Зелёная лампа на столе гудела еле слышно. В этом гудении была своя правда: пока горит, можно не торопиться. Можно сидеть в тёплом кругу света и выводить формулы, не думая о том, что за окном стемнело и что в общежитие лучше вернуться до одиннадцати.
Катя перевернула страницу конспекта и подпёрла щёку ладонью. В читальном зале Политехнического было пусто: сентябрь только начался, до сессии далеко, и большинство третьекурсников ещё не вспомнили дорогу к библиотечному корпусу. Тяжёлые стеллажи с техническими журналами стояли вдоль стен. Пахло бумагой, клеем от переплётов и чуть-чуть пылью.
Тетрадь перед ней лежала толстая, в клетку, с зелёной обложкой. Конспект по сопромату, аккуратный, почти каллиграфический. Мама прислала две таких из Череповца, завернув в газету и перевязав бечёвкой. «Пиши разборчиво, Катюш, потом сама себя поблагодаришь.»
Каждую лекцию она записывала слово в слово. Определения подчёркивала красной пастой, а у задач, которые лектор просил запомнить, ставила звёздочки на полях.
— Простите. Можно глянуть? Одним глазком.
Рядом стоял парень в сером свитере, растянутом на локтях. В руке карандаш, под мышкой тонкая тетрадь, мятая и тощая, будто в ней больше рисовали, чем писали.
Первым движением Катя прикрыла конспект ладонью. Потом одёрнула себя: жалко, что ли. Подвинула тетрадь к краю стола.
— Садитесь.
Он сел, наклонился к записям и стал листать. Не читал. Скорее запоминал рисунок текста: где формулы, где графики, где словесное пояснение. На запястье у него была нарисована шариковой ручкой маленькая звезда, уже полусмытая.
— У вас почерк как в учебнике, — сказал он негромко. Глаза серьёзные, но уголки губ чуть подрагивали. — Всё записываете?
— Всё, — ответила Катя. — А вы, видимо, нет.
Он пожал плечами, и свитер качнулся вместе с ним.
— Я записываю. Только не то.
Раскрыл свою тетрадь, и Катя увидела: вместо формул карикатуры. Лектор у доски, похожий на дирижёра с мелом. Студенты в первом ряду, заснувшие один за другим, как костяшки домино. А на последней странице стакан с карандашами, нарисованный так точно, что хотелось потрогать стекло.
Нина Петровна, библиотекарь читального зала, прошла мимо и постучала ногтем по столу. Без слов. Это означало одно: тише или за дверь. Парень кивнул ей, как старой знакомой, и снова наклонился к конспекту.
— Андрей, — шепнул он, не глядя на Катю. — С параллельного потока. Опоздал к семестру на три недели. С другом ездили автостопом до Севастополя, обратно задержались, ну и...
— Три недели сопромата, — перебила Катя. — Это шесть лекций.
— Семь, — поправил он. — Я считал.
Она чуть не улыбнулась. Сжала губы. Потом пододвинула конспект ближе.
— Переписывайте. Аккуратно.
Он переписывал полтора часа. Молча, сосредоточенно, путая индексы и тут же зачёркивая их двойной линией. Катя готовилась к семинару рядом, но то и дело ловила себя на том, что смотрит не в учебник, а на его руку. Длинные пальцы, карандаш зажат между средним и указательным, странно, как у левши, который переучился.
Когда Нина Петровна щёлкнула выключателем у двери, давая понять, что зал закрывается, Андрей вернул конспект.
— Спасибо, Катя.
Она вздрогнула. Он перехватил её взгляд и кивнул на обложку тетради, где стояло: «Самойлова К. В., гр. 3-12».
— Можно завтра ещё прийти?
— Приходите.
Он пришёл назавтра. И через день. И через два. К середине октября стул рядом с Катей считался занятым. Однокурсницы, заглядывая в читалку, видели серый свитер и обходили это место. Андрей больше не переписывал формулы целиком: приносил свою тетрадь и учебник, но каждые полчаса тянулся к Катиному конспекту, сверялся, кивал и возвращался к записям.
А на полях её тетради стали появляться рисунки. Маленькие, карандашные, будто между делом. Яблоко рядом с эпюрой. Кот на подоконнике, которого не было на подоконнике, но которого хотелось видеть. Профиль девушки, слишком красивый, чтобы быть похожим на Катю, но с той же причёской: гладкой, собранной в хвост.
Катя замечала. Не стирала. Тетрадь становилась общей: её строчки, его штрихи. Конспект на двоих.
Вечера в октябре темнели быстро. Из библиотеки выходили в половине девятого, и город был уже другим. Фонари горели неярко, листья на тротуаре влажно блестели, от Невы тянуло сыростью.
Андрей шёл рядом, засунув руки в карманы куртки, и рассказывал. Про рок-клуб на Рубинштейна, куда ходил на концерты. Про Цоя, который пел так, будто разговаривал с каждым в отдельности. Про кассету, которую записал друг: «Ночь», альбом этого года. И про то, как они с этой кассетой ехали автостопом, а водитель грузовика попросил переписать.
— Я тебе дам послушать, — сказал Андрей. — У тебя есть на чём?
— У соседки «Весна». Но она крутит только «Модерн Токинг».
Андрей поморщился.
— Тогда пойдём ко мне. У меня «Электроника» отцовская.
Ко мне означало: к нему домой. Он жил с родителями на Гражданке, в панельной девятиэтажке на четвёртом этаже. Катя ни разу не была у парня дома. В Череповце это казалось немыслимым: мама бы не пережила. Здесь всё было иначе. Или Кате хотелось верить, что иначе.
— Родители на даче до выходных, — добавил он. — Не бойся. Чай поставлю.
Она не боялась. Почему-то совсем.
Квартира оказалась маленькая, двухкомнатная, с узким коридором и деревянной вешалкой, на которой висели три куртки, шарф и потёртая дублёнка. Из коридора был виден кухонный стол, а на нём тарелка с антоновкой. Пахло обувным кремом и яблоками.
Комната Андрея была крошечная. Кульман у стены, стол, заваленный бумагами и кассетами, стул, кровать. На стене висел плакат: Цой, чёрно-белый, с гитарой. Плакат самодельный, Катя поняла это по неровным краям. Андрей потом признался, что перерисовал с фотографии, увеличил и наклеил.
Он вставил кассету в магнитофон и нажал клавишу. Плёнка зашуршала. Из динамика пошёл звук: негромкий, чуть хрипящий, с той плёночной глубиной, которая бывает только на переписанных кассетах.
«Видели ночь, гуляли всю ночь до утра...»
Голос был такой, какого Катя не слышала: спокойный и при этом неуступчивый. Не просил и не жаловался. Просто говорил.
Андрей стоял у окна, спиной к ней. Во дворе горел одинокий фонарь, и на бельевых верёвках покачивалось чьё-то полотенце.
— Нравится? — спросил он, не оборачиваясь.
— Да, — сказала Катя.
И подумала, что нравится ей не только песня.
Кассету она выпросила с собой. В общежитии вставила в Ленкину «Весну» и нажала воспроизведение. Ленка, сидевшая за учебником истории КПСС, подняла голову.
— Это что?
— «Кино». Группа такая.
— Которые мрачные? — Ленка прислушалась, наморщила нос. — Ну ладно, сойдёт. Только не на ночь, а то не усну.
Катя слушала и перечитывала мамино письмо, пришедшее днём. Почерк крупный, круглый, каждая буква отдельно: «Катюш, как дела? Кушаешь ли нормально? Папа передаёт привет и говорит, чтоб стипендию не проела на ерунду. Посылку вышлю на той неделе, варенье яблочное и носки шерстяные. Холодно у вас там?»
Холодно. Ветер с Невы. Но сейчас Катя не мёрзла.
В конце письма мама приписала: «Учись хорошенько. Ты у нас одна надежда.»
Катя сложила листок и убрала в тумбочку. Одна надежда. Первая в семье с высшим образованием. Отец работал слесарем на металлургическом комбинате, мама вела бухгалтерию в заводоуправлении. Двадцать лет копили, отказывали себе, чтобы дочь поехала в Ленинград. Стипендия, общежитие, дорога дважды в год туда и обратно. Всё считано до рубля.
Она выключила магнитофон, вытащила кассету и положила под подушку. Глупо. Но хотелось, чтобы она лежала рядом.
В начале ноября они стали обедать вместе в институтской столовой. Щи, котлета с пюре, компот в гранёном стакане. Андрей всегда брал двойную порцию хлеба и половину клал на край Катиного подноса. Не спрашивал и не объяснял.
За обедом он рассказывал про отца. Тот работал инженером на заводе, двадцать лет на одном месте, и настоял, чтобы сын пошёл в Политех. «Мужик должен уметь строить.» Андрей не спорил, потому что спорить с отцом было бесполезно. Но чертежи ненавидел. А рисовать любил. И ещё играл на гитаре.
— Тебе бы в художественное, — сказала однажды Катя.
— Отец бы не пережил. — Он макнул хлеб в щи. — Ладно, переживу и я. Пять лет учёбы, не двадцать.
Иногда вечерами они не шли в библиотеку, а гуляли. По набережным, через мосты. Октябрьский ветер гнал по Неве рябь, и вода была тёмная, свинцовая, без единого блика. Андрей шагал быстро, Катя почти бежала рядом. Он замечал, останавливался, протягивал руку:
— Извини. Привычка.
— Не извиняйся. Я догоню.
Она догоняла. Всегда.
В середине ноября пошёл первый снег. Крупный, мокрый. Ложился на плечи и таял, не успевая лечь. Они возвращались из читального зала, и у Литейного моста Андрей остановился. Повернул её за плечи.
— Стой.
— Что?
— Просто стой.
И поцеловал. Губы у него были холодные от ветра и чуть солёные. Снежинка села Кате на ресницу, и Катя зажмурилась, и снежинка не таяла, пока веко не дрогнуло.
Он отстранился и посмотрел на неё так, будто видел впервые.
— Конспект на двоих, — сказал негромко.
— Что?
— Ничего. Просто нравится, как звучит.
Ей тоже нравилось.
После этого вечера всё ускорилось. Они виделись каждый день, и каждый день был слишком коротким. Утром лекции, днём лабораторные, вечером библиотека, потом прогулка. Катя привыкла к его голосу, к запаху его куртки, к карандашу между длинными пальцами.
Но учёба поползла. Сперва незаметно: пропустила одну лабораторную, потом вторую. Чертёж курсовой по деталям машин стоял на кульмане в общежитии нетронутый уже вторую неделю. Приходила, смотрела на чистый ватман, собиралась сесть, и тут вахтёрша кричала снизу: «Самойлова! К тебе!»
А внизу стоял Андрей с яблоком в кармане.
Декабрь навалился разом. Катя оглянулась и увидела: две лабораторные по электротехнике не сданы, курсовая сырая, до сессии двадцать дней.
Куратор группы Валентина Николаевна, женщина с седой чёлкой и привычкой смотреть поверх очков, вызвала после лекции.
— Самойлова, у тебя два допуска нет. Что случилось? Ты же отличница.
— Я сдам. На этой неделе.
— Смотри. К сессии без допусков не пущу. Ни тебя, ни кого.
Катя кивнула, вышла и села на подоконник в коридоре. За окном сыпал мелкий снег. В голове стучало: два допуска, курсовая, четырнадцать дней.
Вечером в читальном зале она сказала Андрею:
— Мне надо засесть. Допуски, курсовая. Две недели как в окопе.
Он кивнул рассеянно. Потом отложил карандаш.
— Кать, у меня тоже. Допуск к сессии не дают. Три зачёта. И курсовая, которую я даже не начинал.
— Три зачёта?
— Три.
Она посмотрела на него. Он сидел, откинувшись на стуле, и лицо было спокойным, ровным. Но Катя уже научилась читать это спокойствие: так замирает человек, когда земля ушла из-под ног, и он ещё не упал, но уже не стоит.
— Если не сдашь, — сказала она тихо, — отчислят?
— Угу.
— А потом?
— Армия. — Он помолчал. — Отец сказал, если вылечу, чтоб домой не приходил.
— Он серьёзно?
— Наполовину. Но той половины хватит.
Кончики пальцев у Кати похолодели. Она знала этот холод. Так бывало дома, когда мама молча открывала конверт из школы и читала записку учительницы. Ожидание плохого, от которого нельзя убежать.
В тот же вечер она позвонила маме. Телефон стоял внизу, на вахте, и разговоры были слышны каждому, кто проходил мимо. Катя ждала гудков, прижав трубку к уху.
— Алло? — Мамин голос, далёкий, чуть встревоженный. Мама тревожилась всегда, когда Катя звонила не в воскресенье.
— Мам, привет. Всё нормально.
— Точно нормально? Голос у тебя... Ты плакала?
— Нет. Просто устала. Сессия скоро.
— А-а, сессия. Ну это понятно. Готовишься?
— Готовлюсь.
— Стипендию не потеряй, Катюш. Папа обещал к Новому году подкинуть, но сама знаешь...
— Знаю, мам. Не потеряю.
Повесила трубку. Постояла, глядя на стену. Рядом с расписанием дежурств кто-то приклеил записку от руки: «Продаю утюг, 5 руб. Комн. 47.»
Развернулась и пошла к себе.
Решение пришло ночью. Катя лежала в темноте, слушала, как Ленка ворочается на соседней кровати. За окном скрежетал трамвай на повороте, и свет фар на секунду ложился на потолок жёлтой полосой.
Если Андрей вылетит, его заберут. Два года. А потом? Вернётся ли к учёбе? Вернётся ли к ней? Она вспомнила его руки над конспектом: длинные пальцы, полустёртая звезда на запястье. И как он нарисовал яблоко на полях её тетради тремя штрихами, быстро, не глядя. Оно было живым.
Утром Катя пришла в читальный зал к открытию. Нина Петровна ещё не включила все лампы, и зал стоял серый, остывший за ночь. Катя села за их стол, разложила тетради и стала выписывать на отдельные листки: что нужно Андрею для допуска, по каким предметам, какие темы, в каком порядке.
Когда он пришёл, на столе лежало расписание. Четырнадцать дней, разбитых по часам. Утро до обеда: его предметы. После обеда: её допуски. Курсовые по ночам.
— Это что? — Андрей взял листок.
— Расписание. Садись.
Он посмотрел на бумагу, потом на неё. Катя впервые увидела в его глазах не лёгкость, не иронию, а растерянность. Настоящую, без прикрытия.
— Кать, ты с ума сошла. Тебе самой сдавать.
— Сяду и сдам. Но сначала твои зачёты. Один из них послезавтра.
Он хотел возразить, но она уже раскрыла конспект и нашла нужную страницу. Свои аккуратные строчки, его рисунки на полях.
— Читай вслух, — сказала Катя. — Я проверю.
Две недели они жили по этому расписанию. Утром Катя объясняла материал: чертила схемы на обороте черновиков, задавала вопросы, заставляла повторять. Андрей путался, злился, вставал и ходил по залу. Нина Петровна стучала по столу. Он возвращался и начинал сначала.
После обеда Катя садилась за свои допуски. Андрей оставался рядом. Помочь с электротехникой не мог: предмет давался ему ещё хуже. Но сидел и молчал, и от этого молчания было легче, чем от слов. Иногда приносил термос с чаем, и они пили по очереди из крышки, передавая друг другу.
Ночами работали в общежитии. Катя за кульманом, над ватманом курсовой: тянула линии рейсфедером, обводила тушью. Андрей на полу, обложившись учебниками. Кипятильник булькал в кружке, и пар поднимался к потолку.
На третий день Ленка переехала к подруге на четвёртый этаж.
— Свет горит до трёх, — сказала она в дверях, перекинув подушку через плечо. — Я так не могу. Самойлова, ты себя угробишь ради этого обалдуя.
— Он не обалдуй.
— Обалдуй. Который не ходил на лекции, пока нормальные люди учились. А ты за двоих паши.
Катя промолчала. Ленка была права и неправа одновременно. Андрей не просил. Она сама решила. Конспект на двоих, значит, и сессия на двоих. Объяснить это Катя не могла. Да и не пыталась.
За два дня до последнего зачёта она поняла, что не успевает. Электротехника, которую всегда сдавала на отлично, вдруг ощетинилась незнакомыми схемами. Формулы, которые Катя знала, не вспоминались: слишком много часов ушло на чужие предметы.
Сидела над учебником и перечитывала один абзац в четвёртый раз. Буквы плыли. За окном общежития сыпал густой снег, и город размывался в белое.
Зачёт она сдала на тройку.
Валентина Николаевна поставила оценку в зачётку, сняла очки и посмотрела прямо.
— Самойлова. Тройка. Повышенную стипендию потеряла. Понимаешь?
— Понимаю.
— Жаль. Ты могла лучше.
Катя вышла в пустой коридор. Лампы гудели, в дальнем конце уборщица двигала ведро по линолеуму. Она прислонилась к стене и тихо выдохнула.
Повышенная стипендия означала десять лишних рублей в месяц. На них покупались тетради, чертёжная бумага, иногда яблоки у бабушки около метро. Те самые, которые Андрей приносил ей первые недели. А потом она стала покупать сама, потому что привыкла к их кисловатому запаху в сумке.
Андрей сдал первый зачёт на четвёрку. Второй на тройку. Третий, самый трудный, тянул до последнего дня, но сдал. Допуск к сессии получил двадцать восьмого декабря.
Катя ждала у двери кафедры. Переминалась с ноги на ногу и теребила шерстяную перчатку: пальцы никак не попадали в пальцы.
Дверь открылась. Андрей вышел и молча показал зачётку.
— Сдал, — сказала Катя.
— Допуск есть. Все три.
Она прислонилась к стене и закрыла глаза. Не радость накатила, а усталость. Будто бежала две недели и вот добежала, и ноги стали ватными.
Андрей помолчал. Потом спросил:
— А ты? Электротехника.
— Сдала.
— На сколько?
— На три.
Он стоял неподвижно. Потом сказал тихо:
— Из-за меня?
— Нет. Формулы перепутала.
— Катя.
— Тройка, не двойка. Жить можно.
Он не ответил. Они шли по коридору, и Катя чувствовала, что между ними что-то изменилось. Не в плохую сторону. Что-то стало плотнее, серьёзнее. Андрей впервые понял, чего стоило то, что она делала.
Тридцать первого декабря встречали Новый год в общежитии. Кто-то притащил маленькую ёлку, настоящую, пахучую, и поставил в холле на первом этаже. Игрушки собирали по комнатам: стеклянные шары, картонные звёзды, ватный Дед Мороз с облезлым носом. Андрей нарисовал на картонке снежинку и повесил на верхнюю ветку.
Шампанское открыли в полночь. Пластмассовые стаканчики, запах мандаринов, из чьего-то кассетника Пугачёва пела что-то новогоднее. Катя стояла у окна с горячей кружкой чая (шампанское кончилось быстро), и Андрей стоял рядом, и за стеклом сыпал снег, и огни города расплывались в белом тумане.
— С Новым годом, — сказал он.
— С Новым.
— В следующем семестре я буду учиться. По-настоящему.
— Обещаешь?
— Обещаю.
Она посмотрела на него. Свет фонаря за окном ложился на его лицо, и Андрей выглядел старше, чем обычно. Серьёзнее.
— Ладно, — сказала Катя. — Поверю.
Сессия началась пятого января. Первый экзамен у Андрея по теоретической механике шестого числа. У Кати по сопромату через неделю.
Готовились вместе, но теперь Андрей не отвлекался. Не рисовал на полях, не шутил, не выходил каждые полчаса. Сидел и читал. Катя подсовывала листочки с задачами, он решал. Ошибался, она молча подчёркивала место и отодвигала лист.
Теормех он сдал на четвёрку. Сам. Без шпаргалок, без чужих конспектов.
Вечером того же дня он пришёл в общежитие. Прошёл мимо вахтёрши Зои Ивановны, которая крикнула вслед: «Куда? После десяти не пущу обратно!», поднялся на третий этаж и постучал.
Ленка открыла.
— О, гений. Сдал?
— Сдал.
— Заходи. Ботинки снимай.
Он вошёл, разулся, поставил ботинки у порога. Катя сидела за столом над конспектом, обложенная листами с формулами. Лампа бросала круг света на тетрадь, и в этом кругу были её руки: чернильное пятно на среднем пальце, короткий обкусанный ноготь на мизинце.
— Что у тебя? — спросил Андрей.
— Сопромат. Через пять дней.
— Дай конспект.
— Зачем? Я сама.
— Дай конспект. Я буду спрашивать тебя. Как ты меня спрашивала.
Она подняла голову. Он стоял в носках, в клетчатой рубашке, и смотрел серьёзно.
— Конспект на двоих, — сказал он. — Ты сама говорила. Значит, и так тоже. Не только ты тянешь.
Катя протянула тетрадь. Он сел на Ленкину кровать (та возмущённо хмыкнула, но пересела на стул), раскрыл конспект и начал читать.
— Определение напряжения при чистом изгибе. Давай. Рассказывай.
Катя рассказывала. Он слушал, переспрашивал, иногда невпопад, но точно. Ленка молча грела кипятильник в кружке и разливала чай по стаканам.
В половине одиннадцатого Зоя Ивановна крикнула снизу:
— Кто там гостей привёл! Выходи!
Андрей собрался. У двери обернулся.
— Завтра в читалку к восьми. Возьми конспект.
— Возьму.
Он ушёл. Ленка поставила стакан и сказала:
— Ладно. Может, не совсем обалдуй.
Пять дней до экзамена они провели в читальном зале с утра до закрытия. Теперь Андрей гонял Катю по билетам: читал вопрос вслух, слушал ответ, сверял с конспектом. Половину того, что она говорила, он не понимал, но помнил, на какой странице какая формула, потому что рядом с каждой рисовал свои значки.
— Вот тут, — говорил он, тыча пальцем. — Между котом и яблоком. Формула Эйлера.
Катя смеялась. Потом замолкала и повторяла формулу.
Экзамен по сопромату стоял в расписании одиннадцатого января. Утро, аудитория на третьем этаже, за окном белый зимний свет. Катя вытянула билет, села за дальний стол и прочитала вопросы. Первый знакомый. Второй знакомый. Задача типовая, разбирали позавчера.
Писала сорок минут. Перо скользило по бумаге, и строчки выходили ровными, как в конспекте. Когда подняла голову, за окном горел фонарь (январские дни коротки), и снег падал ровно, без ветра.
Профессор Дробышев, пожилой, с седой бородкой и привычкой щуриться, прочитал ответ, задал два дополнительных вопроса, кивнул.
— Четыре. Хорошо, Самойлова. Но вы можете лучше. Я помню ваши лабораторные.
— Спасибо.
— Не «спасибо». К следующей сессии жду на пять.
Катя вышла в коридор. Андрей сидел на подоконнике напротив двери. Его экзамен по сопромату через четыре дня, но он пришёл. Ждал.
— Ну?
— Четыре.
— Молодец.
— Не пять.
— Четыре, и это хорошо. — Он полез в карман куртки и достал яблоко. Зелёное, чуть мятое с одного бока. — На. Бабушка у метро. Последние, говорит, зимние.
Катя взяла яблоко. Холодное с улицы, оно пахло резко и чисто, без летней сладости.
— Откуда ты знал, что я люблю яблоки?
— Ты покупала их каждый четверг. У бабушки на выходе из метро. Я видел.
Она надкусила. Кислый сок обжёг язык. В коридоре было пусто и гулко, и за окном шёл снег.
Через четыре дня Андрей сдал сопромат. На тройку, но сдал. Сам. Катя ждала его в коридоре, как он ждал её.
Сессию он закрыл девятнадцатого. Три четвёрки и две тройки. Не блестяще. Но ни одной пересдачи.
Двадцатого они пришли в читальный зал, хотя занятий не было и идти было незачем. Нина Петровна расставляла журналы на полке и не обернулась. Зал был пуст, лампы не горели. Свет шёл от окна: белый, зимний, ровный.
Сели за свой стол. Андрей достал из сумки Катину тетрадь, зелёную, толстую, потрёпанную за семестр, и положил перед ней.
— Возьми. Это твой.
Катя раскрыла. На последней исписанной странице, после формул и определений, был рисунок. Два стула за одним столом, зелёная лампа и яблоко между ними, нарисованное тремя штрихами: быстро, точно, привычно. Под рисунком, его почерком, мелким и рваным: «Спасибо, что не бросила.»
Она провела пальцем по строчке.
— Это наш конспект, — сказала Катя. — Но в следующем семестре заведи свою тетрадь.
— Уже. — Он полез в сумку и вытащил тетрадь: новую, чистую, в клетку, с синей обложкой. — Вот. Буду записывать.
— Всё?
— Всё. Обещаю.
Нина Петровна прошла мимо и чуть замедлила шаг. Посмотрела на них. Ничего не сказала. Только качнула головой, будто отвечала на вопрос, который никто вслух не задавал.
В феврале начался новый семестр. Катя сидела в читальном зале, записывала лекцию, и рядом сидел Андрей. Перед ним лежала синяя тетрадь, и он писал в ней сам: криво, торопливо, путая индексы и зачёркивая, но писал. На полях Катиного конспекта рисунков больше не появлялось. Они появлялись на полях его собственного.
Иногда он наклонялся и шептал:
— Вот тут какой коэффициент? Прослушал.
Она молча показывала пальцем у себя в тетради. Он кивал и возвращался к своей.
Зелёная лампа гудела. Нина Петровна делала вид, что не слышит шёпота. За окном шёл февральский снег, мелкий, колючий, непохожий на тот декабрьский, тяжёлый и тихий.
Зелёная тетрадь Кати лежала между ними на столе. Не потому что Андрей не записал. А потому что так было правильнее, ближе, честнее.
Конспект на двоих. Только теперь оба писали.
Вечером в общежитии Ленка сама попросила поставить кассету:
— Ту, которая про ночь. Мне для настроения.
Катя поставила. Голос Цоя пошёл из динамика негромко, с хрипотцой, с плёночной теплотой, которую не подделаешь.
А весной Андрей принёс новую запись. Друг переписал: «Кино», новый альбом. «Группа крови на рукаве», пел Цой, и голос звучал иначе, чем год назад. Увереннее, яснее, будто и он за этот год повзрослел.
Катя слушала и листала зелёную тетрадь. Между формулами и рисунками прошлой осени лежала вся их история: первое «можно глянуть», первая звёздочка на полях, первый нарисованный кот. И последняя запись его рукой: «Спасибо, что не бросила.»
Она закрыла тетрадь и поставила на полку, корешком наружу, рядом с учебниками. Не спрятала. Не убрала в чемодан. Просто поставила, как ставят книгу, к которой ещё вернутся.
За окном сходил снег. Весна восемьдесят восьмого пахла мокрым асфальтом и чуть-чуть яблоками: бабушка у метро уже торговала ранними, привезёнными откуда-то с юга.
Катя купила два. Одно себе. Одно ему.
Конспект на двоих.