Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Платок мачехи 2

Калитка стояла приоткрытая, и Нюра прошла в неё, придержав рукой, чтобы не скрипнула. На дворе серый свет ещё мешался с темнотой, изгородь чернела мокрыми жердями, трава у тропки была в холодной росе. Анисьи во дворе уже не было. Нюра вышла за ворота и далеко впереди разглядела её — тёмную, ссутуленную под платком фигуру, что шла обочиной к околице. -----> 1 часть <----- Деревня лежала пустая и глухая. Где-то на дальнем конце спросонок гавкнула собака и смолкла. Туман стоял по низинам, в нём тонули прясла и баньки, и дорога уходила в эту мглу серой полосой, побитой осенними колеями. Нюра держалась поодаль, ступала по краю, по траве, чтобы не зачавкало под ногой. Сердце у неё колотилось, и от холода, и от того, что она делала. Она и сама толком не знала, на что идёт. Догнать, остановить, спросить — а что спросить? «Ты меня отдаёшь?» Так это и без того ясно. Анисья встанет, посмотрит своими тяжёлыми глазами и скажет: «Молчи покуда, не твоё дело». И всё. Нюра шла и грела в себе злую увере
Оглавление

Калитка стояла приоткрытая, и Нюра прошла в неё, придержав рукой, чтобы не скрипнула. На дворе серый свет ещё мешался с темнотой, изгородь чернела мокрыми жердями, трава у тропки была в холодной росе. Анисьи во дворе уже не было. Нюра вышла за ворота и далеко впереди разглядела её — тёмную, ссутуленную под платком фигуру, что шла обочиной к околице.

-----> 1 часть <-----

Деревня лежала пустая и глухая. Где-то на дальнем конце спросонок гавкнула собака и смолкла. Туман стоял по низинам, в нём тонули прясла и баньки, и дорога уходила в эту мглу серой полосой, побитой осенними колеями. Нюра держалась поодаль, ступала по краю, по траве, чтобы не зачавкало под ногой. Сердце у неё колотилось, и от холода, и от того, что она делала.

Она и сама толком не знала, на что идёт. Догнать, остановить, спросить — а что спросить? «Ты меня отдаёшь?» Так это и без того ясно. Анисья встанет, посмотрит своими тяжёлыми глазами и скажет: «Молчи покуда, не твоё дело». И всё. Нюра шла и грела в себе злую уверенность: вот, мачеха крадётся затемно, тайком, в чужом платке, и крадётся туда, к дороге на Залесье. К Игнату. К Прасковье. Окончательно сговариваться, пока дочь спит.

Вишнёвый платок стоял у неё перед глазами. Он лежал на лавке у свахи, потёртый на сгибах, с выцветшими по углам цветами, и от одного этого Нюре делалось тошно. Этот платок мать никому не давала, и сама надевала только в сельсовет да к начальству. А теперь он лежал в Залесье, как залог. Как печать на её, Нюриной, судьбе.

Дорога раздвоилась за крайними овинами. Прямая колея шла на Залесье, к мосткам через ручей, а влево уходила тропка — на выселки, к двум-трём избам, что жались у самого леса. Нюра приготовилась идти прямо. Но Анисья свернула влево.

Нюра встала. Это сбило её. Туда, на выселки, к Игнату дороги не было, и к свахе тоже — Прасковья жила в самом Залесье, в крепкой избе с резными наличниками, Нюра помнила. А мачеха шла к лесу, к покосившейся избёнке, в окошке которой уже теплился слабый огонёк, будто там давно не спали и кого-то ждали.

***

Изба стояла последней, дальше начинался ольшаник и серое, неприбранное поле. Нюра прокралась за низкую баньку у плетня и присела. Отсюда было слышно, как Анисья постучала — не громко, как стучат по-свойски, костяшками, два раза и ещё раз.

Дверь приоткрылась. Старушечий голос, надтреснутый, спросил негромко:

Ты, что ли, Анисья? В такую рань.

Я, Федосья Карповна. Пусти.

Дверь притворилась. Голоса ушли внутрь, стали глуше. Нюра подобралась ближе, к самой стене, под подслеповатое оконце, затянутое по краям бычьим пузырём вместо стекла. Сквозь щелястую раму слова доходили обрывками, но доходили.

...опять пришла. Сколько уж ходишь, Анисья. И всё одно тебе скажу: не моё это дело — чужих женихов перебирать. — Старуха говорила устало, будто этот разговор был у них не первый и не второй. — Я тут с краю живу, меня и так за глаза костерят. А ты хочешь, чтоб я на люди вышла да Кузьмина словом задела. Он в Залесье сила. Меня же первую и заклюют.

Я не на люди тебя тяну. Я правды прошу. — Анисьин голос был ровный, низкий, без просьбы в нём, без слёз. — Ты Дусю помнишь? Ты рядом жила. Ты видала, какая она к нему шла и какая через год от него к сестре в район уехала.

Нюра вжалась в холодное бревно. Дуся. Она это имя где-то слышала краем уха — будто и впрямь сватался Игнат раньше, и будто та девка ему не ко двору пришлась.

Старуха помолчала. Потом заговорила тише, и Нюре пришлось затаить дыхание.

Видала. Как не видать. Девка пришла — кровь с молоком, смешливая. А через зиму гляжу — идёт по воду и в землю смотрит. Слова при людях лишнего не скажет, всё на мужа оглядывается: так ли сказала, то ли подала. Он-то на людях обходительный, всем мил, хозяин. А в дому... в дому он так поставил, что она в своей же избе будто на постое. И слова поперёк не моги. Скажет что не по нему — он не ударит, нет. Он хуже. Он перед всей роднёй её дурой выставит, бестолковой, неблагодарной. А ей и ответить нечем — на людях-то он добрый.

И что Дуся.

А что Дуся. Год терпела, другого не стала. Собрала узел да к сестре. И пошло по людям: с характером была, не ужилась, сама всё испортила. Игнат-то ни при чём — он, бедный, старался. Так и говорят. А что девку до того довели, что она от живого мужа сбежала и сраму на всю жизнь набрала, — про то молчат.

Нюра сидела за банькой, прижав ладони к коленям, и ей становилось то холодно, то жарко. Год терпела. Слова поперёк не могла сказать. На людях обходительный. Всё это ложилось на её собственные дни последних недель, на Игнатовы приезды, на то, как он говорил о ней при ней — смирная, работы не боится, у нас ей хорошо будет, — и на его «дело решённое» во дворе у колодца.

***

Зачем тебе это, Анисья? — спросила старуха погодя. — Девка-то падчерица. Не родная.

Анисья ответила не сразу.

Падчерица. А отдавать туда — рука не подымается.

Дак отец отдаёт. Твоё ли дело перечить.

Моё. — Тут голос у Анисьи дрогнул, чего Нюра за ней отродясь не слыхала. — Меня саму, Федосья, в осьмнадцать так-то отдали. По уму. За хозяина, за крепкий двор, за человека, которого на улице уважали. Никто не спросил, хочу ли. Сказали: иди, дура, счастье твоё. Я и пошла. И прожила. Рот на замке держала, ласки не ждала, заступы не просила — потому как не у кого. Вот и весь мой ум вышел. Я Нюрке в глаза гляжу — и себя молодую вижу. Её туда отдадут — она через год будет в землю смотреть, как твоя Дуся. Только ей и к сестре бежать некуда: мать в дому давно не живёт, а я ей... а я ей кто.

Стало тихо. Нюра не дышала. У неё стояло в горле что-то горячее и колкое, и она не понимала, что это, — то ли стыд, то ли впервые за все годы жалость к этой чужой женщине за стеной.

Ну выйду я, — сказала старуха через силу. — Ну скажу. А он встанет да и спросит: ты, мол, бабка, при моём дому свечку держала? Откуда тебе знать, как у меня в избе? И все закивают. И девку всё одно отдадут, а меня по деревне грязью.

Не отдадут. — Анисья сказала это твёрдо. — Я так сделаю, что не отдадут. Мне бы только, чтоб ты при отце её, при людях, не отперлась. Чтоб не сказала: знать не знаю. Слово твоё да Прасковьин стыд — и хватит. А там Нюрка сама...

Тут половица под Нюрой — старая, подгнившая приступка у баньки — хрустнула под ногой, когда она подалась ближе. Хрустнула негромко, но в той тишине это было как выстрел. В избе смолкли. Скрипнула лавка.

Кто там? — окликнула старуха.

Нюра вскочила. Бежать было поздно и стыдно. Дверь избёнки растворилась, и на пороге против слабого света, встала Анисья.

***

Они стояли друг против друга у плетня, в сером свете занимающегося утра. От поля тянуло холодом, ольшаник за избой шумел голыми ветками. Старуха в дверях, разглядев, кто это, охнула и ушла в избу, притворив за собой дверь, — чужой бабий спор был ей ни к чему.

За мной шла, — сказала Анисья. Не спросила.

Шла. — Нюру всю трясло, и она не понимала уж, от холода или от обиды. — Думала, ты к Игнату. К свахе. Сговариваться. А ты... — Она задохнулась. — Зачем ты к Прасковье платок снесла? Свой, вишнёвый? Я же видала. Он у неё на лавке лежал, как залог. Будто меня уж по рукам.

Анисья смотрела на неё тяжело и не отвечала.

Молчишь. Ты всё молчишь! — Голос у Нюры сорвался. — Бабы в дому меня заживо хоронят, тётка Лукерья учит, как поперёк мужа не дыхнуть, отец слово даёт, а ты у печки стоишь, отвернёшься — и хоть бы что. Один раз сказала «рано девку торопить» — и то вполголоса, в сторону, чтоб отец не услыхал. Спряталась за его спину. А чуть он прикрикнул — и смолкла. Что ж ты сейчас-то расходилась? Тут, где никто не слышит?

Анисья дала ей выговориться. Потом сказала — не ласково, не оправдываясь, а с чем-то тяжёлым и давно слежавшимся в голосе:

Дура ты, Нюрка! Кругом дура.

Пускай!

Я тебе одним бабьим словом против отца да против выгоды что сдвину? Скажи я отцу: не отдавай, он плохой человек, — он спросит: чем плох? Тем, что в бригадиры вышел? Что не пьёт, что дом под железом? А я ему — чем? Сердцем чую? Бабьи выдумки, скажет, мачеха зятя не взлюбила, чтоб падчерицу при себе держать да её руками жить. Так и скажет. И будет по-своему прав. — Она перевела дух. — Мне правда нужна была. Чтоб не отмахнул. Чтоб не я говорила, а люди, которые при том были. Вот я и хожу. Не одну неделю хожу.

Нюра слушала, и злая её уверенность кренилась, оседала, как подмытый берег. Но признать это сразу она не могла — слишком долго жила с тем, что мачеха ей чужая, слишком привыкла к холоду за ровной стеной.

А платок, — упрямо сказала она. — Платок зачем у свахи?

Платок там не зря лежит. — Анисья поправила край своего тёмного, дорожного платка у виска. — Прасковья больше знает, чем языком треплет. Боится Кузьмина да выгоды от свадьбы ждёт, оттого и молчит. А платок ей знак: я, мол, Анисья, рядом, и я не отступлюсь. Придёт час — сама поймёшь. Не теперь.

Ты б сказала мне. Хоть слово. Я ж думала... — Нюра сглотнула. — Я думала, ты рада меня сбыть. В избе просторнее, ртом меньше.

Что-то прошло по лицу Анисьи — не обида, а будто давняя усталость поднялась со дна.

Думала. — Она помолчала. — Я тебя жалеть как надо не умею, это правда. Меня саму никто не выучил. А сбывать... — Она не договорила, отвернулась к дороге. — Иди домой. Застудишься. И отцу не сказывай, где была. Не время.

Она пошла по тропке обратно к большой дороге, на Залесье, а не домой. Нюра осталась стоять у плетня, и впервые ей было не понять не мачеху, а себя: то ли бежать за ней следом, то ли домой, то ли провалиться от стыда сквозь мокрую землю.

***

Дома её встретил отец — уже одетый, сосредоточенный, с тем недобрым огоньком в глазах, какой у него заводился, когда что-то шло против его слова.

Где была? — спросил он от стола.

По воду. И в хлев. — Нюра отвела глаза.

Анисья где?

Не знаю, пап. Должно, у соседок.

Он посмотрел на неё, но допытываться не стал. Постучал пальцами по краю стола, потом сказал — буднично, как о деле решённом и обжалованию не подлежащем:

В воскресенье Игнат приедет. С роднёй. За окончательным словом. — Он поднял на неё глаза. — Это уж не сватовство, Нюра. Перед всей деревней. Стол накроем, благословлю вас, и дело с концом.

Нюра стояла, держась за притолоку. Воскресенье. Через день.

Тять...

Ничего не желаю слушать. — Он сказал это не зло, а устало. — Я тебе добра хочу. Думаешь, мне легко? Я тебя в чужой дом отдаю, не на гулянку. Да только Игнат — это судьба, дочка. Другого такого не будет. Потом мне же спасибо скажешь.

Под вечер забежала тётка Лукерья — суетливая, довольная, будто это её саму выдавали. Принялась считать вслух, что Нюре в Залесье везти, какие рушники, какие перины, кому из родни первый поклон. Нюра носила чай, молчала, а у самой в голове всё стояло: «через год будет в землю смотреть, как твоя Дуся». И ещё: «другого такого не будет».

***

Анисья воротилась поздно, когда муж уже задёрнул занавеску и в избе горела одна лампа. Вошла тихо, повесила у двери дорожный платок, и Нюра увидела: в руках у мачехи свёрток. Тёмно-вишнёвый, с выцветшими по углам цветами. Тот самый.

Платок вернулся от Прасковьи. Нюра смотрела на него и не знала, что думать: то ли сговор расстроился, то ли, наоборот, сладился до конца и залог за ненадобностью отдали назад.

Анисья прошла к сундуку, подняла крышку, переложила сверху что-то из укладки, чтобы спрятать платок вниз, под старое. Потом постояла над открытым сундуком, будто передумала. Вынула платок обратно. Расправила его на руке, разгладила ладонью потёртые сгибы и положила не в сундук, а наверх, на лавку, на самое видное место.

Завтра, — сказала она, не оборачиваясь к Нюре, — этот платок прятать не будем. Завтра я его на стол положу.

Нюра хотела спросить — зачем, что это значит, но Анисья задула лампу, и в избе стало темно. Только на лавке, в синем предутреннем отсвете из окна, смутно темнел вишнёвый платок, и Нюра до самого сна так и не сомкнула глаз, глядя на него и не понимая, чего ей теперь ждать...

Продолжение: