Уоррен Колман, Лондон
(Перевод Дмитрия Залесского, Анны Коваленко)
опубликовано в журнале "Юнгианский анализ" № 2 за 2010 год
Аннотация: В этой статье осуществляется попытка рассмотреть идею бессознательной фантазии в качестве базового принципа психической жизни. Путем детального исследования развития концепта бессознательной фантазии, особенно в кляйнианском дискурсе, доказывается, что бессознательные фантазии метафоричны по своей сути и не существуют в бессознательном буквально. Использование бессознательной фантазии как метафоры делает возможной «двустороннюю» интерпретацию, которая описывает сексуальное поведение и фантазию в терминах объектных отношений (интерпретация «в направлении от секса»), при одновременном описании объектных отношений в терминах сексуального тела (интерпретация «по направлению к сексу»).
Ключевые слова: интерпретация, значение, метафора, сексуальное тело, символический, бессознательная фантазия
Метафора и символ всегда находились в центре психоаналитического понимания сферы психического. Принимая во внимание все процессы, в которых одно явление считается подобным другому, включая такие процессы как конденсация и замещение, можно было бы сказать, что метафорическая конгруэнтность является центральным пунктом психоаналитической интерпретации ментальных процессов, прояснение которых является целью таких интерпретаций.
Изначально, по крайней мере во фрейдистском психоанализе, фундаментальная отправная точка таких метафор и символов не заострялась как проблема. Психология Фрейда основывалась на определенной форме биологического детерминизма, который рассматривал сексуальность и тело как окончательный источник всех символических репрезентаций. Как сказал Эрнст Джонс, церковный шпиль может символизировать пенис, но пенис никогда не может символизировать церковный шпиль. Эта точка зрения была поставлена под сомнение Юнгом в его конфликте с Фрейдом по поводу значения инцестуозных фантазий. Юнг (1912 – 1952) понимал их как символическое возвращение к «источнику» (символизируемому материнским лоном) с целью трансформации психического (что символически выражено в фантазии о повторном рождении). Для Юнга, сексуальное тело было как символическим, так и символизируемым. Как он отмечал много лет спустя, «Можно сказать, что церковный шпиль – это фаллический символ, но когда вам снится пенис, что это?» (Юнг, 1957, с. 305).
Сегодня разделение между фрейдистской и юнгианской версиями психоанализа значительно менее выражено. Если и не всегда в теории, то на практике, психоаналитики пришли к рассмотрению сексуальности и тела в метафорических и символических терминах. Это означает, что сексуальное поведение и фантазии сегодня рассматриваются как выражение значения в той же мере, как и выражение инстинктивного влечения. Развитие теории объектных отношений привело к тому, что понимание секса сместилось от видения его с позиции инстинктивной цели, к возрастающему акценту на его качестве как отношений с объектом (Parsons 2.000). Перверсии, например, теперь рассматриваются как имеющие смысл преимущественно в ракурсе отношений с объектами и их проявления часто интерпретируются как конденсированные, конкретизированные способы взаимодействия с бессознательными травмами, психотической тревогой или другими бессознательными конфликтами отношений с «другими» (Kernberg 1995; McDougall 1986; Stoller 1975, 1979). Это смещение фокуса позволяет нам рассматривать секс в терминах объектных отношений и одновременно думать об объектных отношениях в терминах секса.
В некоторых случаях, повышенное внимание к объектным отношениям привело к недооценке важности сексуальности в целом (Budd 2001). В самом крайнем случае, такое преувеличенное значение объектных отношений выражено в формулировке Фейрберна, что ребенок не ищет объект, чтобы удовлетворить свою потребность в сексуальном удовольствии, а ищет сексуального удовольствия, чтобы удовлетворить свою потребность в объекте (Fairbairn 1952). Подобным образом, Джессика Бенджамин, американский интерсубъективист, писала об удовольствии от сексуального единения как об удовлетворении стремления к признанию, очевидно практически не различая сексуальную деятельность и другие ситуации, когда потребность в признании может быть удовлетворена, – например, в анализе (Benjamin 1990, p. 126).
Трактовка значения сексуальности, таким образом, значительно усложняет понимание того, к чему в действительности относятся сексуальные метафоры. В клинической практике постоянно пересекаются метафорические послания, интерпретирующие секс как метафору, описывающую содержание отношений, и в тоже время интерпретируют отношения в терминах секса. Я называю это двойной формой интерпретации, интерпретация «по направлению к сексу» и интерпретация «по направлению от секса» (interpreting towards sex and interpreting away from sex). Рассмотрим следующий пример:
В терапию пришел мужчина после обвинения в эксгибиционизме. У него до этого был ряд непродолжительных отношений с женщинами, в которых у него часто пропадала эрекция в момент пенетрации. Терапевт (женщина) установила связь между его неспособностью удерживать эрекцию и неспособностью удерживать отношения. Естественно, у него также были трудности с «вхождением» в терапевтические отношения. После взрыва в начале, в котором он раскрыл много интимных подробностей о себе, он начал пропускать сессии и заговорил о прекращении терапии. Терапевт провела параллель с его эксгибиционизмом, предположив, что в терапии он также вел себя как эксгибиционист (англ. сленг flasher). Возможно, терапия тоже станет для него не более чем внезапным и краткосрочным успехом? (англ. фразеологизм flash in the pan).
Ясно, что терапевт пытается объяснить сексуальное поведение мужчины, рассматривая его в терминах отношений, – в этом смысле она интерпретирует по направлению от секса, объясняя его сексуальные отреагирования сложностями вхождения в отношения. Но мог быть и другой способ рассматривать ее интерпретацию, как интерпретацию по направлению к сексу: так, можно предположить, что его способ отношений, его трудности с «проникновением» и его наклонности были не просто метафорой, но также имели корни в бессознательной фантазии. В этом смысле, подоплекой его способа отношений было разыгрывание (enactment) сексуальных фантазий, – т.е. что он представлял терапевтические отношения, как если бы это были сексуальные отношения, – и можно также предположить, что это все было не совсем «как если бы», а что бессознательно, он буквально воспринимал фигуру терапевта как сексуальный объект, которому он показывает свой пенис. В конечном счете, небезызвестны случаи, когда пациенты настаивают на том, чтобы в действительности показать свой пенис, или, как в одном из описанных случаев, настаивают на том, чтобы потрогать пенис аналитика (Stewart 1990, p. 68).
Я думаю, что под этим видом интерпретаций часто лежит неосознанное убеждение, что анализ бессознательных фантазий обеспечивает такую же фундаментальную отправную точку, которую Фрейд нашел в сексуальности «как таковой». Следовательно, существует представление, что бессознательная фантазия обеспечивает фундаментальную структуру значения, которая задана изначально, поскольку непосредственно связана с инстинктами. Сексуальность, таким образом, будет рассматриваться как выражение бессознательной фантазии. В таком случае, для тех, кто использует эту идею, особенно, но не исключительно для кляйнианцев, бессознательная фантазия стала сущностным основанием ментальной жизни таким же точно образом, как для Фрейда было сексуальное влечение.
Именно эту идею я хочу исследовать в данной работе. Хотя язык бессознательной фантазии представляет нам невообразимо богатый и плодотворный дискурс, я считаю, что она скорее относится к объяснительным смысловым моделям, а не к установлению какого-либо фактического «фундамента» ментального функционирования. С моей точки зрения, теорию бессознательной фантазии лучше понимать как такую, которая дает нам метафорический и символический материал, способствующий развитию смысловых значений. Она эффективна, потому что достаточно точно отображает метафорические и символические процессы, посредством которых в уме создаются значения. Она также имеет преимущество сигнальной системы, которая позволяет нам «смотреть в обе стороны», в том смысле, что язык сексуального тела, который разработала Кляйн, позволяет говорить о сексуальности и теле в терминах объектных отношений и символического значения, и в то же время, сохраняется возможность адресовать эти значения обратно, к телесным и сексуальным функциям. Появляется возможность интерпретаций как по направлению к сексу, так и от секса одновременно. В конечном счете, я полагаю, что не существует предельного фундамента «в» бессознательном, полностью предопределяющего актуальные фантазии. Несмотря на буквальную форму, в которой ранние фантазии могут переживаться, тем не менее, я считаю что сущность бессознательной фантазии метафорична.
Бессознательная фантазия и инстинкт
По моему мнению, развитие Мелани Кляйн идеи, что внутренний мир приводится в движение благодаря бессознательной фантазии, является значительным прогрессом фрейдовской теории инстинктов потому, что ставит воображение в самый центр душевной жизни.
Как пишет Спиллиус: «Для Фрейда, «первичный двигатель», это бессознательное желание, а сны и фантазии его скрытые производные. Для Кляйн первичным двигателем является бессознательная фантазия». (Spillius 2001, p. 362)
По Фрейду, бессознательное желание следует понимать как психический представитель соматического инстинкта, который, в свою очередь, понимается в конкретных биологических терминах. В конце концов, Фрейд изначально был неврологом, и обратился к психологии преимущественно потому, что биологических знаний того времени не хватало для создания «модели психического аппарата», как он это называл. В целом, последовательно придерживаясь психологической модели, Фрейд продолжал надеяться, что ее можно будет со временем транслировать обратно к биологической терминологии, отсюда и редукционистский тон его подхода1.
Хотя Кляйн теоретически основывала свою модель на теории инстинктов, на практике она больше походит на «живой театр» (Solms 2003), чьи действующие лица выбираются из частей тела самого ребенка, а также других людей, особенно родителей, о ком, как считается, ребенок имеет врожденное знание. Даже сами инстинкты становятся как символические фигуры: битва между добром и злом, которая ведется в психике ребенка в драматических масках инстинктов жизни и смерти. Вся природа кляйнианского дискурса значительно более символически живая и яркая, чем часто сухой, и в высокой степени абстрактный метапсихологический язык Фрейда или конкретный биологический язык «Трех очерков» (Freud 1905). В то же время, придерживаясь сексуального тела, Кляйн создает язык символов, которые объединяют психическое и телесное, давая нам возможность говорить о сексе и об отношениях на одном дыхании. Хотя, как я буду доказывать позднее, я рассматриваю язык внутренних объектных отношений и бессознательных фантазий как сущностно символический, я считаю, что эта идея объединения тела и души достаточно жизнеспособна, несмотря на очевидность того, что Кляйн понимает элементы действительности бессознательного несколько буквально.
Фактически, Кляйн описывает бессознательную фантазию как «прослойку» между телом и разумом. В то время как Сьюзен Айсакс объясняет концепт бессознательной фантазии Кляйн как «психический представитель инстинкта» (Isaacs 1952, p. 159), Фрейд рассматривал сам инстинкт как:
психический представитель эндосоматического, постоянно текучего источника стимуляции… Концепт инстинкта предполагает его местоположение на границе психического и физического (Freud 1905, p. 168/pp. 82-3;)2
По сути, Айсакс оттеснила «инстинкт» (или «влечение», как лучше переводится немецкое "trieb") обратно через психосоматическую границу и заменила инстинкт фантазией в качестве «фундамента» психической жизни. Это показывает, насколько более широк взгляд Кляйн на бессознательную фантазию по сравнению с взглядом Фрейда: в то время как Фрейд рассматривал фантазию (как сознательную, так и бессознательную) как «попытку достичь исполнения неудовлетворенного желания посредством воображаемого исполнения желания» (Sandier & Nagera 1963), концепция Кляйн включает всю бессознательную душевную жизнь. Как говорит Айсакс, «нет импульса, инстинктивного стремления или реакции, которые бы не переживались как бессознательная фантазия» (Isaacs 1952, p. 159). Спиллиус далее предполагает, что:
Кляйн рассматривает бессознательную фантазию как синоним бессознательной мысли или чувства, и она вероятно использовала терминфантазия, а не мысль, потому что мысли ее пациентов-детей были более образными и менее рациональными, чем могли бы быть обычные мысли взрослых (Spillius 2001, p. 364).
Анализ телесных ощущений
Однако, существует тонкая разница между подходами Айсакс и Спиллиуса. Айсакс считает, что инстинктивные побуждения переживаются как бессознательная фантазия, имея в виду то, что это происходит автоматически: что соматический инстинкт по определению несет с собой психическую репрезентацию. Внимание Спиллиуса к мысли и чувству подразумевает что-то более конструктивное; он предполагает, что бессознательная фантазия – это способ, при помощи которого дети структурируютсвой опыт посредством образного мышления: это то, как они понимают, что с ними происходит. Это перекликается с попыткой Хиншельвуда описать, то, что, предположительно происходит в ребенке:
«Соматическое ощущение тянет за собой психическое переживание, которое интерпретируется как отношения с объектом, стремящимся вызвать это ощущение… Таким образом, неприятное ощущение психически представлено как отношения с «плохим» объектом, который намеревается повредить, нанести ущерб субъекту. И наоборот, когда его кормят, ребенок получает опыт что объект… в его животе, добродушно желает приносить ему приятные ощущения (Hinshelwood 1989, pp. 34-5; курсив добавлен).
Как ни примитивен этот процесс, тем не менее ребенок, уже вовлечен в процессы интерпретации и репрезентации. Ранние внутренние объектные отношения, таким образом, следует понимать как некую примитивную историю, в которой уже есть объект и субъект, и один что-то совершает по отношению к другому.
В этой степени, бессознательные фантазии, конечно, связаны с телесными ощущениями ребенка и могут рассматриваться как примитивное образное переживание телесного и эмоционального опыта. Кляйн и ее последователи часто признавали, что очень трудно выразить словами опыт, который по самой своей природе не только довербальный, но и предшествует тем взятым из внешнего мира образам, которые необходимы, чтобы описать его. Так, например, когда говорят, что ребенок хочет утопить или поджечь при помощи своей мочи, — это, без сомнения, метафорическое описание, поскольку ребенок не имеет опыта ни утопления, ни поджигания. Но это – способ описать опыт, базирующийся на ощущениях, который позже ребенок сможет связать с образами воды и огня (Isaacs 1952, p. 170). По моему мнению, тем не менее, это уже набросок понимания того, что такое «фантазия». Естественно, для более взрослого ребенка, представление такого не прямого опыта в игровой комнате, не возможно без элемента фантазии, в том смысле, что он использует свое воображение, также как и аналитик, стремящийся понять его. Но если в изначальном младенческом опыте нет некоторого момента репрезентации тогда, конечно, было бы лучше говорить об эмоции и ощущении, а не о фантазии. Фантазия только тогда становится значимой, когда опыт представлен в воображении.
Фантазии первичной сцены
Тем не менее, Кляйн совершает следующий шаг, который снова в огромной мере расширяет сферу бессознательной фантазии, но также и выводит ее за рамки того, что может объясняться только лишь как репрезентация ребенком своего телесного опыта. Дело в том, что большая часть бессознательных фантазий совершенно не связаны непосредственно с телом ребенка, а ориентированы скорее на тела других людей, прежде всего родителей. Одно дело включить в этот круг тело матери, поскольку ребенок имеет непосредственный сенсорный опыт как внутренних, так и внешних частей материнского тела. Но совсем другое дело включить сюда пенис отца и родительскую пару в процессе полового акта. Этот момент вправе претендовать на совершенно иной смысл и требует признания факта врожденных идей. Кляйн опирается на предположение Фрейда о существовании фантазии первичной сцены, что также является моментом, когда Фрейд сам подсказывает мысль о расширении понятия фантазии за пределы воображаемого исполнения желаний. В анализе первичной сцены в случае «Человека-волка», Фрейд чувствовал, что стоит предусмотреть возможность того, что такие впечатления не обязательно были почерпнуты из реального опыта. Он предположил, что:
«Эти сцены наблюдения полового акта родителей, соблазнения в детстве и угрозы кастрации, бесспорно являются врожденным, филогенетическим наследием» (Freud 1918, p. 97).
Он считал, что там, где не хватает индивидуального опыта – например, при угрозе кастрации, - пробелы будут «заполнены» филогенетическим материалом. Он в дальнейшем предположил, что эти фантазии могут формироваться на основании филогенетически унаследованных схем, которые, как философские категории, играют роль «места расположения» впечатлений, вынесенных из реального опыта… если же опыт не вмещается в наследственную схему, он подвергается перемоделированию в воображении. (Freud 1918, p. 119).
Такая схема, как он предполагал, может быть формой «инстинктивного вклада» (instinctive endowment), что он отличал от «инстинктивных влечений» (instinctive drive), используя немецкое слово "instincktiv", а не "trieb", (хотя последнее часто переводится как «инстинкт», но которое, возможно, следовало бы переводить как «влечение»). Он предположил, что: «этот инстинктивный фактор тогда был бы ядром бессознательного, примитивным типом психической активности, которая позднее будет развенчана и покорена человеческим разумом» (там же, с. 120). Здесь мы с очевидностью можем наблюдать происхождение концепта бессознательной фантазии Кляйн.
Психические организаторы и унаследованные идеи
Фрейд очень хорошо осознавал сходство этих идей с теми, которые развивал Юнг в то время, и которые стали впоследствии основанием для теории архетипов. В обоих случаях, унаследованные схемы функционируют как психические организаторы. Но там, где Юнг рассматривал такие психические организаторы как сущностно психические, Фрейд, а позже и Кляйн, продолжали рассматривать их как берущие корни от сексуального тела. Это может дать довольно обманчивое впечатление, что фантазии первичной сцены имеют такой же предполагаемый биологический базис, как и теория влечений, в то время как выбранные Фрейдом слова проясняют, что он признавал, что в этом случае затребован уже иной биологический базис. Это, по моему мнению, в теории Кляйн представлено более размыто. Хотя этот факт дал кляйнианцам возможность остаться ближе к сексуальной теории Фрейда, чем другие вариации теорий объектных отношений, он также позволил существовать негласному предположению, что в основе сексуального влечения находятся психические организаторы, которые функционируют скорее как архетипические мифы (Solomon 1991; Zinkin 1991).
Идея фантазий первичной сцены также поднимает проблематичные вопросы, которые касаются унаследованных идей и их символической репрезентации. Юнг постоянно настаивал на том, что архетипы не являются унаследованными идеями, но являются всего лишь организующими шаблонами, существование которых можно увидеть «за» изобилием символических образов, в которых они могут найти выражение. Фрейд (а позже Кляйн) опровергает это различие, видимо предполагая, что то, что для Юнга являлось символическими идеями, было неким образом «встроено в материальную оболочку». Как отмечает Рикардо Стайнер:
Было бы трудно представить, как следует интерпретировать фантазии первичной сцены и замаскированный, защитный способ, при помощи которого они проявляются в снах и других симптомах, не используя бессознательный символизм. Действительно, многие из этих символов являются естественной частью фантазий первичной сцены. (Steiner 2003, p. 24; курсив добавлен).
Таким образом, не просто структура бессознательной фантазииявляется врожденной, но и идейное содержание тоже. Так, например, считается, что ребенок имеет врожденные представления про тела родителей в процессе полового акта, и что он использует эти представления в серии все более сложных фантазий во внутреннем мире. Тем не менее, большинство кляйнианцев, кажется, вообще не рассматривают их как символические идеи, а как образы, которые, по мнению кляйнианцев, существуют в конкретной форме в уме ребенка3.
В таком виде, этот взгляд на вопрос более не является неопровержимым, принимая во внимание результаты исследований психологии развития в течение последних 20 лет или около того. Не существует свидетельств того, что дети имеют определенный вид врожденных способностей к созданию образов, которые бы требовались для определенного вида конкретно переживаемых (или воображаемых) бессознательных фантазий (Stern 1985; Zinkin 1991; Knox 1999).
Бессознательная фантазия как фигуральная (аллегорическая) интерпретация
Тем не менее, существует другой способ подхода к проблеме, обоснованный Марком Солмзом (2003). Он рассматривает бессознательные фантазии, или скорее язык, при помощи которого эти фантазии описываются, как фигуральный способ описания в терминах восприятия, процессов, которые лежат в основе ментальной жизни. Эти процессы невозможно познать такими, какие они есть в действительности, потому что они, собственно и лежат за пределами досягаемости сознательного знания. Бессознательные фантазии, таким образом, являются непременным подразумеваемым, которое воспроизводится на основе того, что может быть воспринято и того, что может быть наблюдаемым, – иными словами, того, что может быть сделано сознательным. Они не имеют реальности феномена. Солмз показал, что это также была точка зрения Фрейда. В своей последней работе Фрейд доказывает:
У нас нет надежды на достижение [понимания реального положения дел], поскольку очевидно, что все то новое, которое мы вывели, должно быть тем не менее транслировано обратно на язык наших восприятий, так что нам просто невозможно освободить себя. … Реальность навсегда останется «непознаваемой» (Freud 1940 [1938], p. 196, цитата по Solms 2003, p. 98)
Солмз доказывал, что язык Кляйн имеет преимущество над языком Фрейда, который использовал абстрактные механизмы для описания «непознаваемой реальности», потому что ее язык ближе к языку, который используют сами пациенты, особенно дети. С этой точки зрения, более не имеет значения, что дети не могут в действительности иметь те образы, которые Кляйн им приписывает, поскольку бессознательные фантазии становятся метафорическим способом описания бессознательного опыта. Они фактически являются интерпретациями, и именно как интерпретации они имеют ценность.
Я не считаю, что в этой сфере на сегодняшний день существуют значительные разногласия. Все исследователи от Айсакс до Спиллиуса признали, что Кляйн формировала свои взгляды на основе интерпретаций символического языка детской игры.4
Иными словами, Кляйн интерпретировала игровую деятельность детей, как символизирующую их подспудные бессознательные фантазии, импульсы, защиты, тревоги, и т.д. Ее описания бессознательных фантазий таким образом уходят на два шага в сторону от действительности, к которой они относятся – во-первых, ребенок должен достичь момента в развитии, когда он способен символически представлять свой внутренний мир, и, во-вторых, аналитик должен быть в состоянии интерпретировать его.
В результате, статус материала, интерпретированного таким образом, все же остается предметом споров. Кляйнианцы последовательно придерживаются мнения, что, несмотря на необходимость интерпретирования в метафорических терминах, бессознательная фантазия сама по себе не является символическим или метафорическим процессом, и что она была «эмпирически открыта» на основе наблюдений. Тем не менее, как я показал, такие эмпирические наблюдения попросту невозможны. Подобное заявление вычеркивает процесс интерпретации и приравнивает результаты исследования к наблюдениям, из которых эти результаты могли бы быть выведены. Получается как будто тот факт, что выводы основываются на наблюдениях, берется как доказательство их правдивости, в то время как под вопрос ставятся не наблюдения, а их интерпретация.5
В результате придется столкнуть интерпретации инфантильных состояний сознания, которые обязательно используют метафору и символ, с тем, что эти интерпретации, как считается, репрезентируют. Короче говоря, это сталкивает символ с символизируемым.
Это не говоря о том, что дети (и взрослые, которые регрессировали до уровня символического уравнивания) не переживают потенциально символические образы буквально. Например, Айсакс привела очень яркий пример маленькой девочки, которая испугалась туфли своей матери, потому что подошва отошла от верхней части так, что хлопала при ходьбе. Много месяцев спустя ребенок спросил, где туфля, говоря «Она могла меня тут и съесть!» (Isaacs 1952, p. 166). Трудно избежать предположения, что ребенок переживал бессознательную фантазию о туфле как о пожирающем рте, и что эта фантазия переживалась «буквально». Но так только легче упустить тот момент, что фантазия о пожирающем рте сама является образом некого более фундаментального, но менее сформированного, эмоционального и основанного на ощущениях опыта. Суть в том, что предполагаемая фантазия является не «фундаментом», а потенциально символическим образом. Она только кажется конкретно реальной, потому что ребенок конкретно верит в нее. Но вера в символическое уравнивание не наделяет символ конкретной реальностью в бессознательном.
В своей работе о символических уравниваниях, Ханна Сигал (1957) привела яркий пример пациента, который, когда его спрашивали, почему он больше не может играть на скрипке, отвечал: «Но вы же не ожидаете, что я стану мастурбировать на публике?» Хотя это ясно показывает, что пациент приравнивал свою скрипку к пенису, мы не думаем, что в его бессознательном есть конкретный образ скрипки. Я могу здесь предположить, что мы настолько загипнотизированы непосредственной физической реальностью наших тел, что начинаем думать, будто если фантазии состоят из частей тела (пенис, пожирающий рот), они тогда имеют более конкретную реальность в бессознательном, чем другие образы. Нам следует спросить пациента Сигал не только о том, что означает для него его скрипка, но и о том, что означает для него его пенис.
Я бы далее предположил, что только когда ребенку бывает представлен образ его неоформившегося опыта, он принимает форму фантазии. Только в этот момент ужасающая идея пожирающего рта, например, обретает форму, хотя имплицитные импульсы и тревожность, которые скорее всего участвовали в создании этой идеи, вероятно имеют более ранее происхождение.
Интерпретация как повторение (nachträglichkeit)
Эта точка зрения подобна той, которую приняла Анна Фрейд и ее последователи на «Дискуссиях по спорным вопросам» в 1940-х (King & Steiner 1991; Steiner 2003, p. 26). Она использует идею Фрейда о повторном озвучивании (нем. Nachträglichkeit). Сам термин был переведен Стрейчи на английский язык как "deferred action" (отсроченное действие), но он также имеет значение "re-transcription" (повторное описание) (Laplanche & Pontalis 1967/1973, p. 112). Фрейд широко использует эту идею в своей работе о детской сексуальности, предполагая, что события, которые происходят в некоторый момент, становятся значимыми только в более поздний момент – например, угрозы кастрации, или, как в случае Человека-волка, его наблюдение полового акта родителей. Иными словами можно было бы сказать, что события приобретают значение только тогда, когда появляется контекст, в котором они могут стать значимыми. Я предполагаю, что не только символические образы в игре или фантазиях (снах, и т.д.) детей создают значение такого рода, но и интерпретации, которые делает аналитик. То есть, интерпретация сама по себе дает возможность повторения (nachträglichkeit). Интерпретация делает нечто мыслимым, обеспечивая язык, на котором это нечто может мыслиться. Я, конечно же, не предполагаю, что она приводит к существованию вещей, которых раньше не было, но она задает метафорическую и символическую форму ранее неоформленному опыту. Нет необходимости, и даже методологически неоправданно предполагать, что содержание интерпретации уже конкретно существует в бессознательном пациента.
«Указатель в обе стороны»: сексуальное тело как символическое и символизируемое.
Как уже упоминалось ранее, язык бессознательной фантазии «указывает в двух направлениях» в том смысле, что он не только ссылается на тело, но и использует тело как метафору для обозначения эмоционального или рационального опыта. Возьмем фантазию о пожирающем рте матери, на которую мы ссылались ранее. Она может быть интерпретирована как представляющая собой проекцию собственного пожирающего импульса ребенка, но она также может быть интерпретирована как представление несформированного ощущения ребенка о том, каким образом мать девочки относится к ней или каким образом она относится к матери.
Как я уже показал, в идее бессознательной фантазии заложено значительно большее, чем может быть очерчено в рамках теории влечений, так что нет смысла ограничивать ее значение «производными влечения». Было бы поспешным признать спорными предшествующие теоретические положения о том, как следует интерпретировать наблюдения. Если бессознательные фантазии в действительности в равной мере связаны как с психическими организаторами, так и с выражением влечений, тогда они, конечно же, будут создавать слои значения, по мере того, как продвигается развитие. Такие значения могли бы быть лишь редуцированы до неких первоначальных «конкретных» фантазий, которые относятся к частям тела, как если бы эти образы были «встроены» в тело. Если же нет, тогда не имеет значения, насколько базисными и фундаментальными они кажутся, они в действительности являются фигуральными метафорами. Они являются образами эмоциональных ситуаций, и репрезентативны лишь настолько, насколько эти ситуации являются символическими репрезентациями конкретного образа. Возможно, нижеприведенный пример из терапевтической сессии одной супружеской пары прояснит мою точку зрения:
Когда супруги явились на сессию, жена пребывала в беспокойном, гневливом состоянии: несмотря на многократные предупреждения, муж, выходя из дому, опять оставил ключи в двери. Она повторяла ему, как это опасно, но он никак ее не слушал. Он, как будто не понимал, что кто-нибудь мог украсть машину или войти в дом, когда она была одна? Когда муж возразил, что такая вероятность очень мала, жена напомнила ему о какой-то их общей знакомой, которую изнасиловали в собственном доме. Это напомнило мне предыдущую сессию, когда эта пара обсуждала другой вопрос, в котором жена чувствовала, что муж не воспринимает ее всерьез. Их соседи вели какие-то строительные работы и оставили 11-дюймовую бойлерную трубу торчать через ограду на их территорию. По ощущениям жены, это было наглым вторжением, но мужу не хотелось ввязываться в споры насчет нарушения границ с соседями.
Здесь достаточно легко интерпретировать бессознательный страх жены перед насилующим, вторгающимся пенисом, от которого ее муж ее не защищает. Наверное, ее муж разделяет эту фантазию, и именно поэтому ему так не хочется быть более настойчивым и «пробивным» ("thrusting") в этой ситуации. Это бы поместило ее страхи в те сексуальные рамки, на которые она сама намекает, когда упоминает подругу, которую изнасиловали. Но дело также и в том, что актуальным является вопрос вторжения, как такового, и интерпретация в этом направлении связала бы текущую дискуссию с частыми спорами супругов о территории и чувстве стороннего вторжения, а также с их тревожностью по поводу агрессии. В этом случае, насилующий пенис был бы метафорой, которая организует эти разнообразные беспокойства в объединенный образ. Можно описать это как метафорический круг, в котором а) озабоченность супругов вторжением и насилием представляет их бессознательную фантазию о разрушающем пенисе, в то время как б) разрушающий пенис является метафорой, которая относится к насилию и вторжению. То есть, вторжение = пенис = вторжение. Тут нет ни «фундамента», ни подспудной реальности, к которой можно редуцировать значение, соединение метафор само по себе расширяет территорию значений.
Таким образом, идея атакующего пениса не просто символизируема, но и сама является символом. Очевидно базовая структура «пениса» как сексуального объекта в бессознательной фантазии, реконструируется в чувство пространства, которое может быть подвергнуто жестокому вторжению, что репрезентируется при помощи тела. Похоже, что, в конечном счете, пенис мог бы репрезентировать церковный шпиль!
У меня такое впечатление, что по мере развития кляйнианского мышления, существует возрастающая тенденция к использованию языка бессознательной фантазии именно таким символическим образом. Многое из того, что пишет Кляйн об отношении младенца к груди, например, имеет мало смысла, если не думать об этом как о символическом образе источника благодати, питания, жизни и любви. Можно сказать, что грудь «стоит за» всеми этими вещами. Я, конечно же, не настаиваю, что ребенок относится к груди символическим образом. Я скорее говорю об опыте, который ребенок получает, когда образовывается хороший питательный кластер вокруг образа груди, который позднее, благодаря повторному проживанию (nachtrdglichkeit), может стать символическим образом или в свою очередь может быть представлен символическими образами питания, дарующего жизнь.
Этот процесс, благодаря которому образы тела обретают символические значения, является неизбежным, учитывая то, как работает метафора. Метафора не только помогает нам придать смысл нашему опыту, она также структурирует наше восприятие опыта через термины метафоры (Lakoff & Johnson 1980).
Я хочу использовать здесь пример, который цитирует юнгианский аналитик Венной Адамс, но несколько иным путем. Он упоминает молодого человека, который ассоциировал образ «подушки» с грудью: «грудь – это мягкая подушка, на которую я могу положить голову» (Adams 2004, p. 10). Здесь «подушка» - явно метафорический способ описать эмоциональные чувства молодого человека к груди. Венной Адамс отмечает, что во «Введении к трудам Мелани Кляйн» (Introduction to the Work of Melanie Klein) Ханна Сигал (1964) также интерпретирует подушку на аналитической кушетке как грудь. Но это еще не все, пишет Адамс:
Она также трактует комнатный горшок как грудь, трое наручных часов и две маленькие шухлядки в комоде как груди, коробку с краской как грудь, миску с кашей как грудь и два бокала с пивом как груди (Adams 2004, p. 10).
Адамс не верит в это, потому что он не понимает тот метафорический процесс, который здесь происходит. Каждый раз, когда аналитик делает такую интерпретацию, происходит нанесение нового слоя значения на фундаментальный образ «груди». Таким образом, эти метафоры не только показывают пациенту, насколько важен для него образ груди, но также и развивают символическое значение «груди», благодаря тому, как все предметы, которые интерпретируются как «грудь», сами становятся частью значения груди. Так что, в то время как аналитик продолжает верить, что он ссылается на конкретную бессознательную фантазию, он в действительности развивает сложнейший метафорический дискурс. Сигал также в состоянии распознать образ «груди» во всех этих предметах потому, что для нее грудь стала символическим образом всех предметов, которые используются метафорически, чтобы ее представить. Процесс редукции обратно к физическому телу имеет эффект наделения тела значением, которое оно не обязательно имело до этого. Чем больше аналитик интерпретирует по направлению к сексу вышеизложенным образом, тем более сексуальное тело становится символическим означающим, которое направлено от секса. Таким образом, хотя подушка может представлять грудь, эффект метафоры состоит в увеличении подобных подушке качеств самой груди. В результате, грудь может стать метафорой мягкости и комфорта, которые представлены либо подушкой, либо грудью.
Может быть, Кляйн стремилась к тому, чтобы ее описания бессознательной фантазии воспринимались как такие, которые относятся к конкретным образам в уме, но произошло неизбежное нанесение нового слоя символических значений благодаря тому, как эти описания понимаются и интерпретируются в аналитическом дискурсе. Огромное количество метафор, к которым обращается аналитик, опираясь на базовые структуры первичных фантазий – грудь, пенис, кастрацию, первичную сцену и так далее, - придают значения и обогащают эти образы качествами всех иных образов, которые, так или иначе, соотносятся с базовыми. Таким образом, когда пенис символизируется церковным шпилем, пенис становится образом чего-то, что пронзает небеса, прокладывая себе путь наверх. Или, когда грудь репрезентируется мягкой подушкой, грудь также становится символом мягкости и комфорта. Постепенно стало возможным использовать эти базовые образы как метафорические описания гораздо более тонких ментальных процессов, которые Кляйн предвосхитила. Замечательным примером является идея о том, что пациент переживает отношение аналитика к своему собственному мышлению как первичную сцену, из которой пациент исключен (Britton 1989).
Здесь, сильная эмоциональная реакция пациента является указанием на бессознательную фантазию о первичной сцене, еще и потому, что на первичную сцену часто ссылаются в случае сильных реакций на исключение, в аналитическом дискурсе. Я предполагаю, что здесь происходит использование элементов метафоры в процессе интерпретации, но при этом, этот факт не признается. То есть, аналитик «видит» бессознательную фантазию первичной сцены потому, что он пришел к пониманию определенного опыта и эмоций в терминах именно этой метафоры. Потом это «вписывается» в материал пациента в форме интерпретации бессознательной фантазии. Но то, что это «вписывание» метафоры было необходимо, чтобы сделать интерпретацию, позднее «считывается», так, как будто интерпретация является утверждением конкретной фантазии, которая существует в бессознательном пациента. Чувство убежденности, которое аналитики имеют в этом случае, происходит из метафорического дискурса, в который они погружены, поскольку, как показали Лакоф и Джонсон, метафора структурирует и придает значение опыту (Lakoff & Johnson 1980).
Мысль о том, что конкретные уравнивания, производимые психотическим пациентом, являются проявлением регрессии к инфантильным состояниям, также основывается на метафоре, – идее о том, что разум состоит из геологических «слоев». Таким образом, «симметричное бессознательное», как его называет Матте Бланко, где все взаимозаменяемо и взаимообратно, считается таким, которое находится в более глубоком «слое» психики, чем отделы сознания. Как слои каменного основания, этот слой, как считается, представляет собой более раннее состояние психики. Конечно, идеи о «фундаменте» и о предположениях, «покоящихся на» чем-то еще, принадлежат той же метафоре. Но, при этом, почему никто не может заявить, что метафора о слоистости является бессознательной фантазией? Почему же тогда подобное заявляют о других распространенных метафорах, используемых в аналитическом дискурсе, как например метафора, приведенная Лакоф и Джонсоном, о том, что «идеи являются пищей», которую мы принимаем, перевариваем, и т.д.?
В наших утверждениях нет ничего осуждающего по поводу практики интерпретации бессознательных фантазий. Напротив, эти интерпретации структурированы весьма уместными значениями собственно самих метафор. Поскольку чувства ревности и исключения настолько живо представлены в опыте, когда любимый человек занимается сексом с кем-то другим, «первичная сцена» является идеальной метафорой для такого опыта. Таким же образом, «идеи являются пищей» - это уместная общеупотребимая метафора. В этом смысле, метафора «истинна», но это совсем не значит, что она буквально или конкретно истинна, что она является описанием того, что буквально происходит в бессознательном пациента. Думаю, что некоторым аналитикам трудно ухватить то, что познавательная деятельность не может быть уравнена с эмпирической фактичностью.
Даже тогда, когда символический аспект бессознательных фантазий признается в аналитическом дискурсе, все равно существует стремление укоренить их в телесности, как будто психоанализ боится поколебать непререкаемую легитимность биологического материализма, извечной опоры фрейдовской теории инстинктов. Тело используется как метафора для обозначения психических процессов, но их нельзя воспринимать как буквально укорененные в биологической реальности, потому что тело лишь используется для того, чтобы их репрезентировать.
Например, в своей статье о «пенисе-как-связи», Биркстед-Брин (1996) подчеркивает, что пенис символичен, а не просто символизируем, как думал Фрейд. Несмотря на это, она также пишет, что бессознательные значения и фантазии имеют «тело как место расположения». Принимая позицию, которая смешивает влияние французского структурализма и влияние Кляйн, Биркстед-Брин рассматривает грудь, родительские отношения, пенис и фаллос как первичные внутренние структуры, которые «существуют» в бессознательном. По моему мнению, это проваливает метафорическое в буквальное, одновременно обесценивая метафору и безосновательно претендуя на «знание» того, что есть в бессознательном.
Я объясню, что я имею ввиду, ссылаясь на клинический материал Биркстед-Брин. Она описывает пациента мужчину, который стал чувствовать, что в нем появилась некая структура, которую он определял как «ощущение внутреннего стержня» (английская идиома to have the backbone буквально – иметь позвоночник)*. Биркстед-Брин комментирует, что «это понимается как интроекция пениса-как-связи». Это, несомненно яркая интерпретация, и благодаря ей понятно, что пытается сказать аналитик. Но имеет ли ее метафора о пенисе более обоснованную реальность, чем метафора пациента о позвоночнике? Не являются ли обе метафоры способом описания того, что не включено ни в одну из них? Кажется, что метафора Биркстед-Брин более реальна как целевая психическая структура только потому, что она включена в комплексный дискурс психоанализа. В действительности, пенис-как-связь является просто еще одним способом описания того, о чем говорит пациент. Тем не менее, как предполагает Солмз, не существует другого более «реального» или «конкретного» способа описания психической реальности: она может быть описана только фигурально – и нет ее основы в сексуальности, теле или еще в чем-либо, до чего она могла бы быть редуцирована. На примере Биркстед-Брин видно, как каждая из метафор углубляет значение другой. Между ними и лежит «истина», и эта «истина» сама через себя не выражаема.
Клинический пример
Этот способ понимания языка бессознательной фантазии ведет к более гибкому подходу его использования в клинической практике. Он освобождает нас от попыток установить буквальные или «правильные факты», потому что наши интерпретации рассматриваются как сущностно метафоричные по своей природе. Их цель – создать контекст и климат значения, в котором пациент может начать размышлять о себе по-новому.
Я бы хотел привести клинический пример, иллюстрирующий использование метафоры в интерпретации сексуального материала. В этом примере я вернусь к различению, описанному мной в начале статьи, между интерпретацией по направлению к сексу и в направлении от него. То есть, некоторые интерпретации выделяют явный сексуальный материал и интерпретируют его значение в терминах отношений, как средства понимания этого материала, в то время как другие используют сексуальный язык относительно материала, который не является очевидно сексуальным, привлекая таким образом внимание пациента к полюсу сексуальности в отношениях, которые могут им не осознаваться. Ценность этого двустороннего подхода состоит в том, что он способствует связыванию двух областей опыта друг с другом, используя метафору как «мост», который соединяет тему отношений с сексуальностью, и наоборот.
Мистер А. был крайне уступчивым мужчиной среднего возраста с хроническим спастическим колитом. Его жизнь была подчинена изматывающей тревоге, что его кишки станут «плохо себя вести» (как он выражался), и он оскорбит людей запахом своих газов. Эта тревога практически привела его к фобии любой социальной активности и сделала совершенно неспособным к половым отношениям с женщинами.
В начале терапии я делал много метафорических интерпретаций с целью выявить отношения его физического симптома с очевидным отсутствием агрессии. Например, я высказывал предположение, что он бессознательно «отравлял пространство», что его обеспокоенность кишечником представляла его страх «испортить воздух» и что он пытался таким образом избавиться от всех своих «дерьмовых» аспектов. Эти аспекты включали и его половые чувства. Мистер А. компульсивно мастурбировал но, практически не получал от этого удовольствия. Он стыдился и осуждал свои сексуальные фантазии, описывая их как «абсолютный мусор и грязь», потому что они были отделены от какого-либо желания любовных взаимоотношений.
Как-то раз, он заговорил о своем страхе сталкиваться по работе с сотрудницей, своей подчиненной, которая «всегда все портила». Я связал это с тем, как он практически не был способен противостоять своей матери (по его словам, именно мать «носила брюки в семье»). Далее, исследуя свой страх, он говорил о своем чувстве вины и стыда – как будто при столкновении с коллегой он каким-то образом «выставлял себя напоказ».
Когда я настоял, чтобы он пояснил, что значит «быть выставленным напоказ», он сказал, что он боялся, что его найдут нудным и зловонным. Я сказал тогда: «Вы боитесь, что если вы решительно противостоите ей, то есть продемонстрируете свой твердый пенис, он кажется всего лишь куском дерьма».
Эта интерпретация произвела глубочайший эффект. Он рассматривал ее как «абсолютно верную» в точности согласующуюся с его страхом, что его будут воспринимать как отвратительного и противного. По его словам, это был очень сильный образ, абсолютно точный и без претензий.
Обсуждение
Привлекая внимание к метафорическому значению симптомов Мистера А., я интерпретировал по направлению от сексуального тела7, с целью перевести его физические симптомы в область психологического значения. Это описывается Джен Винер как перевод довербальных «телесных знаков» (body-talk) в телесный язык (body-language), который может быть выражен словами (Wiener 1994).
В моей интерпретации пениса как фекалий я, напротив, интерпретировал по направлению к сексу, показывая связь между его трудностями в общении и установлении отношений с женщинами и его чувствами по поводу своего сексуального тела. Все эти интерпретации, и эта в особенности, могли бы рассматриваться как интерпретации бессознательных фантазий, и, несомненно, я не смог бы провести параллель между фекалиями и пенисом, не погрузившись в психоаналитическую мысль, начиная с работ Фрейда по теории сексуальности детей8 и заканчивая идеями Мельтцера про «смешение зон» и «фекальный пенис» (Meltzer 1973). Но прежде всего, тем не менее, это был метафорический образ, который свел вместе сексуальные чувства, представленные пенисом пациента, и его длительную озабоченность своим кишечником, которые были связаны между собой внутренним чувством отвращения к самому себе. Интерпретация также выявила связь всего этого с его отношениями с матерью, и вытекающую из них установку относительно женщин, включающую стыд, страх и вину, которые объединены бессознательной враждебностью.
Ни одна из разных сфер, соединенных при помощи интерпретации, не может быть редуцирована, сведена к другой. Целью интерпретации не является предположение, что его трудности «в действительности» сексуальные или «в действительности» связанные с отношениями в большей мере, чем они «в действительности» связаны с его физическим расстройством. Цель скорее в том, чтобы связать одно во взаимоотношении с другим, сплести более искусную сеть значений, в поле которой он может думать о разнообразных аспектах себя более интегрированным образом.
Конечно, есть возможность рассмотреть эту интерпретацию в редуктивных терминах. С такой точки зрения, моя интерпретация рассматривалась бы как разговор с пре-существующей, буквально переживаемой бессознательной фантазией относительно грязного, разрушительного пениса. Ее успех становится понятен, если принять во внимание облегчение пациента оттого, что эта бессознательная фантазия была выведена в сознание и после этого могла быть символизирована. Несомненно, согласившись с тем, что моя интерпретация пробудила способность к символизации, которой до этого не хватало, мне вместе с тем кажется, что идея конкретной бессознательной фантазии приравнивает символический образ (фекальный пенис) к латентному бессознательному содержанию. По моему мнению, этот образ есть нечто новое, это символ, которого до этого не хватало. Он дает пациенту возможность думать о негативных верованиях, касательно самого себя по-новому. Это также контрастирует с более редуктивным взглядом на символы, который рассматривает их как означающее для уже существующих бессознательных образов.
Это отличие связано с тем, каким образом Юнг противопоставлял свой взгляд на сновидения, взглядам Фрейда. Для Юнга сновидение представляет собой бессознательное стремление сновидца подумать о своих трудностях по-новому. Символы, производимые бессознательным в сновидениях, уже являются синтетическими образами, которые несут в себе «решения», а не просто являются прикрытием латентных мыслей. Работа, проделываемая во время интерпретации, как в моем случае с мистером А., подобна той, которая могла бы быть выполнена самим «образом сновидения» в его юнгианском понимании – понимании, которое на самом деле давно принимается в основном поле современного психоанализа. Поэтому, существенным является то, что именно этот пациент, совершенно не способный вспомнить какие-либо сны, нуждается в моей помощи, чтобы научиться «слышать» язык символов. Если подумать о снах так же, как и о интерпретациях, то это может привести нас к совершенно другому взгляду на бессознательную фантазию. Вместо того, чтобы рассматривать нечто, вроде фекального пениса как пресуществующую бессознательную фантазию, которая управляет сексуальной жизнью пациента, мы скорее могли бы рассматривать его как нечто пригрезившееся в качестве потенциального решения его трудностей. То есть, сон или интерпретация, приводит фантазию к осуществлению в качестве новой, проявляющейся формы значения.
Но это не подразумевает того, что значения «выдумываются» аналитиком и не имеют отношения к реальности. Скорее аналитик способствует развитию создающих значения психических функций самого пациента, и значения, конструируются совместно, посредством аналитического диалога. Это также предлагает выход из трудной ситуации, в которую попал Фрейд, когда ему пришлось защищать достоверность своей реконструкции первичной сцены. На потенциальную критику, что это – фантазии аналитика, который «навязывает их человеку в анализе», он отвечал, что:
«Аналитик… который слышит этот упрек… утешит себя, вспомнив, как постепенно конструируется эта фантазия, которую, как предполагают, он выдумал, и… как независимо от поощрения врача это происходит (Freud 1918, p. 52).»
Несмотря на это, Фрейд был еще не в состоянии понять, что его собственное воображение, его фантазии, могли также влиять на построение фантазий пациента, при этом, не обязательно вторгаясь в них. Это объясняется тем, что мышление Фрейда оставалось в плену позитивистской науки того времени, которая требовала установления объективных материальных фактов. Либо было объективно возможно продемонстрировать факты на пациенте, либо они считались недостоверными. Естественно, Фрейду не были доступны модернистские и (постмодернистские) теории значения, такие как герменевтика, семиотика, конструктивизм и контекстуальный анализ, которые дают нам возможность доказывать, что задача психоанализа не в установлении фактов, но в установлении значений. Интерпретации аналитика как придают форму тому материалу, на котором они основаны, так и получают свою форму из него. Аналитик не создает значений abnovo, а также не открывает их как эмпирические «факты» бессознательного. Скорее, в анализе, каждый акт интерпретации создает контекст для последующих, так, что происходит тонкий процесс конструирования взаимными усилиями. То, что создает аналитик, является дискурсом (сверхфразовым единством) значений, которое находится в постоянном интерактивном взаимодействии с собственными значениями пациента. Значительная часть успеха анализа зависит от взаимного создания значений, дающих пациенту новое понимание психической жизни, и он или она, получает возможность думать о ней по-новому.
Вот почему возможно делать множественные интерпретации одного и того же материала, и почему при очень различающихся аналитических подходах можно достичь одинакового успеха. Не удивительно, что интерпретации рассматриваются с позиции их метафоричности. Мы не оцениваем метафору с точки зрения ее «правильности», и еще менее мы ожидаем, что нечто будет представлено всего одной метафорой. Метафоры можно оценивать только по мере того, насколько подходящими и проясняющими они являются, и, похоже, этот критерий может быть полезен по отношению к психоаналитическим интерпретациям в целом. Не важно, насколько убедительны такие интерпретации, они все же остаются интерпретациями – образными описаниями неизвестных бессознательных процессов. Перефразируя Фрейда, просто невозможно освободиться от языка наших метафор.
* примечание переводчика
1. Психологический буквализм Фрейда хорошо очевиден в длинной сноске к «Маленькому Гансу», датированному 1923 годом. Отвергая идеи тех, кто считал, что кастрация может символизировать другие потери, такие как рождение или отнятие от груди, Фрейд настаивает на том, что «понимание термина кастрационный комплекс следует ограничить теми побуждениями и последствиями, которые связаны с потерей пениса» (Freud 1909 [1923], p. 8). В этом смысле, для Фрейда направление интерпретации в случае символизма всегда к сексуальному телу, и никогда от него. Отсюда и идея, что шпиль церкви символизирует пенис, но не наоборот.
2. Этот абзац был добавлен к «Трем очеркам» в 1915 году.
3. Более тонкая точка зрения выражена Бриттоном (1998, с. 119). Описывая бессознательные фантазии как «фундамент психической реальности», он также описывает их как «навечно невидимые, непознаваемые вещи в себе». Эта точка зрения почти идентична различению Юнгом архетипа «как такового» и архетипического образа, за исключением того, что спектр бессознательных фантазий значительно более ограничен, чем спектр архетипов. Стоит также отметить, что Бриттон, концентрируя внимание почти исключительно на вариациях на тему первичной сцены, всегда интерпретирует по направлению к образу полового акта родителей, и никогда не от него. То есть, первичная сцена всегда рассматривается как символизируемая, но ее аспект как символа «навечно невидимого» не рассматривается. В этом смысле, Бриттон остается в эдипальном мифе, рассматриваемом им как «фундаментальная» схема значения.
4. Хайман (1989, с. 109) цитирует замечание Айсакс на Дискуссиях по спорным вопросам в Британском психоаналитическом обществе в 1943 году (Controversial Discussions at the British Psycho-Analytical Society). Ссылаясь на пациента ребенка, она говорит: «В символическом языке его игры, он возвращает сосок к своему рту, возвращает свою мать или отсылает ее прочь, отделяет ее от отца, и т.д.» (курсив добавлен).
5. Подобная критика звучала на Дискуссиях по спорным вопросам. В ответе на работы Айсакс, Анна Фрейд отметила, что «фантазии не находят, как заявляет Айсакс, а выводят из игры и сознательных фантазий ребенка». Гловер возражал, что Айсакс «считает, что ее теории доказывают достоверность ее интерпретаций, которые основываются на этих теориях» (цитата по Hayman 1989, p. 109).
7. Здесь я использую расширенное определение сексуальности Фрейда, которое включает анус как эрогенную зону.
8. «Фекалии», «младенец» и «пенис» таким образом составляют единство, бессознательный коцепт… концепт… «малыша», который может быть отделен от тела. Следуя этой цепочке ассоциаций, либидинозный катексис может быть замещен или интенсифицирован (Freud 1918, p.84).
Уоррен Колман, опубликовано в журнале "Юнгианский анализ" № 2 за 2010 год.
Литература:
- Adams, M. V. (2004). The Fantasy Principle. Psychoanalysis of the Imagination. Hove & New York: Brunner-Routledge.
- Benjamin, J. (1990). The Bonds of Love. Psychoanalysis, Feminism and the Problem of Domination. London: Virago.
- Birksted-Breen, D. (1996). "Phallus, penis and mental space". International Journal of Psychoanalysis, 77, 4, 649-57.
- Britton, R. (1989). "The missing link: parental sexuality in the Oedipus complex". In R. Britton, M. Feldman & E. O"Shaughnessy"s The Oedipus Complex Today: Clinical Implications, ed. J. Steiner. London: Karnac Books.
--- (1998). Belief and Imagination. London: Routledge. - Budd, S. (zooi). "No sex please - we"re British". In Sexuality: Psychoanaltyic Perspectives, ed. C. Harding. Hove: Brunner-Routledge.
- Fairbairn, R. (1952). Psycho-Analytic Studies of the Personality. London: Routledge & Kegan Paul.
- Freud, S. (1905). Three Essays on the Theory of Sexuality. SE 7, 123-245. London: Penguin Books/Penguin Freud Library, 1977, Vol. 7, 31-169.
--- (1909 [1923J). Two Case Histories. SE 10.
--- (1918 [1914]). "From the history of an infantile neurosis" ("The Wolf Man"). SE
17, 1-122. London: Penguin Books/Penguin Freud Library, Vol. 9. 225-370.
В качестве иллюстраций использованы работы A. Andrew Gonzalez.
Оригинал статьи на сайте МААП: Уоррен Колман "Сексуальная метафора и язык бессознательной фантазии"