К апрелю снег сошёл с угоров и остался только в логах да под северными стенами. Надя поднималась затемно, по давней привычке, но свет теперь приходил рано: пока она затапливала печь и обряжала козу, в единственное окно уже наливалась синева.
Развод с Артёмом они оформили об эту зиму. Съездили в район в один день, и развели их так же скоро, как когда-то свели. Артём бумаги подписал не споря, зла не держал и не корил, а Надя поблагодарила его за то, что обошлось без попрёков. На том и разошлись, и каждый стал жить своим умом.
Надя ждала, что после развода придёт пустота, а пришёл покой. Будто короб сняли с плеч, который она тащила так долго, что и забыла, отчего он такой тяжёлый. Прошлое отстало и больше не догоняло.
Только вместе с покоем пришла и осторожность. За этот год привыкла она держаться на одних своих руках, ни на кого не загадывать наперёд, и теперь всё, что выходило за край её хозяйства, тревожило её сильнее любых пересудов.
***
Весть пришла на ферму в начале апреля.
В то утро Устинья отскребала кормушки и, не поднимая головы, обронила:
— Заведующего нам ставят. Из района.
— Опять чужого?
— Чужого, да знакомого. — Устинья разогнулась, поглядела на Надю искоса. — Игната Сергеича. Он тут всё доглядел, в район отписал, а как Фёдора с места сняли, оно и пустует. Вот его и прислали — доделывать по-хозяйски.
Надя ничего не сказала, перевернула мешок, который и так лежал ладно.
Приехал он к полудню. Вошёл в телятник в том же брезентовом плаще, с папкой под мышкой, поздоровался со всеми ровно — и на Наде взгляд задержал чуть дольше, чем на других.
— Ну, здравствуй, Надежда. Хозяйство твоё держится?
— Держится, Игнат Сергеич.
— Гляну.
Он прошёл к крайним стойлам, где было суше. Бычок — тот самый, что Валька когда-то схоронить собралась, — подрос за зиму, налился, стоял крепко и сразу потянулся мордой к рукаву. Игнат потрепал его между ушей.
— Признал.
— Память у них есть. Сами говорили.
— Говорил. — Он оглядел стойла, кормушки, заглянул в тетрадь, что лежала на полке. — Порядок у тебя. Это хорошо. Тут теперь порядок наживать заново — Фёдор после себя одни прорехи оставил.
Он пробыл на ферме до вечера, обошёл всё, переписал, что и где. Поселился опять на постой у фельдшерского дома, как и прежде. И Надя, домётывая к ночи дела, поймала себя на том, что весь день нет-нет да и глянет на дверь — не идёт ли он мимо.
***
Корма к весне сошли на нет. Сено доедали последнее, силос подходил к донцу, а до зелёной травы было ещё далеко — раньше мая на выгон не выгонишь. Молодняк к этой поре всегда тощал, и протянуть его до тепла было главной заботой.
Игнат с Надей сели над тетрадями в каморке, при лампе, считать — чего сколько осталось и как растянуть.
— Если всем поровну делить, до травы не дотянем, — сказал Игнат. — На последних неделях обвалятся.
— И не надо поровну. — Надя придвинула свою тетрадь, ту, в твёрдой обложке. — Кто покрепче, тот и на скудном перетерпит. А слабых надо подкармливать отдельно, не жалея. Им сейчас падать нельзя. Вон троих я веду особо — гляньте.
Игнат поглядел. Помолчал.
— Верно ведёшь. Я думал то же, да ты прежде сказала. — Он постучал карандашом по листу. — Тогда так и отпишу: сильным урезать, слабым держать. Под мою ответственность.
— Хорошо.
Сидели они потом ещё, сводили числа, и говорить почти не приходилось: один начинал, другой кончал. Устинья сунулась было в каморку, увидела, как они вдвоём над лампой, — и тихо вышла, не помешав.
***
Деревня перемену приметила скоро.
У колодца теперь, завидев Надю, не примолкали, как прежде, а кивали, заговаривали с любопытством, по-доброму.
— Заведующий-то наш на телятник зачастил, — обронила раз молодуха, набирая воду.
— Так дело у него там, — отрезала другая. — Ферму подымает.
— Дело-то дело. А заодно и на Надьку поглазеть.
Надя зачерпнула воды и пошла, будто не слыхала. А Валька, что тащилась рядом с пустым ведром, прыснула:
— Надюш, а правда, что ли? Нравишься ты ему?
— Ты ведро-то неси, болтушка.
— Несу. А только и слепой видит. — Валька засмеялась и убежала вперёд.
Надя шла и думала, что слепой, может, и видит, а ей самой от этого было не легче, а тяжелее. Она привыкла, что радость — это всегда чужая радость, мимо неё, а ей достаётся беда. И когда теперь поднималось в ней что-то тёплое, она пугалась его, как пугаются незнамого. Слишком хорошо помнила, чем кончилось, когда она в последний раз понадеялась.
И стала она с Игнатом осторожнее. Где раньше задержалась бы поговорить, там теперь находила себе дело и отходила. Игнат это заметил — он вообще замечал многое. Но не торопил, не допытывался. Делал своё рядом и давал ей ту дистанцию, какую она держала.
***
Отелилась корова под самое Благовещенье, ночью.
Прибежала Валька к Наде в избу, колотила в раму:
— Надюш! Чернавка телится, а телок не идёт! Устинья велела тебя позвать!
Надя оделась мигом. На ферме при коптилке уже стояла Устинья, в рукава засученная, а корова маялась, тяжело поводя боками, — телёнок шёл неловко, ножками назад.
— Самой не управиться, — сказала Устинья. — Руки нужны крепкие. За Игнатом послала.
Игнат пришёл скоро, как был, наспех одетый. Плащ скинул на жердину, рукава закатал.
— Куда тянуть?
— По мне тяни, как скажу, — отозвалась Надя, уже стоя у коровы. — Не разом. Со схваткой. Я слушаю, ты тянешь.
И сладилось у них в четыре руки. Надя ладила телёнка, ловила, когда корову прихватывало, командовала вполголоса, а Игнат тянул — ровно, без рывка, по её слову. Чернавка стонала, Валька держала коптилку и крестилась, Устинья совала под бок ведро.
— Пошёл... пошёл, держи... тяни!
Телёнок выпал на солому, мокрый, и сперва не дышал. Надя кинулась обтирать, сунула пальцы в ноздри, обмахнула мордочку — и он мотнул головой, потянул в себя воздух, забился. Корова повернула шею, замычала, потянулась лизать.
— Живой, — сказал Игнат.
— Живой. — Надя отёрла лоб тыльной стороной ладони, перемазала его соломой и не заметила. — Бычок опять. Везёт мне на бычков.
Игнат поглядел на неё — на перемазанный лоб, на то, как она, не разгибаясь ещё, уже подгребала телёнку сухой соломы, — и засмеялся коротко. И Надя засмеялась с ним, сама не зная отчего, разве что от того, что вышло, что живой, что ночь, что они тут вдвоём над этим теплом.
Устинья от ведра поглядела на обоих и опять ничего не сказала. Только заслонку у печурки потом скребла дольше обычного.
Домой Надя шла под утро, и Игнат проводил её до фермских ворот. Дальше она не пустила — повернула к избе одна. Но всю дорогу несла в себе тот смех и то тепло и боялась его сильнее, чем темноты.
***
Артём заглянул к ней по делу, в распутицу.
С крыши Надиной половины за зиму сполз снег и продрал желоб, а как пошли талые воды, потекло под застреху, в угол. Управиться с этим бабьих рук не хватало. Надя думала кого попросить — а тут заглянул Артём, увидел подставленное под капель ведро.
— Течёт?
— Желоб содрало. Под застреху бежит.
— Гляну.
Слазил он на крышу, поправил желоб, прибил отставшую тесину, прочистил сток. Провозился до сумерек, спустился, отёр руки.
— Теперь не потечёт.
— Спасибо, Артём.
Он постоял, поглядел на её избу.
— Хорошо живёшь. — Сказал без зависти и без надсады, ровно.
— Как получается.
— Мать-то всё хворает, — прибавил он. — Я при ней теперь. Хозяйство веду. Разобрался помаленьку, что к чему. — Помолчал. — Поздно разобрался, да хоть так.
Надя поглядела на него и увидела: переменился. Не тот растерянный парень, что мялся когда-то, а мужик, что взялся за свою жизнь и тянет её сам. Зла на него в ней не осталось, и вина, что грызла её прежде, отпустила окончательно. Каждый из них вышел из той беды на свою дорогу, и дороги эти больше не сходились.
— Иди, Артём. Спасибо тебе за помощь.
— Не за что. — Он надел шапку. — Бывай, Надя.
И пошёл по раскисшей тропке к своему двору, не оборачиваясь, и Надя глядела ему вслед без той тяжести, что носила в себе так долго.
***
Заметила Устинья за Надей перемену и однажды, оставшись с ней у печурки, заговорила прямо — как она всё говорила.
— Ты чего сама от себя бегаешь?
— Это как, теть Устинья?
— А так. Глядишь на него, как кошка на сметану, а подойдёт — ты в сторону. Я ж не слепая. И он не слепой. — Устинья помешала в печурке. — Боишься, что ль?
Надя не сразу ответила. Сидела, обхватив колени.
— Боюсь, — сказала тихо. — Один раз понадеялась — чем кончилось, сами знаете. Я уж привыкла так жить: хорошо нынче — а ты не радуйся, завтра отымут. Так оно вернее. Не больно потом.
Устинья помолчала, поскребла заслонку.
— Дура ты, Надя, хоть и не глупая, — сказала она наконец, без злобы. — Этак-то всю жизнь и просидишь на чемодане, будто завтра опять погонят. А никто тебя не гонит. Это раньше ты пришлая была. А теперь у тебя свой порог, своя печь, своё имя на ферме. Кто тебя отсюда тронет? Я, что ли? Игнат? — Она махнула рукой. — Жить надо как живётся, а не как от страха положено. Не то так всё счастье своё и проглядишь сквозь пальцы — в окошко, как другие живут.
Надя молчала.
— Я не сватаю, — прибавила Устинья суше. — Твоё дело. А только хватит уж своими страхами жить.
И ушла к стойлам, оставив Надю у огня.
Сидела Надя долго. И впервые за весь этот год подумала о том, чего ей самой хочется. Хотелось, чтоб он приходил. Хотелось его ровного слова, его рук. И от того, что она наконец себе в этом призналась, стало легче.
***
Игнат пришёл к ней вечером, после работы, в исходе апреля.
За окном уже не темнело так рано, в небе над угором висела долгая зелёная заря. Печь топилась, на столе стояла кринка молока от Надиной козы. Игнат сел, и говорили они сперва про обычное: про молодняк, про то, что слабые выправились и до травы дотянут, про Чернавкина бычка, что встал на ноги и норовит из загородки.
А потом замолчали оба, и молчание стало длинным.
— Я вот что пришёл сказать, Надя, — начал Игнат, глядя в стол, потом подняв глаза. — Скажу прямо, потому что иначе не умею. Хочу я рядом с тобой быть. Давно хочу. Не от жалости — я тебе уж говорил, я не по доброте живу. А оттого, что с тобой мне хорошо, как ни с кем не было.
Надя сидела тихо, не отнимая взгляда.
— Ты не пугайся, — сказал он. — Я не тороплю. Я ждать умею. Сколько надо, столько и буду. Я подожду, пока сама оттаешь.
Помолчал и прибавил, усмехнувшись чему-то своему:
— Я ведь сюда, на ферму, сам просился. В районе. Место пустовало — мог бы и в другую сторону поехать, дел везде хватает. А я попросился в Кольцово. — Он поглядел на неё. — Не ферму я ехал подымать, Надя. К тебе ехал. Ферма — это уж так, к слову пришлось.
И тут Надя поняла, что её больше ничего не держит.
Она не сказала тех слов, что говорят в таких случаях, — не нашлось их у неё, да и рано было. Она просто протянула руку через стол и накрыла его ладонь своей.
— Не уезжай больше, — сказала она. — Я ждала, что приедешь. Сама перед собой не сознавалась, а ждала.
Игнат повернул руку и бережно сжал её пальцы. И ничего больше не сказал, потому что и этого было довольно на нынешний вечер.
***
Час был поздний, когда он собрался домой.
Надя накинула платок и вышла его проводить. Но в этот раз, дойдя до калитки, она не остановилась, а отворила её и пошла рядом с ним дальше, по улице, под зелёной апрельской зарёй.
Прошли они немного, до угла соседнего двора. Там Надя стала.
— Дальше я уж сам дойду, — сказал Игнат тихо. — Холодно тебе.
— Иди.
Он постоял мгновение, будто хотел ещё что-то, потом кивнул и пошёл тёмной улицей, не оборачиваясь.
А Надя осталась у соседского угла и долго глядела ему вслед, пока его силуэт не исчез в темноте...