с лесной ягодой.
Председатель развернул бумагу, и взору присутствующих открылся великолепный, вкусно пахнувший кожей, чехол, в котором был фотоаппарат.
- Дарю, мужики! Пользуйтесь. Фотографируйте на здоровье! Я и все остальное для фото прикупил!
Новенький фотоаппарат «Смена» с блестящими алюминиевыми вставками, с красненькими буковками на корпусе, был легким и современным!
- Ого! – только и сумела сказать Маша.
- О-о-о – вздохнули близнецы и с обожанием посмотрели на Николая Алексеевича, - спасибо!
Их смыло из-за стола стихийной волной. Естественно, подтянулись и девочки. По лицу Маши маленькой было видно – восхищена. Черные глаза Анюты сверкнули с интересом. Николай Алексеевич принялся объяснять, что и как. Парни были понятливыми, заряжать пленку уже поняли, как.
Возились минут сорок. Вскоре к общей возне присоединился Сергей Евгеньевич.
Ольга показала взглядом Маше большой: ждать ЭТИХ бесполезно.
- Давай-ка, Машенька, выпьем! А то до ночи проторчим!
Не успели разлить вино по бокалам, как распахнулась входная дверь в прихожей: ни стука, ни предупреждения. Марийка с мужем явилась.
- Здрасти!
Здесь ничего не менялось. Явились соседи, старая (ничего ее не берет) Копылиха приволоклась. Главный механик (он-то тут с какого боку-припеку) и еще народ, в кои-веки унюхавший веселую гулянку.
- Тьфу ты, раздери вас всех кобыла! – заругался председатель, - ты их в дверь – они в окно! Я же говорил!
Да кому интересно, что он там говорил. Зарядили фотоаппарат, и вся компания, так и не выпив рюмки, высыпала на улицу – фотографироваться на лужайке. Так и осталась эта фотография: Маша большая и Маша маленькая, Колесниковы, Марийка, Копылиха со своей клюкой, мужики, женщины. Все нарядные и улыбающиеся. В центре – Николай Алексеевич с Ванькой, чуть в стороне – Анюта.
Только Сеньки на том фото не было. Он фотографировал. С правого боку, где сгрудились колхозники, картинка была чуть размыта: Сенька пытался навести фокус на Машу маленькую. Она получилась очень хорошо. А вот Анька вышла насупленной и злой, хотя тогда не злилась. Может, просто немного завидовала…
***
Некоторые, не очень умные люди привыкли выражаться тоном «Раисы Захаровны» - Тьфу, деревня!
Зря они так. Несправедливо. Деревня деревней, а ведь ни один из сидящих за хлебосольным столом Николая Алексеевича, не упомянул, не задел острых углов в разговорах на тему несчастной любви гуляки Степки и сбежавшей невесты Маши. Беседовали об огородах, о политике, о жизни, о кофточках, о пьяницах – обо всем! Но не о том, что было раньше. Люсино имя тоже фигурировало пару раз, и то по делу. Мол, Анька любит в деревне жить, а Петька, тот - мамкин запазушник, все по курортам с нею катается.
Не говорили и об Анне. Опять же, припомнят мимоходом, осторожничая, ее добрый характер и уведут разговор в другое русло – лишь бы не тревожить председателя. Не надо. Не время. Веселье в горнице, так и надо соответствовать веселому настрою.
Никто не спрашивал, где нынче Степан – хотя знали – тут, в деревне, у родителей. Никто не приставал с расспросами к Анюте, дочери. Пили вино, закусывали, вспоминали молодость. Копылиха объясняла своему любимцу Колесникову, как вправлять грыжу, и он ни разу ее не перебил. Митинговали по поводу закрытия конюшни, просили сфотографироваться на память у Сеньки. А тот берег пленку и старался ее не тратить попусту. Пели частушки на злобу дня:
Перестройка, перестройка!
Хорошо идут дела?
Даже Райка Горбачева
Поросенка завела!
Показала милка в койке
Новое движение;
Я подумал: перестройка,
Вышло: ускорение!
Маше было тепло. Родные люди! Хоть и не родные по крови, а все равно. Не страшно. Все-то они знают, все понимают. А в сердце скребет что-то. Ноет! ОН здесь! Он ЗНАЕТ… И не идет. Не потому, что видеть не желает. А потому что, не желает ее компрометировать – люди-то не слепые. Все видят и подмечают. И не скажут, да ведь в деревне человек только подумает, а все уже знают, что он думает.
С Ольгой Петровной и Марийкой, соседкой Анны покойницы шел тихий, уютный разговор. Анна гладила Машу по руке. И других слов не надо – Маша чувствовала – жалеет Ольга Петровна обо всем. Маша взглядом показала – все хорошо. Все прошло. Но Ольга Петровна не очень-то и верит, хотя хочет верить. Невозможно смотреть в глаза маши маленькой, словно Степан следит за ней этими глазами. А еще тяжелей читать взгляд Анюты. Люся смотрит глазами дочери. Ох, как все запутано. Ох, забрать бы отсюда Николая Алексеевича и не возвращаться в это село никогда. Маша – как уж на сковородке!
Анюта смотрит, смотрит… Странно как. Почему отец на праздник по случаю приезда тети Маши не пошел? Почему сорвался на рыбалку с ночевкой? Почему бабушка говорит, что тетя Маша – то ли сестра маме, то ли подруга? Почему тогда они с мамой не переписываются? С тетей Верой из Ленинграда общаются, болтают по междугородке, а с тетей Машей – никогда. Дед Николай ее любит. Копылиха вокруг вертится, тетка Марийка… Странная она, тетя Маша эта. Темная лошадка…
***
Гости разошлись, Колесниковы распрощались и увели девчонок, хотя Анюта порывалась остаться ночевать у деда Николая. Уставшие близнецы рухнули на кровать в спальне и дрыхли без задних ног. Николай Алексеевич, покуривая, смотрел, как ловко Маша прибирает со стола, как весело дзенькает чистая посуда, которую Маша споро укладывает на проволочную сушку.
- Ждала его, Машенька? – вдруг спросил.
Движения Маши замедлились. Но через мгновение еще одна тарелка улеглась отдыхать.
- Не знаю даже, Николай Алексеевич. Прошло все. Да и люди… Я замужняя женщина, надо понимать…
Я не про это, Маша. Я знаю, что ты – хорошая жена своему Сереге, - Николай покашлял, загасил беломорину в чугунной пепельнице, - я спать пошел. Устал что-то. Ты завтра рано не вскакивай, коровы у меня нет. Отдыхай. До обеда на кладбище успеем сбегать.
Николай тяжело поднялся с табурета и опять пытливо заглянул в Машины глаза:
- А твой Сенька-то, в маленькую Машутку втрескался! Вот чудеса! Кр-о-о-о-вь… Кровя друг к другу тянутся…
Он ушел, не дав Маше ответить.
Она присела на табурет, где только-только сидел председатель. Обхватила руками пылающие щеки. Вскочила, умыло лицо водой. Опять села. В окне – темнота кромешная – лишь Машины глаза и губы видны. Да что это такое! Она ударила себя по щеке, раз, другой.
Накинула кофтенку и вышла на улицу. Стрекотали сверчки, надрывался коростель. Туман лежал на лугах густой, холодной пеленой. Тишина такая, будто на краю света она. Только филин где-то зловеще ухает. Озеро поблескивало под круглой луной серебристой мятой амальгамой – манило. Маша провела ладонью по шее, по волосам, спрятанным под косынкой – мокрые. Вспотела вся. Искупаться бы, смыть этот жар.
Она на цыпочках прокралась в комнату, где спали дети, вытащила из сумки махровое китайское полотенце и пластмассовую мыльницу. Близнецы разметались на широкой кровати Анны, утонули в пуховой перине среди пухлых, высоко взбитых подушек. Маша обласкала взъерошенные затылки сыновей материнским взглядом и неслышно, змейкой выскользнула из затихшей избы.
Пахнуло озерной свежестью. Где-то с криком вспорхнула, со свистом разрубая воздух крыльями, встревоженная утка. Далеко ей не улететь – выводок пушистых утят затаился вод выступающей из воды кочкой. Утка опустилась на воду, и бесшумно увела своих детей, послушной змейкой семенящих за матерью по озерной глади.
Маша стянула с себя платье и осталась в одной кружевной комбинашке. Хотела снять ее, да не решилась: вдруг кому-нибудь из молодежи приспичит назначить здесь свидание? Вот потеха будет – голая тетка среди камышей плещется. Так хоть пристойно. Хотя, какой там пристойно… Комбинашка облепила Машину грудь и бедра скользкой шелковой оболочкой. Маша распустила волосы, разметала их, стараясь прикрыть тело, нахально округлившиеся за долгие годы.
Мягкая вода обнимала Машу. Теплая, ласковая, родная, она качала женщину на тугих своих волнах, охлаждала тревожный жар и успокаивала онемевшее от чего-то сердце. Спрятавшись среди мохнатых шапочек рогоза, похожих на ленинградское эскимо на палочке, Маша стянула с себя комбинашку. Вымыла волосы, простирнула бельишко и хорошенько отжала его. Надела снова – по пути высохнет – и вышла из воды.
Волосы струились по плечам, и слышно было, как звенят капли, срываясь с кончиков легких прядей. Словно музыка: кап… кап-кап… кап, кап, кап… А в воде луна отражается. А коростель трещит немазаной трещеткой, а сверчки пиликают на скрипках – все поет, все дышит, любит, рожает и рождается…
- Здравствуй, Машенька! – глухой голос с берега.
Холодом опалило лицо, и сразу же печной жар ударил по глазам. Силуэт на берегу. Высокий, сильный, плечи развернуты смело. Ноги на земле твердо стоят. Тельняшка под заношенным кителем вздымается в такт дыханию, а очи поблескивают – в зрачках луна пляшет.
Степан…
Маша назад, в озеро. Степан не двигается. Маша вдоль берега пробирается. А Степан не двигается. Призрак. Почудилось злое? Страх пронзил все Машино существо – бежать. И вдруг острой болью распороло ступню.
- Ах! – вскрикнула Маша, приподняв ногу – кровь хлещет. Острый осколок стекла торчит – нашелся идиот среди сидевших тут, коли додумался бутылку в озеро, где добрые люди купаются, кинуть.
Плеск воды, забухали высокие рыбацкие сапоги.
- Ах, ты, что же ты бежишь, не глядя, глупая ты! – причитает, пришептывает.
И Маша вдруг – на руках его. И губы близко, и запах от Степана лесной, здоровый, хороший. Усадил на бережку, умыл озерной водой. Не суетясь, но и не медля из рюкзака шкалик достал. Кровь со спиртом смешалась, пузырясь. Треснула ткань тельняшки, рану мягко затянул, завязал, и пальцы ноги Машиной касаются.
- Так и осталась ножка Золушкина. Какая была, такая и осталась… Маленькая. Ручищей по щиколотке погладил, и руку не убирает, дальше по телу ведет… В глазах две луны пьяно танцуют.
- Маша. Маша. Приехала моя Маша, вернулась моя Маша.
- Степан, не смей! – то ли шепчет она, то ли кричит. – Не смей!
Степан ей рот залепил поцелуем.
Нет, никто и никогда на всем белом свете не целовал ее так, как Степан…
Трещит коростель, филин ухает, пиликает сверчок… Утка, окруженная плотным кольцом малых утяток, смотрит, выслеживает бусинками умных глазенок, далеко ли люди, не угробят ли они ее деток? Далеко. Не угробят. Утка, успокоившись, замирает, спрятав клюв под крыло.