Глава 10.
Пётр Прошин шел впереди, тяжело волоча ноги по липкой грязи. Его плечи под засаленной фуфайкой сгорбились, а разводной ключ так и остался зажатым в опущенной руке — бросить его он словно забыл, а применить против крепкого городского гостя уже не решался. Кожевников шел следом, держась на расстоянии пары шагов, не выпуская хозяина из виду.
Они свернули к одному из немногих уцелевших подворий в самом конце улицы. Дом Прошиных снаружи мало чем отличался от остальных развалюх: такие же почерневшие от сырости бревна, покосившийся конек крыши, наспех заколоченный обрезками досок фундамент. Разве что стекла в окнах были целыми, чистыми, а из кирпичной трубы в серое небо тянулся тонкий хвост сизого дыма. Пахло горелыми березовыми дровами и сухой травой.
Пётр остановился у низкого крыльца, доски которого прогнили и прогнулись к земле. Он обернулся к сыщику, и в его глазах, заросших седой щетиной, застыла тупая, рабская мольба.
— Слышь, командир… — сипло выдавил он, оглядываясь на окна. — Ты это… не шуми сразу. Тома она… не в себе последние годы. Сердце у неё хлипкое. Чуть что — за грудь хватается. Любку пожалей, девка-то ни при чём, она матерью её считает. Не губи.
— Иди давай, жалостливый, — негромко, но жестко оборвал его Кожевников, подталкивая ладонью в спину. — Тринадцать лет назад надо было о жалости думать, когда чужого младенца в сумку совали. Открывай дверь.
Пётр тяжело вздохнул, потянул на себя оббитую рваным дерматином дверь, и первым зашел в темные, холодные сени. Кожевников шагнул следом, сразу подметив нагромождение старых ведер, мешков с картошкой и развешанные по стенам пучки сушеной ромашки и зверобоя. Из жилой комнаты доносился тихий, мерный стук швейной машинки и негромкий девчоночий смех.
Мужчина толкнул вторую, внутреннюю дверь. Стук машинки мгновенно прекратился.
В комнате было жарко натоплено, в воздухе стоял густой дух печного тепла, печеного лука и сырого теста. За старым деревянным столом у окна сидела женщина. За тринадцать лет Тамара Прошина превратилась в настоящую старуху. Волосы, когда-то темно-русые, теперь стали абсолютно белыми и были небрежно стянуты на затылке в куцый пучок. Лицо изрезали глубокие, скорбные морщины, губы усохли, а спина заметно сгорбилась. Она крутила ручку старой «Зингера», подшивая какую-то серую фланелевую юбку.
Рядом с ней, на низком табурете, сидела угловатая девочка-подросток. Она держала в руках клубок толстых шерстяных ниток и что-то весело рассказывала матери. Услышав шаги, девочка подняла голову, и у Кожевникова, видевшего за свою жизнь немало страшного, на секунду перехватило дыхание.
С серой архивной фотографии, которую он три года таскал в своем портфеле, на него смотрели глаза Вари Белицкой. Те самые серые, огромные, с пушистыми ресницами глаза. Девочка выросла точной копией своей настоящей матери: тот же тонкий, чуть вздернутый носик, упрямый подбородок и непослушные русые волосы, заплетенные сейчас в одну тяжелую, неровную косу. На ней была простая деревенская кофта не по размеру и поношенные трикотажные штаны, колени которых были аккуратно заштопаны синими нитками.
— Петя, кто это? — Тамара медленно поднялась с места, опираясь сухими, узловатыми пальцами о край стола. Её взгляд мгновенно потерял прежнюю мягкость. Она в упор уставилась на Кожевникова, и в её глазах, окруженных сеткой мелких морщин, вспыхнул тот самый безумный, фанатичный огонек, который заставил её когда-то вынести младенца из роддома. Она инстинктивно сделала шаг вбок, загораживая собой девочку.
— Это из города, Тома… — тихо, ломающимся голосом произнес Пётр, опуская голову и кладя разводной ключ на лавку у входа. — Нашли они нас. Всё.
Комната погрузилась в тяжелую, удушливую тишину. Было слышно только, как в печи потрескивают дрова да крупная муха бьется о чистое оконное стекло. Девочка переводила испуганный взгляд с отца на мать, крепче прижимая к груди шерстяной клубок.
— Из какого города? — хрипло, сорвавшимся шепотом спросила Тамара, сильнее прижимаясь спиной к столу, будто пытаясь врасти в него. — Нет у нас в городе никого. Ошиблись вы, мужчина. Уходите. Петя, выстави его! Выстави, кому говорю!
— Не ори, Прошина, — Кожевников спокойно прошел вглубь комнаты, придвинул себе старый табурет и сел, расстегнув верхнюю пуговицу пальто. Он не собирался устраивать театральных сцен с заламыванием рук. — Никто никуда не уйдет. Твой муж уже всё понял. Да и ты сама прекрасно знаешь, зачем я здесь. Тринадцать лет, Тамара. Тринадцать лет Белицкие ищут свою дочь Машу. Которую ты вытащила из триста двенадцатой палаты в городском роддоме.
При звуке имени «Белицкие» Тамара вдруг жутко, как-то по-птичьи вскрикнула. Её лицо перекосилось, пальцы судорожно схватились за ворот старой блузки.
— Вранье! — зашлась она в глухом, лающем кашле, брызгая слюной. — Моя это дочка! Любка моя! Сама рожала, в машине, на трассе! У меня и справка есть, и свидетельство! Петя, подтверди! Скажи, что наша она!
Пётр ничего не сказал. Он просто сел на лавку, закрыл лицо грязными руками и беззвучно, вздрагивая всем телом, заплакал. Это глухое мужское рыдание подействовало на Тамару сильнее любых слов сыщика. Она осеклась, тяжело задышала, и её белые губы задрожали.
— Мама… папа… вы чего? — Девочка наконец не выдержала. Она поднялась с табурета, клубок выскочил из её пальцев и покатился по неструганому деревянному полу, оставляя за собой серую шерстяную нить. Она подбежала к Тамаре, крепко обняла её за исхудавшую талию и испуганно уставилась на Кожевникова. — Мужчина, уходите! Вы зачем маму пугаете? Она болеет! Папа, сделай что-нибудь!
Кожевников посмотрел на девочку. Ему было искренне, по-человечески жаль этого ребенка, чей привычный, маленький мир сейчас рушился на глазах. Деревенская девчонка, выросшая среди лесов и болот, искренне любила эту сумасшедшую старуху и этого опустившегося мужика. Для неё они были центром вселенной.
— Тебя ведь Любой зовут, верно? — мягко, насколько позволял его прокуренный голос, спросил сыщик.
Девочка испуганно кивнула, сильнее прижимаясь к Тамаре.
— Ты не бойся меня, Люба. Я тебя не обижу. Но человек, которого ты называешь мамой, совершил очень страшную вещь. Много лет назад она украла тебя у других людей. У твоих настоящих родителей, которые все эти годы сходят ума в пустой квартире. Тебя зовут Маша Белицкая. И твоя настоящая мама Варя высматривает тебя в каждом прохожем ребенке.
— Не слушай его! Не слушай, Любочка! — Тамара судорожно зажала девочке уши своими сухими ладонями, прижимая её голову к своему животу. — Врет он всё! Хотят отобрать тебя, кровь мою! Петя, да сделай же ты что-нибудь, ирод! Убью не отдам! Слышишь, ты?! Сама удавлю, а городским твоим не отдам! Она моя! Моя!
Тамара зашлась в настоящей истерике, её глаза округлились, изо рта пошла пена. Она повалилась на стол, увлекая за собой девочку и опрокинув тяжелый табурет с грохотом рухнула на пол. Люба громко, пронзительно заплакала, пытаясь удержать бьющуюся в истерике мать.
Кожевников тяжело поднялся с табурета. Он понял, что разговаривать здесь больше не о чем. Дело было сделано — ниточка, за которую он тянул все эти годы, привела к цели. Девочка была здесь, живая, здоровая, хоть и испуганная до смерти. Остальное было делом техники и закона.
Сыщик вышел в сени, достал из кармана телефон. Сети в Выселках по-прежнему не было. Он повернулся к замершему на лавке Петру.
— Значит так, Прошин. Я сейчас еду назад, до райцентра, где ловит связь. Вызываю сюда опергруппу, следователя и органы опеки. С места чтобы ни шагу. Попробуете сбежать — перекрою все выезды из леса, пойдете по статье за похищение группой лиц по предварительному сговору, сядете оба до конца дней. Понял меня?
Пётр, не снимая рук с лица, лишь медленно, обреченно кивнул.
Кожевников вышел на крыльцо. Сырой ноябрьский воздух приятно холодил лицо. Он залез в «Ниву», завелся и бросил взгляд на окна дома. За чистым стеклом стояла Люба — бледная, угловатая девочка с Вариными серыми глазами. Она смотрела на чужую городскую машину с такой глубокой, недетской обидой и страхом, что у старого сыщика противно заныло где-то под лопаткой. Он включил передачу и поехал обратно по раскисшей глине, навстречу цивилизации, где его звонка ждали люди, похоронившие себя тринадцать лет назад.
Это мой канал на МАХ, приглашаю в группу.