В воскресенье поднялись затемно. Анисья выскоблила стол добела, вымыла половицы, постелила чистые домотканые дорожки. Отец надел рубаху, в какой ходил в сельсовет, причесался мокрым гребнем перед осколком зеркальца у печи, и был тих и важен, как перед большим делом. В избе натопили жарко, на столе встало лучшее — каравай, миска с мочёными яблоками, бутыль, прикрытая чистой тряпицей.
Нюра ходила бледная, руки у неё были холодные. Она подавала, накрывала, а сама всё косилась на лавку. Вишнёвый платок лежал там, где Анисья оставила его с вечера, — сложенный, на виду. Мачеха к нему не притрагивалась. Она вообще была спокойнее обычного, двигалась по избе ровно, без суеты, и только раз, проходя мимо Нюры, обронила вполголоса:
— Что бы тут ни говорили — молчи. Твоё слово последним будет. Не раньше.
Нюра кивнула, хоть и не поняла. Теперь она хоть и сомневалась в прежней своей уверенности, а до конца поверить мачехе всё не могла. Слишком всё было против Анисьи.
***
Подвода стукнула у ворот к полудню. Игнат приехал в новом пиджаке, гладко выбритый, уверенный, и с ним — сваха Прасковья в нарядной шали да отцова сестра Лукерья, прибежавшая загодя. Игнат вошёл, перекрестился на образа, поклонился хозяевам широко, по-доброму, и сразу занял место под образами, как свой.
— Ну, Иван Тимофеич, чего тянуть, — сказал он, усаживаясь и оглаживая колени большими ладонями. — Дело у нас слажено, по-хорошему. Свадьбу к Покрову сыграем, не откладывая. Невесту перевезём после — перину, сундук, что положено. Жить будет при мне да при матери, мать у меня старая, по хозяйству ей подмога нужна. Доить, прясть, в огороде — это Нюра, гляжу, всё может. А что до прочего...
Он говорил гладко, не повышая голоса, и от этой его ровной уверенности по избе стелилась тяжесть. Он не спрашивал ни Нюру, ни даже толком отца. Он распоряжался.
— ...а что до прочего, так в моём дому порядок один. Я сказал — так и быть. Жена при муже живёт его умом. Привыкнет.
— Привыкнет, — поддакнула Лукерья и поджала губы, глянув на Нюру: видишь, мол, как люди говорят.
Отец сидел прямо, кивал, но Нюра видела, что и ему от этих слов чуть не по себе. Он молчал и смотрел в стол.
***
Тогда заговорила Анисья.
— Погоди, Игнат Семёныч, рукобитничать. — Она сказала это негромко, от печи, и все обернулись. — Прежде хочу слово сказать.
Отец дёрнулся.
— Анисья. Не лезь. Тут мужской разговор.
— Мужской. — Она подошла к столу. — А отдаёте девку. Дай уж и бабе раз сказать, Иван. Один раз. Потом хоть век молчать буду.
Что-то в её голосе — твёрдое, незнакомое — заставило отца смолчать. Он насупился, но рукой махнул: говори, мол, да коротко.
Анисья взяла с лавки вишнёвый платок. Прошла к столу и положила его на середину, на чистую скатерть, рядом с караваем. Развернула, разгладила ладонью выцветшие цветы. Прасковья при виде платка изменилась в лице и опустила глаза.
— Я этот платок к тебе в дом носила, Прасковья, — сказала Анисья ровно. — И ты знаешь зачем. Не свадьбу слаживать. А чтоб ты помнила: я рядом и я молчать не стану. Вот он, платок. Вот я. — Она повернулась к отцу. — Иван, я в Залесье не первую неделю хожу. Не к Игнату — к людям, что его дом знают. И вот что я тебе скажу, при всех скажу, чтоб после не было «мачеха зашептала».
— Ну-ну, — усмехнулся Игнат, всё ещё спокойно. — Послушаем бабьи сказки.
— Игнат уж брал в дом жену. Года три тому. Дусю. — Анисья не повысила голоса. — Девку привезли — кровь с молоком. А через год она от живого мужа к сестре в район ушла, сраму на всю жизнь набрала. По людям пустили: с характером была, не ужилась, сама виновата. А отчего ушла — про то молчат. Прасковья, ты сватала. Скажи: молчат или нет?
Прасковья сидела красная, мяла в руках конец шали и не поднимала глаз.
— Было дело, — выговорила Прасковья тихо. — Сватала. И что ушла — было. А отчего... я в чужой дом не заглядывала.
— Зато я заглядывала, — раздался от порога надтреснутый голос.
***
В дверях стояла Федосья Карповна — в старом полушубке, простоволосая под платком, испуганная, мелко переступавшая с ноги на ногу. Анисья, видно, привела её и оставила в сенях ждать. Старуха вошла, поклонилась хозяевам, на Игната глянула со страхом, но всё же заговорила — коротко, тяжело, неровно, путаясь и поправляясь.
— Я рядом с им жила, через прясло. Дусю помню. Хорошая была девка, смешливая. — Она перевела дух. — А пожила у его — и завяла. Идёт по воду — в землю смотрит. Слова при людях не скажет, всё оглянется: так ли. Он-то на людях — золото. Всем мил. А в избе... в избе он её ни разу пальцем, нет. Он хуже. Чуть что не по нём — он её при всей родне дурой, неблагодарной. Она и ответить не моги: на людях-то он добрый, а она, выходит, злыдня. Вот девка год и крепилась, а после собрала узел... — Старуха махнула рукой и смолкла. — Я при людях говорить боялась. Меня саму заклюют. Да Анисья упросила. Не за себя, говорит, — за Нюрку. Ну вот я и сказала. Что видала, то и сказала.
В избе стало тихо. Лукерья растерянно перебирала пальцами. Отец сидел, опустив тяжёлые руки на стол, и смотрел на Игната другими глазами.
***
Игнат не сразу нашёлся. Потом откинулся, усмехнулся через силу.
— Ну, спектакль, — сказал он. — Старуха с краю деревни да мачеха, что зятя невзлюбила. Сговорились. Иван Тимофеич, ты умный человек, ты этим бабам веришь? Дуся была порченая, вся деревня знает. А мачеха твоей девке мутит воду — ей падчерица в дому нужна, на ней воду возить. Приличные люди слово дали — и держат. А не базар на скатерти разводят.
— А чего ж ты, Игнат Семёныч, так-то говоришь? — тихо сказал отец, не поднимая головы. — «В моём дому порядок один, я сказал — так и быть, привыкнет». Это я своими ушами от тебя слыхал. Час назад.
Игнат повёл плечом, и тут его прорвало.
— А как иначе? Жена мужу перечить не должна — на том свет стоит. Будет своевольничать — выправлю. Девка молодая, дурь из неё вышибется, обтешется под рукой. Это вы её тут разбаловали, слово ей дали. В моём дому слова ей не будет, и не надо. Меньше думать — дольше жить.
Он сказал это и сам, кажется, не заметил, как сказал. А в избе после этих слов будто что-то осело. Отец медленно поднял голову. Он смотрел на Игната, на сваху, на старуху у порога — и на Нюру, что стояла у печи, прижав к груди руки, бледная. И смотрел он на дочь так, будто впервые её увидел: не девку на выданье, не лишний рот, а живого человека, которого сам, своими руками, чуть не загнал туда, где ей не дали бы и слова.
***
— Нюра, — сказал отец хрипло. — Поди сюда.
Нюра подошла. Анисья чуть приметно ей кивнула: говори.
— Скажи сама, — велел отец, и голос у него дрогнул. — При всех. Пойдёшь за Игната али нет. Твоё слово.
Нюра стояла, и сердце у неё колотилось так, что отдавало в горло.
— Не пойду я за него, — сказала она негромко, но твёрдо. — Все думают, я упрямая да зубаста. Не в том дело. — Она подняла глаза на Игната. — Я в дом, где меня уже теперь, при сватовстве, не слышат и слышать не хотят, не пойду. Лучше в девках, чем так.
Сказала — и сама удивилась, что не задрожал голос. Отец долго молчал. Не было у него красивых слов, и он их не искал.
— Ну, — сказал он наконец, тяжело. — Не пойдёшь — значит, не пойдёшь. Силком в избу не ведут. — И, помолчав, добавил, ни на кого не глядя: — Видать, не всё отец видит.
***
Игнат поднялся.
— Воля ваша, — сказал он, застёгивая пиджак. — Только гляди, Иван Тимофеич. Деревня языкаста. Дочка твоя теперь — что отказница, что порченая. Пойдёт молва — потом и за нищего не возьмут. Сами после прибежите, да поздно будет.
— Может, и поздно, — отозвался отец, не вставая. — А может, и нет. Бог даст, переживём.
Игнат вышел, не поклонившись образам. Подвода стукнула за воротами и укатила. Прасковья поднялась следом, красная, не глядя ни на кого, забормотала, что ей-де домой пора, что она ни сном ни духом, — и тоже ушла, прихватив свою нарядную шаль. Лукерья посидела, пожевала губами, хотела было что-то сказать поучительное, да не нашлась. Она тихо собралась и пошла за порог. Старуху Федосью Анисья усадила, отпоила чаем и проводила потом до выселок сама.
***
К вечеру изба опустела и притихла. Отец сидел у окна, чинил порвавшийся хомут, и за весь вечер сказал, может, два слова. Он не сделался вдруг ласковым, и Нюра этого от него не ждала. Но что-то в нём осело, обмякло, и проходя мимо дочери, он раз тяжело положил ей на плечо большую руку, подержал и убрал. Этого было довольно.
Нюра с Анисьей остались у печи. Огонь прогорал, в избе стояло то спокойное, усталое тепло, какое бывает после большого, отшумевшего дня.
— Я думала, вы меня им отдали, — сказала она тихо. — Тогда, у Прасковьи. Думала — залог. По рукам.
— А я им тебе дверь придерживала, — сказала она. — Чтоб не захлопнулась. Не всякий узел на платке для продажи вяжут. Бывает, чтоб память держать да слово своё.
Она взяла платок, разгладила ладонью потёртые сгибы, как разглаживала всегда, перед сундуком.
— Я вас не понимала, — сказала Нюра.
— И я тебя жалеть как надо не умела, — отозвалась Анисья. — Чему не учена, того не дам. — Она помолчала. — Ну да теперь учиться будем. Не поздно ещё.
Они сидели у догорающей печи, и платок лежал у Анисьи на коленях. Нюра смотрела на эту чужую, немолодую женщину, что пришла в их дом без ласкового слова, и которую она столько лет держала за холодную стену, — и впервые понимала, что родня бывает не только по крови, а и по тому, кто в нужный час, никем не прошенный, молча встал с тобой рядом.