Сохранилось длинное письмо Павла Катенина от 1 февраля 1831 года своему приятелю (кому именно неизвестно):
«Ты требуешь обстоятельного отзыва о «Годунове»: не смею ослушаться. Самое лучшее в нём слог; погрешности, небрежности, обмолвки водятся там и сям, но их стоило бы только приятелю (кабы у Пушкина был толковый) карандашом заметить, а ему в одно утро выправить. <…> Во многих подробностях есть ум без сомнения, но целое не обнято; я уж не говорю в драматическом смысле, оно не драма отнюдь, а кусок истории, разбитый на мелкие куски в разговорах; и в этом отношении слишком многого недостаёт. Следовало сначала Бориса показать во всём величии; его избранье, клятва в церкви сорочкой делиться с народом, общий восторг; бегство татар, убоявшихся одного вида русской рати, богатые запасы — и ничто не тронуто; напротив, первое появленье царя сухо, а второе, шесть лет спустя, уже тоскливое: в летописях более поэзии. Патриарх рассказывает чудо, сотворённое новым угодником Углицким, и курсивом напечатано: Годунов несколько раз утирается платком; немецкая глупость, мы должны видеть смуту государя–преступника из его слов, или из слов свидетелей, коли сам он молчит, а не из пантомимы в скобках печатной книги. Наставленья умирающего сыну длинны и lieux communs*; важнейшее дело: препорученье молодого наследника усердию духовенства, бояр, воевод etc., взятие с них обещания клятвенного; а это–то и скомкано. Женский крик, когда режут, — мерзость, зачем ему быть слышным? В тишине совершённое злодейство ещё страшнее и не гадко. Самозванец не имеет решительной физиономии; опять лучшая, по истории, сцена, где он, больной, на духу солгал и выдал себя за Димитрия, пропущена; пособия, полученные в Польше, не показаны, всё темно, всё недостаточно; признанье Марине в саду — глупость без обиняков. Если Пушкин полагал, что нельзя было ей не знать всей правды, ни Отрепьеву её обмануть (что и вероятно), сцену должно было вести совсем иначе, хитрее; Марине выведывать, Самозванцу таиться; наконец, она бы умом своим вынудила его личину сбросить, но, как властолюбивая женщина, дала слово молчать, буде он обещает всем, что есть святого, на ней жениться, сделавшись царём: и к истории ближе и к натуре человеческой, а как оно у Пушкина, ни на что не похоже. Курбского хотел он выставить юным героем с чистой душой; но хорошо ли так радостно восклицать: отчизна, я твой etc., входя в неё с войной, готовясь мечом и огнём её опустошить? Дело слезам подобное, и тут Самозванец лучше чувствует: этого терпеть нельзя. Важная измена Басманова не приготовлена, не изложена, похожа как бы на женскую причуду. Словом, всё недостаточно, многого нет, а что есть, так esquisse**, что надобно наперёд историю прочесть, а кто давно не читал и позабыл, драмою сыт не будет: большой порок, ибо всякое сочинение должно быть само собой удовлетворительно, эдакое обещает нечто дополнительное к историческим сказаниям и слова не держит. Комическая примесь недурна, но опять скажу: бедна; народ, сперва обожающий Бориса, понемногу охладевший, перекинувшийся на сторону врага его, — большая картина для мастера, но где же она? Сцена иностранцев меня рассмешила, но это шалость: не забудь, что вся соль её существует только для такого читателя, кто знает все три языка. Вообще по напечатанному для образчика в журнале разговору Пимена и Григория я ожидал (конечно, не трагедии, которой и в помине нет), а чего–то если не для изящного чувства, по крайней мере для холодного рассудка более значительного, нежели, что вышло; надеялся на творение зрелое, а теперь оно мне кажется ученическим опытом: мало достоинств, большой красоты ни одной, плана никакого, даже недосмотры: царь не знает ничего о самозванце до вести Шуйского, что он уже у Сигизмунда, и тут учреждает заставы; а мы их видим учреждённые до побега Гришки, NB по указу царя. Есть смелые намеки на обязанность господ держать дурных слуг и наушников правительства: les bleux***. <…> Возвращаюсь к «Борису Годунову», желаю спросить: что от него пользы белому свету? qu’est ce qu’il prouve?**** На театр он нейдет, поэмой его назвать нельзя, ни романом, ни историей в лицах, ничем; для которого из чувств человеческих он имеет цену или достоинство? Кому будет охота его читать, когда пройдёт первое любопытство? Я его сегодня перечёл в третий раз, и уж многое пропускал, а кончил, да подумал: 0».
* одни штампы (фр.).
** слегка очерчено (фр.).
*** буквально: голубых (фр.) (насмешливое прозвище полицейских и лакеев, носивших голубые чулки.
**** что он доказывает? (фр.)
Не понял и знаменитый актёр-трагик В. А. Каратыгин, восхищавший всех, в том числе и Пушкина. В письме П. Катенину в том же 1831 году он писал:
«Недавно вышел в свет «Борис Годунов» Пушкина. Какого роду это сочинение, предоставляется судить каждому. По-моему, это галиматья в шекспировом роде».
К тому же ажиотаж вокруг поэта, возвращённого царём из Михайловского, схлынул довольно быстро. И для публики недавно опальный автор уже не имел «главной привлекательности: молодости и новизны литературного имени». Это констатировал сам Пушкин. А скоро на него ещё и серьёзно озлобятся журналы.
Сам он кем себя видел? Республиканцем, желающим низвержения существующего строя? Монархистом-консерватором, понимающим, что причины очевидных недостатков русской жизни отнюдь не в наличии самодержавия? Ни о какой революции Пушкин не мечтал, понимая, что один отказ от самодержавия ничего не даст. Радикализм, с его безумным «упорством в тайном недоброжелательстве», утопичный путь переворотов и восстаний Пушкин отверг. Предпочёл им «соединение с правительством».
Против контрреволюции путём реформ многих петровских начал, будучи придворным дворянином, он не возражал бы. Потому что желал России просвещения и смягчения нравов. Как гражданин и как служитель муз он, безусловно, мечтал о том, чтобы циничное презрение к человеческой мысли и достоинству, способные породить народный бунт, сменились вниманием к общественному мнению. Видя угрозу русского бунта, он хотел бы избежать его. Какое-то седьмое чувство подсказывало ему, что чернь всегда будет худшим тираном, чем царь. И из двух зол он выбирал меньшее.
По той же причине и в демократы не спешил записываться. Кровавый опыт Французской революции наглядно показал, чем она оборачивается. В заметке «Об истории поэзии Шевырева» 1835 года Александр Сергеевич писал:
«Франция, средоточие Европы <...> Народ (der Herr Omnis)* властвует [в ней] отвратительною властию демократии». (Выделено Пушкиным. — А. Р.)
* Господин Всякий (нем. и лат.)
Углублённое внимание к Петру I предопределило обращение первого великого национального поэта и подлинного русского европейца, никогда не бывавшего в Европе, к проблеме воздействия на Россию европейской мысли XVIII века, французских просветителей, позднее — идей европейского либерализма и одной из важных социально-политических идей, занимавших в 30-е годы XIX века европейские умы, — демократического устройства общества. Европейское мышление оказывало влияние на русское общество. Но Пушкина заинтересовывают обнаруженные зловещие «издержки», изъяны демократии: недостаток духовности, отсутствие подлинной культуры и образования, нивелировка личности, что позволило поэту уже тогда сделать тревожный удивительный для 30-х годов прогноз относительно Европы: «Общество созрело для великого разрушения».
Главное, что проблемы свободы, демократии в его раздумьям о судьбах России представлены не только в политическом аспекте. В 1834 году Пушкин писал о популярных французских романах, которыми зачитывалась и русская знать, и образованный слой российских читателей:
«Легкомысленная и невежественная публика была единственною руководительницею и образовательнецею писателей. Когда писатели перестали толкаться по передним вельмож, они в их стремлении к низости обратились к народу, лаская его любимые мнения или фиглярствуя независимостью и странностями, но с одной целью: выманить себе репутацию или деньги. В них нет и не было бескорыстной любви к искусству и к изящному. Жалкий народ!»
Уважаемые читатели, голосуйте и подписывайтесь на мой канал, чтобы не рвать логику повествования. Буду признателен за комментарии.
И читайте мои предыдущие эссе о жизни Пушкина (1—118) — самые первые, с 1 по 28, собраны в подборке «Как наше сердце своенравно!»
Нажав на выделенные ниже названия, можно прочитать пропущенное:
Эссе 43. «…я женюсь без упоения, без ребяческого очарования»
Эссе 44. Под венец Пушкин шёл неохотно, почти что по обязанности
Эссе 53. Жена Пушкина воскликнула: «Господи, до чего ты мне надоел со своими стихами, Пушкин!»