Прошло несколько дней смомента последнего известия от Фроси, и дни эти шли так, как если голове у человека держится одна и та же мысль, а руки делают своё.
С утра Пелагея растапливала летнюю печку во дворе и ставила чугунок. К полудню воздух у крыльца становился стоячим, как в избе перед грозой, и куры опять переползали под половицы.
Тоня была рядом, без слов и без вопросов. Она уже знала, где у Пелагеи стоит крынка с молоком, и как открыть тяжёлую крышку у бочки с водой, чтобы не уронить ковш, и в каком месте у плетня надо переступить, чтобы не зацепиться подолом.
Утром третьего дня Пелагея велела Тоне помочь ей с прополкой. Земля у грядок ещё хранила ночную влагу, и сорняки дложны были выходить легко.
— Вот это полоть будем, — сказала Пелагея, показывая на грядку с морковью. — Только саму морковку не выдергивай. Видишь — у неё лист резной, тонкий. А у сорняка широкий, шершавый. Запомнила?
— Запомнила.
— Если сомневаешься — у меня спрашивай.
Тоня опустилась на корточки и взялась осторожно, по одному стеблю. Пелагея сначала смотрела, потом отвернулась и стала полоть свой ряд. Из-за плеча у неё слышалось ровное шуршание — девочка дёргала молча, и каждый сорняк клала в ведёрко, ни одного не бросала мимо.
В какой-то момент Тоня замерла и негромко позвала:
— Тёть Палаш, а это морковка или нет?
Женщина подошла. Маленький росток с тонким резным листом стоял у самого края борозды.
— Морковка. Ты её не трогай.
— Я и не тронула. Я только спросить.
— Правильно, что спросила.
Девочка кивнула и принялась за следующий ряд. Пелагея вернулась к своему. Полоть стало вдруг легче — теперь у неё был маленький помощник.
***
Фрося приехала на четвёртый день к полудню. Пелагея в это время сидела в сенях у открытой двери и перебирала чеснок — отделяла головки покрепче на хранение от тех, что подсохли криво и должны были идти в дело раньше. Тоня сидела рядом на низенькой табуретке и снимала с головок сухую шелуху.
Пелагея услышала телегу. По их улице телега ходила редко, и любая телега была событием.
Когда она вышла к калитке, Фрося уже спускалась с телеги, придерживая портфель и платок одновременно. Она расплатилась с возницей коротким кивком, и тот, не глядя ни на кого, тронул лошадь дальше.
— Здравствуй, Палаш, — сказала Фрося уже у калитки. — Я к тебе.
— Здравствуй.
Пелагея отворила калитку и пропустила её во двор. Тоня сидела в сенях у двери, и когда Фрося подошла к крыльцу, девочка встала.
— Здравствуйте, — сказала тихо.
— Здравствуй, Тонечка, а ты подросла с последней нашей встречи.
— Не знаю.
— Подросла. Я по тебе вижу.
Тоня опустила глаза. Пелагея молча показала Фросе на дверь.
— Заходи. У меня квас холодный.
В избе было прохладно — Пелагея с утра прикрыла окошко тенёвой стороной к улице, как делала в самую жару. Фрося поставила портфель на лавку, села к столу и расстегнула верхнюю пуговицу на воротнике. Хозяйка достала из погреба крынку и налила гостье полную кружку. Фрося выпила половину сразу, не отрываясь.
— Жарко, Палаш. Я думала, не доеду.
— Видать что-то важное, раз в такую жару то пришлось тащиться.
Пелагея села напротив и стала ждать. Она знала, что Фрося приехала не за квасом, и знала, что Фрося сама начнёт.
Тоня появилась в дверях. Постояла, посмотрела сначала на Фросю, потом на Пелагею.
— Тонь, — сказала Пелагея ровно. — Возьми ведёрко с шелухой и снеси за хлев. Знаешь, где у меня там яма? Туда. А после поди-ка к Кузьмичихе, спроси, есть ли у них яйца. Скажи, тётя Пелагея просит пяток на завтра, если не жалко.
— Хорошо, — сказала Тоня.
— Не спеши. И к курам не подходи у соседей, у них петух нехороший.
— Я поняла.
Девочка взяла ведёрко и тихо вышла. Через минуту во дворе хлопнула калитка. Пелагея посидела ещё несколько мгновений молча и только потом обернулась к Фросе.
— Ну, рассказывай.
Фрося поставила кружку на стол, обтёрла губы тыльной стороной ладони и достала из портфеля сложенную вдвое тетрадную бумажку.
— Палаш, я не с пустыми руками приехала.
— Вижу.
— Я по службе. Только ты послушай сразу всё, а потом уж говори.
— Слушаю.
Фрося набрала воздуха и заговорила.
— По нашим бумагам Тоня у тебя пока что числится временно. Это значит — никак. То есть устно, на словах.
— Понимаю.
— Не «понимаю», Палаш, ты послушай. Если её у тебя дольше держать — нужна бумага. Сельсовет должен подтвердить, что у тебя дом, хозяйство, что ты в здравом уме и можешь за ребёнком смотреть. Район должен знать, кто за неё в ответе на лето. Без этого нельзя.
— А если не сделать бумагу?
Фрося опустила глаза.
— Если не сделать — мне велят её обратно везти. Не сейчас, не завтра — но скоро. У нас по детдому ребятишек устраивают по особому порядку. На устных договорённостях не положено.
Пелагея молчала. Она смотрела в стол, где у неё на доске лежал сухой чесночный лист, и пальцем подвинула его в сторону. Лист пошуршал и снова лёг.
— Я бумажные дела не люблю, — сказала она наконец.
— Знаю.
— Никогда не любила. У нас в доме отродясь никаких справок не водилось.
— Знаю, Палаш.
— Я и пенсию-то свою как оформляла — помнишь, наверное, как тебя про неё спрашивала.
— Помню.
Пелагея подняла глаза.
— Что нужно?
Фрося чуть выдохнула — как выдыхают, когда самый трудный кусок разговора прошёл.
— Зайдёшь в сельсовет к Семёну. Он составит, ты поставишь подпись. Я ему отдельно объясню, что и как. Потом подруга моя в детдоме у себя приложит бумагу к Тониному делу. И на этом всё, она остаётся у тебя до выяснения.
— До выяснения чего?
Фрося помолчала.
— До выяснения, Палаш. Пока ищем Веру. Пока ясности нет.
— А если ясности так и не будет?
— Тогда будем думать дальше. Но это потом. А сейчас — бумага.
Пелагея положила руки на стол ладонями вниз. Ладони у неё были тёмные от земли — не отмыла перед тем, как сесть.
— Делай бумагу, — сказала она. — Делайте. Я подпишу.
***
Фрося аккуратно сложила свою бумажку и убрала обратно в портфель. Налила себе ещё кваса, но пить не стала. Сидела, глядя на свою руку, что держала кружку.
— Палаш, — сказала она не сразу. — Я тебе и второе должна сказать.
— Говори.
— Я подругу свою попросила Веру искать. Будем по работе искать, по сельсоветам, по знакомым в районе. Я и сама постараюсь, у меня по службе тоже связи есть.
— Ну.
— Только ты, Палаш, на меня сразу не надейся, ладно?
Пелагея посмотрела на неё.
— В каком смысле?
— В том смысле, что я тебе сейчас ничего не обещаю. Много времени с тех пор прошло. Вера могла куда угодно перебраться. Могла фамилию сменить — замуж выйти ещё раз. Могла из района вообще уехать, в другую область.
Пелагея слушала, не перебивая.
— Может, и записи где-то потерялись, — продолжала Фрося. — У нас в районе после пожара сорок девятого года половину архива переписывали заново, и переписывали не всегда аккуратно. А может, кто-то из старых нянечек её ещё помнит — тогда легче. А может, никто не помнит. Это я тебе как есть говорю.
— Хорошо, что как есть.
— Я ж не хочу тебя обнадёжить попусту, Палаш. Ты мне потом не простишь.
— Не прощу, — сказала Пелагея спокойно. — Это правда.
Фрося чуть улыбнулась — устало, без веселья.
— Так что я попробую. А ты пока живи, как живёшь. И девочку держи.
— Подержу.
***
Пелагея сидела, разглядывая свою левую руку. Рука была старая, в коричневых пятнышках. Кольца на ней не было давно — она сняла его ещё после смерти мужа и спрятала в сундук, к венчальному платью.
— Фрось, — сказала она.
— А?
— Ты Митю моего помнишь?
Фрося подняла на неё глаза. На мгновение замерла.
— Помню, Палаш. Как же не помнить.
— Я тебе про него никогда не говорила.
— Никогда.
— И в деревне ни с кем не говорила. Уж двадцать лет.
Фрося молчала. Она поняла, что сейчас ей надо только слушать.
Пелагея помолчала ещё, как будто прикидывала, с какого края взяться. Потом начала — не складно, не подряд, а кусками, как достают из старого мешка вещи, что давно туда сложены.
— Когда он уезжал, — сказала она, — я ему наговорила всякого. Что мать одна, что хозяйство без хозяина встанет, что отцовская могила некошеная зарастёт. Что соседи скажут — сын-то, мол, бросил. Я ему сорок причин выложила. Я думала, я о нём забочусь. А я о себе заботилась.
Она усмехнулась коротко, без улыбки.
— Я ж тогда ещё не старая была. Мне до пятидесяти было далеко. А я уже жаловалась, как старуха. И сын мой эту мою жалобу слушал, слушал, и в один день встал и сказал: «Мам, я поеду». И поехал.
— Палаш…
— Подожди. Я не за тем говорю, чтоб ты меня жалела. Я говорю, чтоб ты поняла. Он мне писал. Не часто, но писал. Про работу. Про хозяйку, у которой комнату снимал. Потом про эту Веру.
Пелагея остановилась. Перевела дыхание.
— Я Веру в глаза не видала. Ни разу. А уже не любила. Я её невзлюбила с первого его письма про неё. С той самой строчки. Будто она у меня сына украла. А он сам ушёл.
— И ты ему так и писала?
— Так и писала. Не прямо, конечно. Я ж не вовсе дура. Я между строк. Что он торопится. Что в районе много девушек. Что лучше бы из своих. Он мне ни разу не ответил на это. А я думала — значит, разозлился. И ладно, мол, пускай. Сам поймёт.
Пелагея перевела взгляд на окно.
— Они там расписались, без меня. Без свадьбы. Я ему написала — что у каждой семьи свой порядок, и что мне, видимо, в его жизни места теперь нет. Холодно написала. Будто чужому. Я тогда думала, я гордая. А я не гордая была, Фрось. Я обиженная была. На пустом месте. На том, что у меня сын вырос и от меня уехал. Как уезжают все нормальные сыновья.
Фрося молчала.
— Потом он писать стал реже, — продолжала Пелагея. — Я и это в обиду себе записала. Думала — забыл. А он не забыл. Он просто не знал уже, что мне писать. Не поздравила со свадьбой. Не пригласила приехать. Какое было его слово, когда он эту дверь у меня просил — «приезжай, мама, или мы приедем», — я тоже мимо пропустила. У меня тогда другая забота была.
Она остановилась. На лбу у неё блестела узкая полоска пота. Она вытерла её ладонью, не глядя.
— И вот сейчас я думаю, Фрось. Если у них ребёнок родился — а по последнему его письму выходит, что родился, — значит, у меня внучка где-то была. Все эти годы. И я не знала. Потому что я сама сделала так, чтоб мне не сообщали. Закрыла дверь и ключ в карман убрала.
— Палаш…
— Подожди. Я не плачу. И не собираюсь.
Голос у Пелагеи был сухой, ровный. Только губы у неё в одном месте дрогнули.
— Я не знаю, та ли Антонина у меня тут сидит сейчас. Может, моя. Может, чужая. Может, всё совпало случайно — и имя, и фамилия моя, и записи. Жизнь всякое может натворить. Я не дура, Фрось, я не хватаюсь за это, как за соломинку. Я и до сих пор себе говорю — может, и нет. Может, ещё ничего не значит.
— Может, и не значит.
— Только вот что я тебе скажу. Если эта девочка моя — значит, она в детдоме была столько лет, потому что я когда-то одно письмо холодно написала. А если эта девочка не моя — значит, у меня где-то всё равно есть такая, и она тоже не знает, что у неё бабка есть.
Пелагея помолчала.
— И в том и в другом случае, — сказала она, — я виновата.
***
Фрося отвела глаза и глянула в кокно. Там по двору шла Тоня от калитки. Девочка несла что-то в платке у груди.
— Идёт, — тихо сказала Фрося.
Пелагея кивнула.
— Ты при ней — ни слова, — сказала она. — Слышишь? Ни про Митю, ни про Веру, ни про родство. Ни намёком. Я ей сама когда-нибудь скажу. Если будет — что сказать.
— Я понимаю, Палаш.
— Вот и хорошо.
Тоня вошла в сени, а потом показалась в дверях.
— Кузьмичиха дала пяток, — сказала она. — Сказала, чтоб завтра ей муки взамен.
— Дам ей муки. Положи яйца на лавку, прямо в платке.
— Хорошо.
Тоня сделала, как сказали, и осталась стоять у двери, ожидая нового поручения. Пелагея чуть повернулась к ней.
— Поди под навес. Перебери чеснок, что остался. Я скоро приду.
— Хорошо.
Девочка вышла. Когда её шаги стихли во дворе, Фрося посмотрела на Пелагею долго и без улыбки.
— Ты её уже не отдашь, да?
— Не отдам.
— Это твёрдо?
— Это, Фрось, твёрже всего, что я в жизни говорила.
***
Фрося уехала через полчаса. Тот же возница, что её привёз, уже поджидал у конторы, и Пелагея вышла её провожать до калитки. У калитки Фрося задержалась — поправила платок, посмотрела ещё раз на Пелагею.
— Я как чего узнаю — сразу сообщу.
— Я подожду.
— Палаш…
— Что?
Фрося не нашла, что сказать. Только покивала, тронула Пелагею за рукав короткое мгновение и пошла к телеге.
Старая женщина осталась стоять у калитки, пока телега не скрылась за поворотом. Дорога опять опустела.
***
Когда Тоня вечером вошла в избу, она остановилась у порога и долго смотрела на свою возможную бабушку, пытаясь понять нечто, что было ттолько ей одной известно.
— Чего стоишь, — сказала Пелагея, не оборачиваясь от печи. — Сандалии сними, ноги вымой.
— Хорошо.
— А завтра утром, — добавила Пелагея, — как встанем, переплету тебе косы заново. А то одна уж совсем растрепалась.
— Хорошо.
— И сандалии у печки поставь, чтоб к утру высохли.
Тоня послушно сняла сандалии и поставила к печке, аккуратно, носками к стене. Подошла к рукомойнику, плеснула на руки. Полотенце взяла своё — то, что висело рядом со старшиным. Обтёрла руки и повесила обратно, расправив край.
Пелагея на неё не смотрела. Она крошила в чугунок лук, и руки у неё двигались привычно, как двигались тысячи раз. Только в груди у неё теплилось новое чувство, которое она знала когда-то очень давно, когда Митя был маленький и тоже подходил к ней молча, чтобы быть рядом.
***
Прошло ещё три дня.
Дни шли обычные — лето пошло на убыль, и хотя жара ещё стояла, по утрам уже тянуло из-за реки прохладой, и трава у плетня к рассвету покрывалась росой. Пелагея с Тоней снимали первый огурец, что налился на грядке у самого края. Тоня держала его двумя руками, как держат что-то живое.
Семён из сельсовета зашёл сам через два дня после Фроси. Принёс ту самую бумагу, что обещала Фрося, разъяснил, где Пелагее ставить подпись. Женщина расписалась под ним аккуратно, как расписывалась всегда — с лёгким наклоном вправо. Семён забрал бумагу, сказал, что отправит её по назначению с почтой, и ушёл. Тоня в это время сидела во дворе у курятника и смотрела на куриц. Она не знала, какую бумагу подписали в избе, и не спрашивала.
Пелагея сама не сразу поняла, что та подпись означала. Она поняла это к вечеру, когда сидела у окна и смотрела, как Тоня под навесом снова возилась с прутьями для корзины. Подпись её на серой бумаге была чем-то большим, нежели подпись на пенсионной книжке.
***
Телеграмма пришла в субботу.
Был полдень. Пелагея в это время доставала из печи хлеб — раз в неделю она пекла большую буханку на всю неделю вперёд, и сегодня был как раз этот день. В сенях пахло свежей выпечкой. Тоня стояла рядом с ухватом и держала, как её научили, — наизготовку, чтобы Пелагея могла подать горячий каравай.
В калитку постучали.
Пелагея поставила буханку на полотенце на столе, обтёрла руки о фартук и пошла открывать.
У калитки стоял Толик Кузьмичей — тот же мальчишка, что в прошлый раз бегал звать её в сельсовет. Видно, его опять припрягли подменить почтальонку, что ходила по ближним домам по очереди.
— Тёть Палаш, — сказал он деловито. — Тебе телеграмма.
— Какая телеграмма?
— Из района. Дядя Семён сказал — самой в руки.
Он порылся в сумке и достал серый бланк, чуть помятый по углу. Пелагея взяла бланк. Не сразу развернула.
— Распишись вон тут, — показал Толик пальцем на нижнем краю отрывного корешка. — Что получила.
Пелагея кивнула, взяла у него короткий тупой карандаш и поставила свою подпись. Мальчишка убрал корешок в сумку, кивнул и побежал дальше — у него ещё были телеграммы, видно, и в другие концы улицы.
Пелагея осталась у калитки одна. Развернула бланк.
Текст был короткий, четыре строки, набитые на серой ленте крупными буквами и наклеенные на бланк ровными полосами.
ВЕРУ НАШЛИ. ОБЕЩАЛА СКОРО ПРИЕХАТЬ В МАЛЫЕ ВЯЗОВЦЫ. ЖДИ. ФРОСЯ
Она стояла у калитки, держа бланк в двух руках, как держат не бумагу, а что-то живое и хрупкое, и не сразу понимала, что внутри у неё делается. С одной стороны — будто гора с плеч сошла, а сдругой — наоборот, потому что приедет живая Вера. Та самая, которую Пелагея в жизни ни разу не видела и заранее когда-то осудила.
***
Из избы вышла Тоня. Она вышла осторожно, как делала всегда, когда чувствовала, что в доме что-то не так. Подошла к калитке и встала за плечом у Пелагеи.
— Тёть Палаш?
Женщина не сразу обернулась. Аккуратно сложила бланк вчетверо по сгибам, что уже были на нём, и убрала за пазуху, к платку.
— А?
— Это плохая бумага?
Пелагея посмотрела на девочку. Тоня стояла, чуть подняв подбородок, и в глазах у неё было то самое выражение, которое у неё появлялось всякий раз, когда она ждала, что её опять куда-то увезут.
— Нет, — сказала Пелагея ровно. — Не плохая.
— А какая?
— Просто весть. Из района. Приедет на днях один человек, по делу. Тебя это пока не касается. Поняла?
— Поняла.
— И не тревожься. Ты сегодня вечером косу мне поможешь развязать, а завтра я тебе на платье крой сделаю. Из того отреза, что ты вчера видела.
— На платье?
— На платье. У тебя одно всего, негоже.
Тоня кивнула.
— А он добрый?
— Кто?
— Кто из района приедет.
Пелагея помолчала. Положила руку девочке на плечо — коротко, и тут же убрала.
— Не знаю. Поди в избу, Тонь. Я сейчас приду
— Хорошо.
Тоня пошла обратно к крыльцу, и старуха стояла у калитки, глядя ей в спину. Косичка у девочки, та, что слева, опять чуть сбилась.
***
К вечеру Пелагея разложила платок на столе, развернула бланк ещё раз и посмотрела на него при свете лампы.
Она долго сидела за столом, не двигаясь. На печи Тоня уже спала — в этот вечер легла рано, потому что днём набегалась больше обыченого.
Пелагея смотрела на бланк и думала. О том, что ждала эту весть, но не была к ней готова. О том, что Вера, которую она в жизни не видела, через несколько дней войдёт в её калитку.
Что Вера ей расскажет, Пелагея не знала. Что она ей сама скажет — тоже не знала. Знала одно: бумагу в сельсовете она уже подписала и девочку просто так уже не отдаст.
А правда уже постепенно подступалась к её калитке, и Пелагея ничего больше не могла сделать — только ждать.
Она ещё посидела немного, потом сложила бланк и убрала его в комод.
Думать дальше она себе не позволила.