«ПОКРОВСКАЯ СИРОТА». Роман. Автор Дарья Десса
Глава 57
Наутро, едва рассвело и первые серые лучи солнца пробились сквозь низкие, тяжёлые тучи, Лев Константинович приказал собирать всех слуг во дворе, поскольку пожелал, чтобы расправа над мельником Пахомом стала зрелищем, которое навсегда врежется в память каждому, кто когда-либо мог помыслить о том, чтобы ослушаться барской воли. Князь уверился в мысли: урок конюха Гришки ничему их не научил. Потому теперь экзекуция должна стать такой, чтобы у крепостных кровь застыла в жилах.
Терентий Степаныч, который плохо спал, думая о предстоящем, отправил самого расторопного лакея в Покровское, дабы тот наказал старосте привести к барскому дому как можно больше людей. «Всё одно зимой маются от безделья, скучают да на печах валяются, – сказал управляющий и пригрозил кулаком. – Смотри у меня. Чтобы по домам только хворые да старые остались. Ну, ежели ещё у какой бабы дитенок родился недавно, тоже пусть остаётся, а то застудит ещё – мало барину убытков».
К девяти часам утра просторный двор напротив особняка князей Барятинских был полон народу. Крестьяне, кутаясь в свою ледащую одежонку, – а на богатую пойди с таким барином-то заработай, тут не до жиру – быть бы живу, – жались друг к другу, перешёптывались, гадали, что затеял господин на этот раз, и хотя многие уже догадывались, что речь пойдёт о мельнике Пахоме, которого привезли накануне, никто не решался произнести это имя вслух, словно само упоминание о нём могло навлечь беду на того, кто осмелится его озвучить. К тому же даже эти люди не верили, что со старым мельником что-то очень плохое может случиться. Ведь второго такого трудяги-то ещё поискать.
В морозном воздухе пахло дымом, который тянуло из печей, и этот запах смешивался с запахом прелой соломы, конского навоза и страха, который, казалось, витал над толпой, как невидимое облако. Солнце, низкое и бледное, едва поднялось над крышами, и тени от людских изб лежали на снегу длинными, синими полосами, и на этих тенях уже начали выступать бледные пятна света, которые медленно ползли по снежному покрову, будто кто-то невидимый двигал по нему огромную кисть.
Лев Константинович вышел на крыльцо в своей тяжёлой лисьей шубе, с нагайкой в руке, выполнявший в его длани роль скипетра. Лицо его было опухшим, одутловатым, – всё говорило о том, что барин последнюю ночь спал очень плохо. Только глаза его горели тем холодным, злым огнём, который заставлял всех, кто видел Барятинского вблизи хотя бы раз, запоминать этот взгляд на всю жизнь.
– Ведите его! – громко приказал барин.
В толпе зашевелились, зашушукались, стали испуганно глазеть по сторонам. Из дальнего амбара около конюшни первым вышел Терентий Степаныч. За ним двое дюжих мужиков в тулупах поволокли Пахома. Когда крестьяне увидели его, ахнули. Никто не ожидал, что с уважаемым человеком это случилось. Поняв, что предстоит, Мельник дёрнул сильными руками: «Сам пойду», – сказал суровым голосом, и конвоиры невольно отпустили его.
Но за ночь он так замёрз и сильно устал, к тому же был голоден, что едва передвигал ноги. Сердобольные бабы заметили, что на ногах его тяжёлые кандалы, которые волокутся по снегу, оставляя глубокие, неровные борозды, будто кто-то провёл по земле тяжёлым плугом.
Но самое жуткое было в том, что Пахом оказался бос, хотя мороз стоял жестокий, и в одной рваной рубахе, которая почти не защищала его от холода. Его трясло крупной дрожью, но он не жаловался и не просил пощады, только смотрел куда-то вдаль, мимо князя, мимо дворовых, мимо этого жестокого мира, в котором он больше не надеялся на справедливость. Лицо его выглядело спокойным, даже каким-то просветлённым, будто он уже переступил ту грань, за которой страх теряет смысл, и остаётся только тихое, почти равнодушное ожидание конца. Кто-то из толпы прошептал, что Пахом похож на святого мученика, которого ироды тащат на погибель. На этого человека тут же зашикали опасливо, призывая замолчать.
Лев Константинович спустился с крыльца, медленно, не торопясь, ступая по скрипучему снегу, подошёл к Пахому и остановился в двух шагах, чтобы дворовые могли видеть его лицо и слышать каждое слово.
– Знаешь, зачем ты здесь? – спросил он так, чтобы все услышали, и в голосе его не было ни ярости, ни гнева, только холодная, ледяная уверенность хозяина в том, что его рабы обязаны подчиняться беспрекословно, а иначе их ждёт страшное наказание.
– Знаю, барин, – ответил Пахом, и голос его был глух, но твёрд. Не звучало в его словах ни страха, ни раскаяния, только та же спокойная, почти усталая готовность встретить свою судьбу, которая читалась на его лице. – За то, что помогал крепостной Анне, дочери Михайлы Львова. За то, что не дал ей умереть от твоей несправедливости. И о том нисколько не жалею!
Барятинский скривился. Мельник явно бросал ему вызов. Пытался, по крайней мере.
– Слушайте! – возвестил Лев Константинович. – Сей наглый холоп вам врёт. Он оказался здесь не только потому, что помог сбежать моей рабыне. Он совершил страшное преступление. Он предал своего хозяина, – чем дольше говорил князь Барятинский, тем жёстче становился его голос и тем испуганнее лица крепостных. Они уже услышали в словах барина ту самую угрозу, которая пугала их своей неотвратимостью. Это старый князь Константин Сергеевич был отходчив сердцем. Бывало, разозлится на какого-нибудь нерадивого слугу, велит его выпороть. А через полчаса сам же потребует, чтобы глупца отпустили. Ну, разве что дали пару раз по шее, но не так, чтоб заболел потом.
Холопы молодого барина уже знали: этот прощать не умеет. Чёрствый сердцем и злой.
– Я уже говорил вам, что никто не смеет перечить моей воле. Но выискался среди вас мельник Пахом, которому мои слова не указ. И за это он заплатит большую цену.
Пахом ни слова не говорил. В молчании его было то самое достоинство, которое Лев Константинович ненавидел больше всего, ибо считал, что такое качество должно быть присуще исключительно людям благородного происхождения, а не холопам. Память подсказала ему старое слово, которое нынче давно уже вышло из обихода, но сейчас как никогда лучше подходило под описание мельника Пахома – смерд.
– Что скажешь в своё оправдание, подлый раб? – спросил князь. Управляющий глянул на барина с удивлением. Кажется, в голосе хозяина послышалось что-то похожее на любопытство, будто он желал увидеть, как мельник падёт перед ним ниц и станет умолять о прощении.
– Я так скажу тебе, барин, – с вызовом ответил Пахом, – Что нисколько не жалею о том, что сделал. Анна не заслужила той горькой судьбины, которую ты ей напророчил. А если хочешь со мной расправиться, что ж, твоя воля. Я своё пожил. Не страшно мне.
Лев Константинович побледнел, ибо эти слова задели его за живое. В них было то самое презрение, которого он боялся больше всего на свете. И от кого же оно исходило? От человека, который, это было видно по дерзкому взгляду Пахома, даже не считает его, князя Барятинского, повелителем своей судьбы.
Лев Константинович повернулся к дворовым, обвёл их долгим, тяжёлым взглядом и крикнул так, чтобы голос его был слышен всем, кто собрался около особняка:
– Смотрите! Смотрите и запоминайте! Так будет с каждым, кто посмеет перечить моей воле. С каждым, кто посмеет даже подумать, что сможет обмануть своего хозяина и предать его. И чтоб никто не заикнулся даже мне о милости. Я измену не прощаю.
Он кивнул Терентию Степанычу, тот своим подручным. Они прошли к амбару, в котором сидел, провёл ночь Пахом, и принесли оттуда каждой по толстой суковатой палке длиной примерно с два аршина каждая. Они встали за его спиной, разойдясь немного в стороны. Мельник не сопротивлялся, только закрыл глаза и замер, будто старался уйти в себя, отгородиться от того, что ему предстояло выдержать.
– Раз! – скомандовал Терентий.
Рыжий мужик с силой опустил палку на спину Пахома. Удар пришёлся между лопаток, и мельник вздрогнул всем телом, но не застонал, только пальцы его судорожно сжались в кулаки. Наблюдающему экзекуцию показалось на мгновение, что сейчас он этими кулаками разметает обоих палачей. Но этого не случилось.
– Два! – раздался следующий удар, который нанёс чернявый, рубаха на спине Пахома треснула, и по ткани расплылось тёмное, быстро растущее алое пятно.
Бабы в толпе запричитали, всхлипнули. Мужики хранили гробовое молчание.
– Три! – крикнул управляющий, и палка Рыжего опустилась на мельника с глухим, страшным звуком.
Бабы стали отворачиваться, закрывать лица руками; мужики стояли, опустив головы, тяжело дыша; немногие дети тихонько подвывали, уткнувшись в материнские подолы, и никто не смел произнести ни слова.
– Четыре! Пять! Шесть! – продолжал счёт управляющий, и удары сыпались один за другим.
Рубаха на спине Пахома превратилась в лохмотья, и под ними была видна спина – синяя, рассечённая в нескольких местах. Из ран текла тёмная, густая руда, которая тут же замерзала на морозе, образуя на мельника старика ледяную корку, которую каждый последующий удар расшибал на мелкие алые брызги
– Семь! Восемь! – крикнул Терентий Степаныч, и Пахом впервые глухо, сдавленно, как раненый зверь, который уже не надеется на спасение, но всё ещё цепляется за жизнь из последних сил, застонал.
– Девять! – снова ставшая бордовой палка со свистом рассекла воздух и с глухим, страшным звуком обрушилась на мельника, который уже едва держался на ногах.
– Десять! – и Пахом закричал от нечеловеческой, животной муки, которая прорвалась сквозь его молчание и заставила дворовых зажмуриться и отвернуться, потому что никто не мог смотреть на это без содрогания.
– Одиннадцать! Двенадцать! – командуя, каждый раз управляющий с надеждой смотрел на Льва Константиновича, думая, что вот-вот барин прикажет остановиться. Но тот смотрел на несчастного Пахома с каким-то сатанинским наслаждением.
– Тринадцать! – лишь после этого удара мельник плашмя рухнул на снег. Из его полураскрытого рта потекла тонкая красная струйка.
– Четырнадцать! – последний удар пришёлся уже по бездыханному телу.
Только после этого князь Барятинский сделал едва заметный жест рукой, повелевая прекратить. Рыжий и чернявый опустили палки, отошли на два шага в стороны. Управляющий подошёл к Пахому, наклонился, потрогал шею, и лицо его стало серым, как зимнее небо.
– Ваше сиятельство, – сказал он, выпрямляясь и виновато глядя на князя, словно сам беду сотворил. – Преставился раб божий Пахом.
В толпе раздались чьи-то истошные рыдания. Мужики загалдели, зашумели. Но Терентий Степанович рыкнул на них. Стали слышны только тихие всхлипы.
Лев Константинович подошёл ближе, посмотрел на бездыханное тело, потом на дворовых. В его взгляде не было ни торжества, ни даже удовлетворения, только холодное, пустое равнодушие.
– Унесите его отсюда прочь, – сказал он. – Похороните, как положено.
Он повернулся и ушёл в дом, не оглядываясь, и дверь за ним захлопнулась с глухим, тяжёлым стуком. Дворовые стояли молча. Женщины плакали, утираясь краем платка, мужики смотрели в землю, и никто не проронил ни слова, потому что слова были бессильны перед этой жестокостью, а те, кто осмелился бы заговорить, знали, что следующим может быть любой из них.
Терентий Степаныч, Ощущая на себе полные ненависти взгляды крестьян, велел подручным унести мельника. Его положили в тот же амбар, на то же самое место, где он провёл ночь, и накрыли рваной дерюгой. Перед этим только сняли кандалы. Дверь потом заперли на замок, чтобы с покойником ничего не случилось.
Управляющий после этого подошёл к толпе крестьян и велел всем расходиться по домам.
Марфа, стоявшая у окна людской и наблюдавшая за всем происходящим, не плакала и не чувствовала ни жалости, ни вины, только холодную, пустую гордость за то, что она помогла барину, и смутную, ещё не осознанную до конца надежду на то, что теперь, когда она доказала свою преданность, Лев Константинович наконец заметит её и, быть может, признает в ней свою сестру, даст ей место в доме, позволит жить не в людской, а в господском флигеле, и тогда все её страдания и унижения, все годы, проведённые в горничных, обретут наконец смысл.
А мельника Пахома ей совсем не было жаль.