Граф Хортица делится мыслями об исполнителе, чья интонация и поэтические образы волнуют его с давних пор.
Новоорлеанский соул-певец Эрни Кей-Доу известен благодаря всего двум песням: Mother-in-Law и A Certain Girl, оказавших заметное влияние на «лицо и сущность» поп-музыки шестидесятых годов.
Я лично был свидетелем того, как именно Mother-in-Law определила дальнейшие пристрастия одного ребенка, делавшего первые шаги на музыкальном поприще, при всем обилии материала в начале девяностых. Правда, тогда малютку впечатлил не оригинал, а кавер-версия «Отшельников Германа».
То есть, обе песни обладают привлекательностью, никак не связанной ни с модой, ни с образом жизни конкретной диаспоры или поколения.
Казус Эрни Кей-Доу не уникален для музыкальной среды Нового Орлеана. У целого ряда его коллег, как белых, так и чернокожих, в активе всего один, зато классический хит, готовый стать «визитной карточкой» исполнителя, способного интерпретировать такую вещь по-своему.
У Бенни Спеллмана это зловещая Fortune Teller, мимо которой не могли пройти ранние Роллинги, у Бобби Чарльза – See You Later, Alligator, блистающая сленгом лабухов и стиляг, открытая Аркадию Северному через Билла Хейли. А совсем юный в ту пору Фрэнки Форд записал огненный Sea Cruise, наилучшим образом раскрывающий могущество Джона Фогерти, великого и неутомимого реаниматора традиционных жанров американской музыки.
Mother-in-Law и A Certain Girl, зафиксированные на пластмассе голосом Эрни Кей-Доу, предопределили динамичный стиль первых Yardbirds и полудетское обаяние Herman’s Hermits, две трети репертуара которых составляли oldies, то есть, умело перепетый «нафталин» конца пятидесятых годов.
Благодаря более поздней версии A Certain Girl я наконец-то обратил внимание на человека, которого до того довольно долго знал только по имени и в лицо. Ни то, ни другое не внушало особой симпатии. Короче говоря, я просто не знал, кто такой Уоррен Зивон. Но переданная «Голосом Америки» убойная версия «Определенной девицы» не оставила от моего невежества камня на камне.
Я почти сразу заставил себя признать, что Poor Poor Pitiful Me и, в особенности, Mohammed’s Radio в репертуаре одной из любимейших певиц моей юности, написал этот человек с неприятной фамилией, которые обычно меняют на фамилии мужей или жен.
Виною тому отчасти феноменальная способность Линды Ронстадт упрощать необычные вещи, делать их доступнее пониманию людей не подготовленных, часто, правда, в ущерб скрытому в них тайному коду и смыслу.
Я и сам толком не знал, почему в нашпигованном первоклассным материалом альбоме Back in USA меня сильнее всего привлекает монотонное «Радио Мохаммеда» при моем полнейшем равнодушии к этнической экзотике любого рода.
«Мы плохо знаем Восток» – говорит герой одной из лучших новелл Александра Грина.
«И плохо прислушиваемся к мыслям советских алкоголиков» – добавил бы я, потому что человек, подбросивший мне, восьмикласснику, следующую идею, любил выпить.
Я так и не осмелился присвоить и беллетризировать его слова, сочиняя повесь «Серый мой друг», прообразом для которой послужил этот контрабасист-неудачник.
Мы как раз обсуждали с ним героев моей позапрошлой публикации – «Бэй Сити Роллерс». Только разговор наш происходил ровно сорок два года назад.
Контрабасист довольно безжалостно и резко говорил о полиморфизме западных исполнителей, их готовности к мимикрии. Сегодня они приглянулись тебе хулиганским рокешником, а завтра флиртуют с бородатыми очкариками, симулируя джазовые озарения, – почти лаял мне в лицо контрабасист Серый, похожий в такие минуты на разозленного Евстигнеева. И это не было вульгарным бешенством не опохмелившегося человека. Передо мною был обладатель закаленного интеллекта, умеющий мыслить самостоятельно.
В качестве примера он придрался к «Роллерсам», которых я активно пропагандировал: вот, смотри, эта их I Only Wanna Dance – это же битловская I Don't Wanna Spoil The Party, только это, старенький мой, совсем не примитивный плагиат, а куда более тонкая и аморальная игра. Тем она, старичок, и интересна.
Конечно, он был прав, этот странный тип, успевающий размышлять и на заводе, и под градусом, то есть в тех местах и состояниях, где отдыхают мозги даже тех, у кого их нет.
Ну да, и Elevator тех же «Роллерс» – это Ruby Tuesday, цитируемый с чувством меры. Непонятна лишь цель подобных опытов. Что они должны – объединять или озадачивать и без того скептичное сообщество советских меломанов, которым мучительно не хватает информации?
С Уорреном Зивоном в плане мелодийных и тематических реминисценций несколько сложнее. Этот ассоциативный узел проще разрубить, нежели распутать и перевязать заново покрасивее.
Остается лишь, расчленяя его мысленным лучом гиперболоида, любоваться, как у вас на глазах снова срастаются разрубленные части.
Человек с внешностью либерала-семидесятника, «укупник» сумеречных настроений, был капитально подкованным профессионалом, и умел дозировать порции своей безысходности в форме песенных циклов, время от времени напоминания о себе только выпуском альбомов.
Его диски, как правило, своевременные и успешные, перемежались теми периодами затворничества, когда с человеком явно происходит нечто противоестественное и ужасное.
Однажды мне посчастливилось найти интервью Эрни Кей-Доу, где он рассказывал о том, как баскетбол помогает ему оставаться в форме, хотя «река времен» рано или поздно накроет своими водами и его. Под «рекою» в данном случае следует понимать бич творческой богемы – алкоголизм.
Мистер Зивон отдал этой слабости всё сполна.
«Я болен, как всякий, у кого не отшибло память»… Каждая художественная вещь в чистом виде остается не выдумкой, а воспоминанием, и каждую «собственную» песню Зивона можно расслышать почти в любом другом месте.
Оказывается, он пробовал писать для Turtles, много работал с великими братьями Эверли в период, когда над этими двумя гениями тяготело проклятье многолетнего коммерческого неуспеха. Я обнаружил пару его сочинений в безупречном саундтреке «Полуночного ковбоя».
Что представляет собою его стиль с анатомической точки зрения?
Это и поздний Элвис, рвущийся из пут условного позитива, и свободный от «парфюмерного блуда» Брайен Ферри, и Леннон периода Mother, и праматерь всех покинутых и отстраненных – Red Cadillac and a Black Moustache, классика лирического рок-а-билли, в её самых ранних, тоскливых версиях.
Не будем говорить о «наследии». Ограничимся дюжиной композиций, не придерживаясь строгой хронологической последовательности, ибо времени, как дисциплины, для этого художника явно не существовало. Он мог бы заявиться с партитурами своих вещей к довоенному Синатре или Вертинскому, как Мартинсон со свой «Крокодилой», хотя там его скорее всего бы не поняли.
Everly Brothers, для которых он был кем-то вроде Рэя Манзарека в The Doors, становились всё скучнее и созерцательней. Бойкое и бодрое двухголосие опротивевших друг другу братьев сделалось фонограммой незанятых комнат в общаге, стало музыкой пустующей недвижимости.
Но при чем тут «американская готика»? Для проформы принято говорить, будто Зивон чрезмерно «мрачен» только где, в каком углу клубится этот мрак? Куда нам заглянуть, чтобы убедиться в этом воочию? Таков краткий перечень риторических вопросов, на которые совсем не обязательно отвечать.
Кроме боксерского репортажа Boom Boom Mancini, с его «индейским» ритмом, крайне трудно обнаружить в репертуаре Зивона что-нибудь впечатляющее с первого раза. Но все песни, аранжированные в схожей манере, как правило, обращают на себя внимание и запоминаются.
Этим можно объяснить и всемирную популярность Red Bone – королей «рока краснокожих», и притягательность песни Adam Raised Cain у Брюса Спрингстина, даже для тех, кто на дух не переносит этого исполнителя.
Есть вещи, которые просто необходимо выслушать, как исповедь грешника, или признание убийцы, вещи, которые, на несколько минут, поневоле делают слушателя священником или следователем. И надо признать, что это подчас весьма интересно.
Одно время было модно говорить о «банализации зла», и банализация Зевона тоже была неминуема. Зря стараетесь, мистер, нагоняя тоску и тревогу. Ведь скоро все так запоют, и умрут примерно так же, предварительно угробив своей всеядностью первоначальный шик мрачного трубадура с фамилией кладовщика или завхоза.
«Они сместили луну» называется одна из его наиболее атмосферных композиций. Сместили луну и отодвинули диски, чтобы сложнее было обнаружить сходство этого монолога Зивона с обвинительной речью Why D'ya Do It у Мэриэнн Фейсфул. Только голосом Зивона говорит человек, смирившийся с положением дел и небесных тел, определяющих, в том числе, и его судьбу тоже.
Все, кто эксплуатирует цветаевскую формулу «еще меня любите за то, что я умру», в сущности звучат одинаково, что не делает их менее привлекательными в глазах нового поколения, всегда кажущегося самому себе здоровее и гигиеничнее предыдущего.
Забавно выглядел бы состав ветеранов этого жанра, например ВИА «Худая трава», но обычно их предпочитают любить по одиночке, или в сборниках, где «Сестра Морфин» непременно соседствует с энной версией Gloomy Sunday.
И отстаивать репутацию каждого «отравителя эмоциональной атмосферы» также принято индивидуально, за таких людей следует бороться, как за пьяницу в трудовом советском коллективе.
Чем ближе я знакомился с биографией Зивона, тем острее беспокоил меня идиотский вопрос – а где, в каких краях мог пропадать этот человек в периоды своих многолетних запоев? И снова восставала в памяти легенда о посещении Санкт-Петербурга Эдгаром По… и о попытке предложить свои песни Аркадию Северному.
Разумеется, он был обособлен не физически, а душевно. Мнительный, монотонный и мужественный. Почти всегда один на один с «вихрями тьмы» и озарениями не менее невыносимыми, чем сама эта тьма.
Жизнь Уоррена Зивона напоминает смерть Поля Верлена в замедленном темпе сериала, разбитого на много сезонов. Музыкальной заставкой этой саги могла бы стать Desperados Under The Eaves, чей драматизм нарастает как в пересказе фильма-катастрофы.
Смысл и сюжет забываются почти сразу, интонация остается в памяти, словно напев, точнее, образ человека, который, напевая, шьет сам себе саван.
«Сон алкоголика краток и тревожен» – пугали средства наглядной агитации. Уоррен Зивон умудрился проспать минимум треть своей взрослой жизни.
Но каждое из его пробуждений сулило новые порции одного и того же, при едва заметном изменении молекулярной структуры тщательно продуманных и зафиксированных кошмаров.
Девизом этого артиста было «гурманы оценят».
В промежутках мы компенсировали нехватку его поминальных коктейлей чем-нибудь светленьким, как встреча ветеранов в фильме времен сухого закона – пожилые, усталые люди вокруг столов с пирожными и лимонадом.
Артист травил себя, а не нас – пассивных курильщиков, неравнодушных к его творчеству. И слушать его не менее тягостно, чем дышать дымом чужих сигарет. Вероятно, поэтому его пение и ритмический рисунок аккомпанемента часто отзываются ходом поезда с пассажирами, забытыми с первого взгляда, еще при жизни.
«Рассматривает коробки от папирос, и в начертании букв, в рисунке усматривает особое значение. Очень склонна во всем видеть символы» – эти слова частной переписки двадцатых годов могли бы стать диагнозом классического пластиночника семидесятых.
Слово это мужского рода, и трудно представить женскую половину аудитории Зивона. А ведь она была, как были в каждом классе курящие девочки. С помощью радио и магнитозаписи любая музыка, любые шумы настигали современного человека в любом месте, подобно табачному дыму. Случайно услышанная в конце кассеты или в конце эфира, песня работала подобно рекламе сигарет, промелькнувшей в заграничном боевике.
Срабатывал рефлекс, и пальцы тянулись к недоступному – копеечная спичка играла роль старшей сестры зажигалки «Ронсон».
Возможно, кому-то из постоянных читателей покажется странным, что в этом очерке нами до сих пор не упомянут Лу Рид, и это действительно странно. Не менее загадочным выглядит и полное отсутствие житейских связей двух музыкантов, при очевидном тематическом родстве, и сходстве настроений того, чем они занимались всю жизнь.
У Лу Рида были глаза Софии Парнок, которой принадлежат сказанные выше слова о папиросах.
Среди её поздних стихотворений есть и такие строки:
Какой снежок повыпал за ночь
И как по первой пороше
Кататься хочется на саночках
Освободившейся душе.
После них сразу тянет переслушать луридовский My House – реквием по всем невеселым поэтам, чьи души освобождаются от депрессивных тем, лишь после неизбежного, обретая «прощение и вечный приют».
Репертуар Уоррена Зивона представляет собою что-то вроде автодрома в Луна-парке, на котором так беззаботно огибают и толкают друг друга машины цвета и формы катафалков, разбрызгивая электрические искры под решетчатым потолком.
И в любой момент этот good clean fun может завершиться суицидом одного из веселящихся.
Однако этого не происходит, пока играет парализующая музыка, одновременно похожая и на надгробное слово, и на исповедь частного детектива.
После смерти вдруг вспомнили, что настоящая фамилия Лу Рида – Рабинович. Настоящая фамилия Уоррена Зивона по отцу звучит еще анекдотичнее – Животовский.
В шестидесятые в соседнем дворе под такою фамилией проживал другой человек, возможно дальний родственник американского певца.
Звали его, кажется, Ефим Ефимович – добродушный толстяк, похожий на персонажей довоенного слэпстика.
Запомнился мне в берете, комбинезоне, со шлангом, из которого он поливал свой старый «москвич», отмывая сиденья от гангстерской крови.
Вот в какие дебри может завести принципиально трезвого человека щелевидный лабиринт виниловых залежей.
«Эй ты, дьявольская канарейка! – крикнул я. – Брось!». При этом мой рот оставался закрытым. Крикнул я мысленно.
Существуют целые песни, пропетые как бы закрытым ртом. Таково межгалактическое чревовещание Metal Machine Music, или трехсуточное суфлерство демона Айвасса, диктовавшего Кроули текст «Книги Закона». Такова откровенность стопроцентного обмана.
А истина в том, что кроме Boom Boom Mancini и Certain Girl в активе мистера Зивона практически нет номеров, обращающих на себя внимание с первого раза, вызывающих покачивание в такт и ритмические щелчки пальцами.
Остальное – в лучшем случае перепевы Sweet Jane или Tumbling Dice.
Кстати, тот, первый, альбом, приоткрывший мне исключительность его создателя, назывался Streak of Bad Luck In Dancing School.
«Полоса неудач в школе танцев» – эффектно. Только на сей раз не у Соломона Плярре, а у Животовского.
Она продолжается.
И остается опасность внушения себе чужих переживаний, якобы перенесенных тобою до того, как ты узнал про них из песни на чужом для тебя языке, домысливая нюансы уже своими словами, «на языке родном», как поется в русском варианте еврейских «Papirossen».
Эрни Кей-Доу умер почти в одно время с главным героем этой статьи, и земляки устроили ему традиционные похороны по-новоорлеански, с диксилендом вместо духовой группы жмуровиков а ля рюс.
Совсем как в последней картине Лучо Фульчи «Врата безмолвия», где Джон Сэвидж, и эмоционально, и внешне, – просто вылитый Уоррен Зивон.
👉 Бесполезные Ископаемые Графа Хортицы
Telegram I Дзен I «Бесполезные ископаемые» VК
Далее:
* Back Street Crawler. Сюрпризы змеиной тропы
* Tremeloes. Ностальгия без снисхождения
* Под черной виниловой маской
* Записки о Степном Волке