Найти тему

Он утверждал, что ему «незнакома горечь ностальгии». Но стихи говорят о другом

Иван Матвеев (1918 – 1987) вошел в литературу под псевдонимом Елагин. Возможно, в честь Елагина острова или Елагина моста в Питере, хоть родился будущий поэт во Владивостоке. Но фамилия Матвеев в итоге все-таки была прославлена в русской поэзии XX века – двоюродной сестрой Ивана Венедиктовича была знаменитая Новелла Матвеева.

Сам Елагин мог носить совсем другое имя. Его отец, поэт-футурист Венедикт Март (снова псевдоним!) на своей книге «Луна» написал посвящение маленькому сыну:

«Лунных-Зайчиков — Зайчику

Уотту-Зангвильду-Иоанну Марту

Сыну моему возлюбленному

"Бисер лунного сока"

посвящаю

Автор»

От экзотичного Уотта-Зангвильда-Иоанна в итоге осталось лишь юношеское прозвище Залик.

Отец Елагина был человеком буйного нрава. В 1928-м за ресторанную драку ему дали три года ссылки в Саратов, и Иван на некоторое время стал беспризорником (мать к этому моменту давно была в психиатрической лечебнице). Со временем отец и сын снова воссоединились, но в роковом 1937-м Марта расстреляли.

Спустя годы Елагин написал поэму «Звезды», где о гибели Венедикта Марта были пронзительные строки:

«Ночь. За папиросой папироса,

Пепельница дыбится, как еж.

Может быть, с последнего допроса

Под стеной последнею встаешь?

Или спишь, а поезд топчет версты

И тебя уносит в темноту...

Помнишь звезды? Мне уже и к звездам

Голову поднять невмоготу».

Иван перед войной оказался в Киеве, учился там в медицинском институте. Во время Великой Отечественной произошло событие, которое разделило его жизнь на до и после. Исследователь творчества Елагина, переводчик и литературовед Евгений Витковский писал об этом: «Иван, недоучившийся врач из Второго медицинского, работал на "скорой помощи", вывозил раненых из пригородов в больницы и едва ли заметил мгновение, когда Киев перестал быть советским». При немцах Елагин работал в роддоме, и советская власть наверняка расценила бы это как сотрудничество с оккупантами.

В 1943 году Иван вместе с женой покинул Киев и через Германию перешел в американскую зону оккупации. Впереди были лагерь для перемещенных лиц, жизнь в Мюнхене, переезд в США, сборники стихов признание поэтического таланта, преподавание русской литературы в Питттсбургском университете. Елагин стал «сложившимся эмигрантом».

В одном из самых известных своих стихотворений он писал: «Мне не знакома горечь ностальгии». Но и это стихотворение, и многие другие говорят о другом. Он был и остался русским человеком. И на его могиле на кладбище в Питтсбурге - восьмиконечный православный крест.

***

Мне не знакома горечь ностальгии.

Мне нравится чужая сторона.

Из всей - давно оставленной - России

Мне не хватает русского окна.

Оно мне вспоминается доныне,

Когда в душе становится темно -

Окно с большим крестом посередине,

Вечернее горящее окно.

* * *

Родина! Мы виделись так мало,

И расстались. Ветер был широк,

И дорогу песня обнимала —

Верная союзница дорог.

Разве можно в землю не влюбиться,

В уходящую из-под колес?

Даже ивы, как самоубийцы,

С насыпей бросались под откос!

Долго так не выпускали ивы,

Подставляя под колеса плоть.

Мы вернемся, если будем живы,

Если к дому приведет Господь.

* * *

Не надо их. Оставь. Они жестоки.

В иные дни перо переноси.

Переночуем во Владивостоке,

В одном из дивных тупиков Руси.

Представим так: Абрекская. Пригорок.

Сметает ветр осеннюю труху.

Ах, почему так мил мне и так дорог

Домишко, выстроенный наверху?

В нем каждый камень выложен был дедом.

Он с давних пор принадлежал отцу.

Открытый настежь всем ветрам и бедам

И нищете, как верному жильцу.

Что помню я? Те впечатленья давни, —

И всё, что память наскрести могла,

Так это шум от падающей ставни

И вдребезги разбитого стекла.

Да вот еще отчетливы доселе

Стихами испещренные шелка.

Как будто бы вчера они висели,

Причудливо стекая с потолка.

Воспоминанья пятнами из глуби:

То пропадут, то вымелькнут ещё.

А вот отец в заиндевелой шубе

С огромной елкою через плечо.

Но незачем насиловать нам память,

И разбивать о достоверность лоб.

И время нам дано переупрямить,

Вообразив, как течь оно могло б.

Оно текло вразвалку, по-цыгански,

Не ведая, где приклонить главу.

Однажды месяц тихоокеанский

Со мной ушел на дальнюю Неву.

***

Наверное, появится заметка,

А может быть, и целая статья,

В которой обстоятельно и метко

Определят, чем занимался я.

Какие человечеству услуги

Я оказал. В чем был велик, в чем мал.

Какие в гроб свели меня недуги,

Какой меня священник отпевал.

Цитаты к биографии привяжут,

Научно проследят за пядью пядь.

А как я видел небо – не расскажут,

Я сам не мог об этом рассказать.

Кто передаст температуру тела,

Которую я чувствую сейчас?

Ведь никому нет никакого дела

До рук моих, до губ моих, до глаз.

Я в каждое мое стихотворенье

Укладывал, по мере сил своих,

Мое дыханье и сердцебиенье,

Чтоб за меня дышал и жил мой стих.

***

Что останется? Ржавчина свалок,

Долгий голод, рассказы калек...

И подумают дети, что жалок

Был прославленный пулями век.

Что им скажут какие-то числа

Покоробленных временем дат

Там, где криво дощечка повисла

Над твоею могилой, солдат?

И никто не узнает, что душу

Ты отыскивал в черном бою,

Там, где бомба хрипела: «Разрушу»,

Там, где пуля свистела: «Убью»...

Где прошел ты, весь в дыме и пепле,

В дыме боя и пепле седин,

Там, где тысячи гибли и слепли,

Чтобы солнце увидел один...