Прошло больше недели, как Фрося ушла, оставив девочку. За это время деревня успела вобрать в себя новость и переварить её — кто-то с любопытством, кто-то с недоверием, кто-то с тем особым деревенским сочувствием, которое больше похоже на терпеливое ожидание развязки. Пелагея ни с кем об этом не говорила. Если у калитки её останавливали и заводили разговор издалека, она отвечала коротко, без подробностей, и шла дальше.
Дни шли своим чередом. Жара не отпускала, и сегодня к полудню на открытом дворе тяжело было дышать. Куры по-прежнему лезли под крыльцо, гусыня отлёживалась у сарая и шипела теперь только для порядка.
Тоня помаленьку привыкала. Она уже знала, где стоит её кружка, и брала её сама. Знала, что воду в умывальник наливают доверху, но не выше синей черты, по которой раньше шла трещина. Знала, что хлеб режут только тем большим ножом, который Пелагея держала на полке возле печи, а не маленьким, что лежал на столе.
Она помогала, не дожидаясь, когда её попросят: принесёт щепок, расставит крынки на просушку, подберёт обронённый лук. Когда Пелагея с утра выходила к колодцу, Тоня шла следом, без слов, и подставляла руки под пустое ведро, чтобы донести его до сруба. Ведро она ещё не могла нести с водой, но пустое — могла, и от этого у неё было своё маленькое право быть полезной.
Пелагея ловила себя на том, что ещё лёжа на кровати с закрытыми глазами, она слышала, как девочка тихонько слезает с печи, как осторожно ступает к лавке, как набирает в горсть воды у рукомойника, чтобы не пролить. Звуки были чужие, и в то же время такие, будто в доме всегда так было. От этого Пелагее становилось не по себе, и она с усилием отворачивалась к стене, чтоб ещё полежать одной.
***
Они сидели под навесом. Женщина чистила свёклу, Тоня помогала отделять листья и складывать их в отдельную кучку — Пелагея сказала ей, что листья пойдут скотине. Девочка работала аккуратно, не торопясь, и через какое-то время посмотрела на Пелагею и спросила:
— А почему её свёклой назвали? — спросила тихо.
Пелагея на секунду остановила нож.
— Почему свёклой?
— Ну, — Тоня кивнула на овощ, — у неё название такое странное.
Пелагея посмотрела на свёклу так, будто видела её впервые.
— Не знаю, — сказала она наконец. — Свёкла и свёкла. Тебе яблоня тоже странной кажется?
— Яблоня — нет, — сказала Тоня. — На ней яблоки. А тут — что свёкла, что бурак, кто как зовёт.
Пелагея хмыкнула.
— Бурак, говоришь. Это где так?
— У нас одна нянечка так говорила.
— Ну значит, она с южных мест была. У них там бурак.
Тоня покивала. Видно было, что хочет ещё что-то спросить, но не решается. Пелагея ждала, не торопя.
— А пшено — это от чего? — спросила девочка наконец.
— Пшено — это просо.
— А просо?
— А просо — это просо и есть, — сказала Пелагея. — Растение такое. Колос, как у пшеницы, только мельче.
Тоня помолчала.
— А у нас ведь никто не объяснял, — сказала она.
— В каком смысле?
— Что в еду шло, того не объясняли — почему и откуда.
— Я тоже не больно объяснить-то могу, но тебе, если нужно чего — спрашивай.
— Хорошо.
И девочка опять занялась листьями, аккуратно отрывая их у самого основания, чтобы не помять и ничего не уронить мимо. Пелагея резала свёклу и думала о том, что у этой маленькой Тони, видать, годами накопилось таких вопросов столько, что и за месяц не вычерпать.
***
Весть от Фроси пришла в середине второй недели после её отъезда — через сельсовет.
Прибежал мальчишка Кузьмичей, Толик, лет двенадцати, в коротких штанах и рубахе без двух пуговиц.
— Тёть Палаш! — крикнул он от калитки. — Тебе из сельсовета сказали зайти. Бумажка тебе пришла.
— Какая бумажка?
— Не знаю. Дядя Семён сказал — зайди, как сможешь.
Пелагея вытерла руки о фартук.
— Прямо сейчас?
— Скахали, как получится, но лучше поскорее, — крикнул мальчишка и побежал дальше.
Семён сидел в сельсовете с утра до пяти, и в эту пору чаще оказывался у окна с веером из старой газеты. Идти было недалеко, минут пятнадцать. Пелагея посмотрела на Тоню — та стояла под навесом, держа в руках корзину с обработанным луком.
— Я в контору схожу ненадолго, — сказала Пелагея. — Ты на солнце не выходи. Посиди в тени.
— Хорошо.
— Если кто чужой подойдёт к калитке — не отзывайся. Я скоро.
Девочка кивнула серьёзно, как кивают в ответ на важное поручение, и поставила корзину на лавку.
Старая женщина сняла фартук, накинула платок и пошла.
Семён был на месте. Сидел за деревянным столом у окна, и перед ним лежал серый листок с печатным текстом.
— Здравствуй Пелагея, — сказал он, увидев её. — Тут тебе по оказии Ефросинья прислала.
— И ты здравствуй, Семён. Давай сюда, что там прислали.
Семён подал листок. Пелагея взяла, не разворачивая, и сложила вчетверо.
— Дома почитаешь? — спросил Семён не любопытствуя, а так — для порядка.
— Конечно дома, там обстановка лучше располагает.
— Гляди-ка. С ребятёнком тебе, видать, помогать готовы.
— Готовы — и хорошо, — сухо сказала Пелагея. — Спасибо, Семён.
— На здоровье.
Она вышла из сельсовета, миновала клумбу с астрами, что у конторы кто-то поливал из ведра, и пошла обратно.
На полпути к дому она всё-таки не выдержала. Свернула в проулок между Кузьмичами и старой кузней, остановилась в тени у глухой стены сарая, где её никто не мог увидеть, и развернула листок. Глаза у неё были уже не те, что в молодости, и пришлось держать бумагу поодаль от лица, чтобы строчки сложились в слова.
Фрося писала наспех, как пишут люди, которым диктует время. Сообщала, что подруга в детдоме подняла записи и поспрашивала старых работниц. Имя женщины, что когда-то привела Тоню, всё же вспомнили — звали её Вера. Фамилия в записи стояла, но в книге была подправлена другой рукой и теперь читалась плохо: то ли Серова, то ли Серёва, то ли вовсе Семёнова. Адреса как не было, так и нет. Сказано было только, что женщина в ту пору жила, видно, не близко, потому что приехала издалека и обратно уезжала на поезд. Подруга обещала ещё поспрашивать — может, кто-то из старых нянечек её запомнил в лицо. И в самом низу Фрося добавила: если Пелагея хочет, чтобы девочка осталась у неё подольше, нужно будет всё же заходить в сельсовет и оформлять бумагу — Семён сам скажет, какую. Без бумаги по нынешним порядкам не положено держать чужого ребёнка дольше определённого срока.
Пелагея дочитала. Сложила листок обратно вчетверо, по тем же сгибам, и убрала за пазуху.
Она стояла в тени сарая ещё минуту или две. Над её головой пролетела какая-то птица — не разглядела какая, — и вернулось солнце, и вернулись звуки улицы, и где-то заскрипели колёса. Пелагея отлепилась от стены и пошла домой, ступая ровно, как всегда, только теперь ей казалось, что земля под ногами идёт чуть-чуть наклоном, и нужно держать равновесие.
«Вер много, — сказала она себе по дороге. У каждой второй знакомой в районе сестра, или тётка, или племянница Вера. Имя как имя».
Но имя билось в голове, как муха об оконное стекло, и не выпускалось наружу.
***
Дома Тоня сидела под навесом и заплетала травинки в косичку — длинную, тонкую, из трёх стеблей. Увидев Пелагею, отложила травинки в сторону и встала.
— Сиди-сиди, — сказала Пелагея. — Я в дом.
В избе она сразу села к столу и какое-то время сидела просто так, ничего не делая. Потом встала, налила себе квасу, выпила полкружки одним глотком и опять села.
Делать у неё было много, и нужно было этими делами заниматься: дрова, печь, тесто на завтра, огород. Пелагея встала и вышла во двор, пройдя к поленнице. Взяла два полена, подержала пару секунд и положила обратно. Потом направилась к огороду и, постояв с минуту, снова вернулась в избу.
«Имя как имя, — повторяла себе Пелагея. — Мало ли Вер. Митя бы написал, ежели б у него ребёнок родился. Не утаил бы. Сын родной всё-таки».
Она подошла к печи и стала зачем-то протирать тряпкой и без того чистую заслонку. Пелагея провела ею раз, два, три, и на четвёртый остановилась.
«А может, и не написал бы, — подумала она тихо, как думают о неприятном, что давно знаешь, а признать не хочешь. — После моего-то письма не написал бы».
***
До вечера она занималась хозяйством так, как занимаются им люди, у которых внутри неспокойно. Руки делали привычное, а голова жила своей жизнью, и эта жизнь была ей не в радость.
Тоня крутилась рядом, помогая по мелочи. Она почуяла, что у бабушки внутри неладно, и притихла больше обычного. Не спрашивала ничего, не лезла на глаза, делала свою маленькую работу. К ужину она поднесла к столу хлеб, не дожидаясь, когда хозяйка попросит.
— Сама догадалась? — спросила Пелагея, и голос у неё был мягче, чем обычно.
— Догадалась.
— Умница.
Тоня не улыбнулась, только опустила глаза.
Ужинали молча. Пелагея ела, не разбирая вкуса, и заметила это только тогда, когда тарелка опустела. Тоня доела свою кашу и сидела, не уходя, ждала, пока хозяйка встанет первой.
— Иди на печь, — сказала Пелагея. — Я ещё посижу.
— А посуду?
— Я сама приберусь. Иди.
Девочка послушно встала, отнесла свою миску в плошку у печи, забралась на печь и затихла и через какое-то время задремала.
Пелагея сидела за столом и не двигалась. Уже стемнело, и в избе сделалось сумеречно — она не зажгла лампы. Так ей было лучше.
Она знала, что должна делать. Знала с того самого момента, как развернула фросину бумагу у сарая. Только всё откладывала, потому что имя Вера в той бумаге может быть не просто чьим-то именем, а тем именем, которое она когда-то прочла в одном из писем сына и постаралась забыть.
***
Сундук стоял в большой комнате, у задней стены, под старой бабкиной иконой. Сундук был ещё дедов — окованный, тёмного дерева, с двумя медными уголками, что давно потеряли блеск. На крышке у него лежал тканый половичок, чтобы не пылилось, а сверху — старый чугунный утюг, скорее для тяжести, чем для дела.
Пелагея отперла сундук маленьким ключом, который держала на кольце вместе с ключом от чулана. Крышка поднялась с тем особенным сухим скрипом, какой бывает у старого дерева, давно не открывавшегося.
Сверху в сундуке лежали стопки выглаженного белья — простыни, наволочки, два полотенца с вышивкой, что Пелагея берегла на чёрный день. Под ними — её собственное венчальное платье, давно пожелтевшее на сгибах. Ниже — стопка платков, что осталась от свекрови. Ещё ниже — мужнина рубаха, единственная, которую она тогда не отдала, не разрезала на лоскуты, не пустила в дело.
И под всем этим, у самой стенки сундука, Пелагея вынула мешочек. Села рядом на стул, положила его на колени и какое-то время не развязывала. Тесёмки были завязаны её собственной рукой — не сейчас, а давно. Узел был тугой, не от спешки, а от обиды: как затянула в тот год, так и не трогала с тех пор.
Внутри лежала пачка писем. Сверху — три открытки, с поздравлениями. Под ними — конверты, тонкие, серые, кое-где надорванные сбоку, как надрывают конверты, когда читают торопливо. Их было не очень много — десятка полтора, может, чуть больше.
Пелагея взяла верхний конверт. Адрес был написан крупным, чуть неровным Митиным почерком — она узнала его сразу, как узнаёшь после многих лет голос, который слышал в детстве. У неё что-то стянуло в горле, и она положила конверт обратно.
«Не сегодня, — мелькнуло у неё. — Завтра. С утра. На свежую голову».
Но тут же она подумала: завтра она найдёт тысячу причин не открывать. И послезавтра найдёт. И через неделю. И в этом будет вся правда — что она снова, как тогда, отойдёт в сторону и сделает вид, что не знает.
***
В первом письме, самом верхнем, Митя писал коротко. Сообщал, что доехал благополучно, устроился на квартиру к одной хозяйке — старушке, что сдаёт комнату, потому что своих детей у неё нет. Работа тяжёлая, но интересная: совхоз большой, земель много, и нужны люди, которые понимают в семенах и в севообороте. Спрашивал, как мать, не болит ли спина по ночам, не нужно ли прислать чего из района. Кончалось письмо ровно, без обид: «Целую тебя, мама. Береги себя. Митя».
Пелагея прочла и какое-то время сидела, не шевелясь. Она помнила это письмо. Помнила, что прочла его тогда быстро, и тогда же сказала себе: «Доехал, и слава Богу. Раз доехал — пускай и обживается». Без злобы, но и без тепла.
Она ему тогда ответила не сразу. Подождала недели две, потом написала короткую открытку: «Жива. Хозяйство в порядке. Кланяюсь». Подпись и всё.
Сейчас, через столько лет, она видела в этих письмах то, чего тогда не замечала. Видела, что сын писал ей робко, как пишут человеку, перед которым виноваты. Видела, что он не звал её к себе и не приглашал в гости — потому что знал, что её не вытащишь из Малых Вязовцев, — но и не закрывал двери: «Если что, пиши. Адрес мой такой-то».
Она тогда читала, как обиженная женщина, и видела только одно: что сын жив, доехал, устроился без неё, и значит, без неё может.
Пелагея отложила листок в сторону. Взяла следующий.
***
Письма шли по порядку, как лежали в мешочке. Тёплый месяц сентябрь, потом ноябрь, потом перед самым Новым годом. Митя писал о работе, о людях, с которыми сошёлся в совхозе, об одном старом агрономе, у которого учился и который оказался строгим, но толковым. Писал, что зима в тех краях суровее, чем в Малых Вязовцах, — снег ложится раньше и держится дольше. Просил мать одеваться теплее и не ходить за водой по гололёду.
В одном из писем — это было где-то на четвёртом или пятом, Пелагея уже сбилась со счёта, — Митя впервые упомянул Веру.
«Мама, ты не сердись, — писал он. — Я тут познакомился с девушкой. Зовут Вера. Она работает в нашей конторе бухгалтером. Девушка хорошая, спокойная, не из этих, кто на пляски да на гулянки. Я тебе пока больше ничего говорить не буду, потому что говорить пока нечего, но если что, я тебе напишу. Только ты заранее на неё не серчай, ты её не видела».
Она помнила, как читала это письмо первый раз. Помнила, как у неё внутри тогда поднялось что-то злое на своего сына, который посмел сообщить ей такую вещь, не приехав, не показав, не спросив. И на эту неведомую Веру, которая, выходило, забрала её сына.
Она тогда ответила быстро. Слишком быстро. Написала так, потому что больно было самой. Что Митя торопится. Что в районе много девушек, и каждая хочет за выгодного жениха. Что она его такого выбора одобрить не может, не видя девушку, и что лучше бы он приехал и привёз её показать. А ещё лучше — пусть подумает, не возьмёт ли в жёны кого из своих, деревенских, которых знает с детства.
Она отложила и это письмо тоже.
***
Дальше переписка шла реже. Митя ещё писал, и в его письмах появлялось всё больше Веры. Не подробностей, не описаний — Митя по природе был неразговорчив, — а вот так, мимоходом: «Вера передаёт тебе поклон», «Вера сегодня испекла пирог, как ты раньше пекла», «Вера говорит, что хочет познакомиться, когда мы соберёмся к тебе летом».
Пелагея ни разу на эти поклоны не ответила. Ни поздравила. Ни передала ничего в обратную сторону. И в итоге они так и н приехали. Она поняла, что Митя ждал её сигнала, какого-то её слова: «Приезжайте, я жду». А она такого слова не послала. Не послала, потому что внутри у неё всё ещё держалось то самое первое: «Забрали моего».
В одном из писем — это было уже почти, наверное, на третий год после Митиного отъезда, — он писал, что они с Верой расписались. Без свадьбы, тихо, в сельсовете. «Мама, — писал он, — ты не обижайся, что не позвали. Мы сами по-простому. Вера сказала, что и сама бы не хотела шуму. Она тебя очень хочет увидеть. Приезжай. Или мы приедем. Скажи только слово».
Пелагея сидела с этим письмом в руках долго. Она помнила его. Помнила, как тогда ответила: коротко, сухо, без поздравления, как пишут чужому человеку. Что-то про то, что у каждой семьи свой порядок и что ей, матери, теперь, видимо, не место в его жизни, раз решили без неё.
Сейчас, когда она перечитывала этот свой давний ответ, — ей казалось, что слова были будто чужие. Будто это писала не она, а какая-то другая женщина, очень злая и очень одинокая, которая жила в ней годами и которой она долго потакала.
***
На печи Тоня тихонько повернулась во сне и вздохнула. Пелагея вздрогнула, как вздрагивают, когда забыли, что в доме кто-то есть.
Она посмотрела на печь. Девочка спала, отвернувшись к стене, и одна тонкая косичка свесилась через край.
Она вернулась к письмам. Оставалось ещё несколько — самые последние. Те, которые она когда-то прочла мельком и положила обратно в конверт, не разбирая.
Взяла предпоследнее. Развернула.
Митя писал о работе, о том, что им дали наконец квартиру — небольшую, на первом этаже, в новом доме совхоза. Писал, что Вера обустраивает её сама, по своему вкусу, и что у неё это получается на удивление толково. Писал, что осенью у них, наверное, будет прибавление, но Вера пока боится говорить вслух, чтобы не сглазить.
Она этого не помнила. Она не помнила, чтобы читала эту строчку. Она была уверена, что прочла бы её, и тогда бы непременно… Что — непременно, она не знала. Поехала бы? Написала? Сделала что-нибудь? Уже годы спустя, сейчас, по холодному уму, она не была уверена даже в этом. Может быть, и тогда смолчала бы. Из той же обиды.
Но строчка стояла перед ней чёрным по серому: «осенью у них, наверное, будет прибавление».
И, значит, был ребёнок.
Должен был быть.
Пелагея отложила это письмо отдельно, и взяла самое последнее.
***
Последнее письмо было короче всех прежних. Митя писал тяжело, как пишут люди, у которых не складываются слова, потому что не складывается что-то внутри. Сообщал, что время трудное, что у Веры здоровье пошатнулось после родов, и что они какое-то время поживут раздельно: Митя — там, в совхозе, где работа, Вера с малышкой — у своей дальней тётки в другом районе, потому что у тётки спокойнее и есть кому помогать. «Это ненадолго, — писал Митя. — Только пока Вера на ноги встанет. А там опять вместе. Девочка наша здоровенькая, слава Богу. Назвали…»
Пелагея поднесла листок ближе к лампе.
«…Назвали Антониной».
Пелагея читала и не понимала, кончилось ли уже письмо или ещё нет. Она пробежала глазами строчку ещё раз.
Дальше Митя писал ещё несколько строк — про то, что мать он не забывает, и что напишет, как только всё уладится, и что просит её не сердиться на молчание, потому что ему сейчас особенно не до чего. И на этом письмо обрывалось.
Пелагея положила письмо на колени. Руки у неё лежали поверх бумаги, и пальцы были холодные, хотя в избе было тепло. Лампа на столе горела ровно.
«Антонина», — сказала она про себя.
Она зачем-то поднялась, прошла к окну. За окном стояла летняя ночь — глубокая, тёплая, без луны. Слышно было, как у соседей залаяла собака и сразу затихла. Где-то очень далеко, может, на той стороне реки, гудела машина — еле слышно, как пчела за стеклом.
Пелагея стояла у окна и смотрела в темноту. Внутри у неё шла та работа, которой она боялась весь день, и которой теперь нельзя было не дать ходу. Она вспоминала имя Антонина и видела рядом с ним маленькую девочку с двумя тугими косами, что приехала в её двор совсем недавно в стоптанных сандалиях.
«Не сама же она себя так назвала», — мелькнуло у неё.
И тут же она устыдилась этой мысли.
Она вернулась к столу. Потом собрала всю стопку в мешочек, не торопясь, по одному письму, как складывают что-то живое, что нельзя помять.
Она долго сидела и смотрела в сторону печи, и пыталась совладать с тем, что было у неё на сердце.
***
Лампу она погасила не сразу. Сначала прибралась за столом, обмела крошки в ладонь, отнесла их в ведро для кур. Поправила у печи занавеску, что чуть отъехала. Затем потушила лампу и в избе сделалось темно.
Пелагея легла, не раздеваясь, поверх одеяла. Лежала на спине, смотрела на тёмный потолок, и слушала, как в избе становится тихо-тихо, и как над избой, медленно, без спешки, поворачивается ночь.
Она ещё могла, при желании, найти себе с десяток причин, из-за которых стоит усомниться в увиденном.
Но дверь, которую старая женщина много лет держала закрытой, сегодня ночью приоткрылась — самую малость, ровно настолько, чтобы из-за неё потянуло.
И того, что оттуда повеяло, Пелагея уже не могла не узнать.