Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Возвратилась другой дорогой 3

Утром решение оказалось не таким твёрдым, каким было вечером. С вечера всё было ясно: билет отложен на край стола, крыша не закрыта, и пока не закрыта — она с места не тронется. Так Ульяна решила, так и заснула. А проснулась — и первое, что подумала: отложила бумажку, а дальше-то что? Одно дело отодвинуть билет, когда душа разогрета и кажется, будто весь мир по плечу. И совсем другое — встать поутру, выйти на холодный двор и понять, что теперь с этим решением надо жить дальше. -----> 1 часть <----- -----> 2 часть <----- Двор лежал перед ней наполовину расчищенный: одну половину травы она скосила, а вторая так и стояла нетронутой, и роса на ней ещё не обсохла. Калитка больше не скребла по земле, печь белела сквозь окно свежим боком, выстиранные занавески обвисли на верёвке и за ночь отсырели. А над всем этим — раскрытый у конька угол крыши, тёмная щель, из которой смотрело чердачное нутро. Дом стоял перед ней и будто чего-то ждал. В первые дни он был местом, куда она приехала из прошлог
Оглавление

Утром решение оказалось не таким твёрдым, каким было вечером.

С вечера всё было ясно: билет отложен на край стола, крыша не закрыта, и пока не закрыта — она с места не тронется. Так Ульяна решила, так и заснула. А проснулась — и первое, что подумала: отложила бумажку, а дальше-то что? Одно дело отодвинуть билет, когда душа разогрета и кажется, будто весь мир по плечу. И совсем другое — встать поутру, выйти на холодный двор и понять, что теперь с этим решением надо жить дальше.

-----> 1 часть <-----

-----> 2 часть <-----

Двор лежал перед ней наполовину расчищенный: одну половину травы она скосила, а вторая так и стояла нетронутой, и роса на ней ещё не обсохла. Калитка больше не скребла по земле, печь белела сквозь окно свежим боком, выстиранные занавески обвисли на верёвке и за ночь отсырели. А над всем этим — раскрытый у конька угол крыши, тёмная щель, из которой смотрело чердачное нутро.

Дом стоял перед ней и будто чего-то ждал. В первые дни он был местом, куда она приехала из прошлого, — гостьей она в нём была, приезжей. А теперь он смотрел на неё иначе, спрашивал, как спрашивают с хозяйки: взялась — так делай. Дом уже не был мёртвым, но и живым до конца ещё не стал. Так и сама Ульяна: вроде начала возвращаться к себе, а поверить в это до конца ещё боялась.

***

Пётр пришёл, как обещал, с утра.

Ульяна услышала его раньше, чем увидела: на дороге заскрипела тележка, тяжело, в один такт с шагами. Он вкатил её во двор — старую, с разъезженным колесом, гружённую тёсом. Поверх досок лежал ящик с инструментом, моток верёвки, а сверху пузатый кулёк с гвоздями.

— Принимай, — сказал он и опустил оглобли. — Тёс сухой, лежалый, под навесом держал. Такой не поведёт.

Больше он ничего не прибавил. Не было ни красивого слова, ни взгляда с намёком. Привёз доски — и привёз. И вот это тронуло Ульяну сильнее всего: не доски, а то, что он не исчез. В её жизни слишком много лет стояло на том, что кто-то не пришёл, не догадался, не удержал. А этот пришёл без напоминания. Не с разговором — с делом.

— Спасибо, Петь, — сказала она и тут же, по привычке прятать тёплое, добавила суше: — Только я ж тебе не заплачу за тёс-то. Нечем покуда.

— А я и не торгую, — отозвался Пётр, не глядя на неё, развязывая верёвку. — Лезть надо, пока вёдро. Подержишь лестницу?

***

Думали закрыть один угол.

Пётр поднялся наверх — осторожно, проверяя каждую перекладину, дольше обычного распрямляясь на верхней ступеньке, — и поддел край сползшего шифера. Ульяна держала лестницу снизу и задирала голову. Сверху доносилось, как он постукивает, поддевает, что-то ворочает, и по этому звуку, по тому, как он замолчал, она поняла раньше, чем он сказал.

— Хуже, чем думал, — сказал Пётр и сел на корточки у конька. — Тут не одна доска прелая. Сырость дальше пошла, под обрешётку. Одним листом да гвоздями не обойдёшься.

— Сильно?

— Доски четыре менять. Может, пять. И обрешётку местами. — Он провёл ладонью по тёмному дереву, понюхал руку. — Загнило. Тут на день не управиться, Уля. Дня три, а то и поболе, если по-людски делать, а не латать.

Ульяна стояла внизу и держала лестницу, и в груди у неё было разом и досадно, и почему-то спокойно. Досадно — потому что хотела закрыть угол и больше об этом не думать. А спокойно — потому что дом будто сам, без её спроса, продлевал ей срок. Хотела задержаться ненадолго. А выходило — нет, не ненадолго. По-настоящему если, то быстро не выйдет.

— Делай по-людски, — сказала она. — Латать не будем.

Пётр сверху глянул на неё — коротко, без улыбки, но что-то в лице у него отпустило.

***

Так и пошли дни.

Пётр приходил с утра, и они работали — он наверху, она внизу. Ульяна подавала доски, придерживала лестницу, относила обрезки, грела чайник к полудню. Он отрывал прелый тёс, выпрямлял старые гвозди в банку — не выбрасывал, по деревенской бережливости, — примерял новую доску, заколачивал. Работали больше молча, и в этом молчании не было прежней неловкости, той, что стояла между ними в первый вечер у калитки. Молчали, как молчат двое за общим делом, когда слова не нужны, а нужно подать да придержать.

Иногда Пётр распрямлялся на крыше, упирал руку в поясницу и стоял так с минуту, глядя на дорогу, на огороды, на дальний лес.

— Слезай передохни, — говорила тогда Ульяна. — Не молоденький уж по крышам-то.

— А ты не каркай, — отвечал он, но слезал.

И она видела: правда не молоденький. Спину бережёт, ногу ставит с оглядкой, после работы распрямляется не сразу. Не тот поджарый Петя с фотокарточки, с чубом да белой улыбкой. Жизнь и его не пожалела, как не пожалела её. И от этого, странное дело, он становился ей ещё ближе.

Раз он на верхней доске оступился — не сильно, нога соскользнула, он успел ухватиться за конёк. Но Ульяна ахнула, кинулась к лестнице, и сердце ей подбросило к самому горлу.

— Тьфу ты, окаянный, — сказала она, отдышавшись, и сама на себя рассердилась за этот крик. — Сказано — слезай.

— Да держусь я, держусь, — проворчал Пётр сверху. А сам, спустившись потом к чаю, поглядывал на неё так, будто этот её испуг сказал ему больше, чем она хотела сказать.

***

Слух по деревне пошёл скоро.

Подлесное — деревня маленькая, тут чужого двора не миновать глазом. Пётр ходит к приезжей каждый божий день, тёс возит, на крыше стучит — этого хватило.

Ульяна услышала у магазина. Стояла в очереди за солью да спичками, а за спиной две бабы, не таясь, негромко:

— …кажный день, говорю, ходит. То калитку ей, то крышу. Двадцать лет с Райкой не разговаривал, а тут на тебе.

— Старое, видать, ворошить приехала. В наши-то годы. Не насиделась одна, видишь.

— Тише ты, услышит.

Ульяна не обернулась. А внутри жгло. Всю жизнь она держалась тем, что не давала людям повода в себя заглядывать. Платок ровно, спина прямо, дело своё знает — и не подступишься. А тут стой и слушай, как тебя на двоих делят у прилавка: и стара, и смешна, и приехала старое ворошить.

Домой шла другой дорогой, в обход.

***

После того дня Ульяна стала с Петром суше.

Сама не хотела, а выходило. Он скажет — она ответит коротко. Он задержится у чая — она найдёт дело в избе. Меньше глядела, реже отзывалась на его «а помнишь». Будто ту бабью усмешку у магазина перенесла на него: вот сходятся два старика, и вся деревня над ними потешается.

Пётр заметил. Не мог не заметить. Стал тише, осторожнее, дольше прилаживал доску, реже распрямлялся поговорить. Думал, видно, своё: передумала. Жалеет, что подпустила. А ему-то откуда было знать про баб у магазина — он только видел, что вчера она смеялась его шутке, а нынче глядит мимо.

Так между ними снова встала стенка. Тонкая, незаметная со стороны — а оба её чувствовали. И ни он, ни она не сказали, отчего. Он решил, что она остыла. Она решила, что и так всё ясно. Каждый додумал за другого — и оба замолчали. Как тридцать лет назад.

***

Раиса встретила её у почты.

Ульяна и не хотела с ней говорить — обошла бы, да та сама шагнула навстречу, плотная, в тёмном платке по-старушечьи.

— Чего хмурая? — спросила Раиса прямо. — Аль наслушалась?

— Не твоё дело, Рая.

— Моё не моё, а вижу. — Раиса не обиделась, не отступила. — Бабы языками чешут, а ты и уши развесила. Ты-то, Уля, всегда гордая была. Неужто чужой брех тебя своротит?

— Не брех меня воротит, — сказала Ульяна резче, чем хотела. — А то, что лезете все. И ты лезешь. Сама свою жизнь прожила — дай мне свою прожить.

Раиса помолчала. И сказала тише, без обиды, с какой-то усталой простотой:

— Я свою и прожила. Пятнадцать лет рядом с человеком, который молчит. Думала — гордость это во мне, что первая не подойду, не спрошу, не разберу. А оно не гордость оказалось. Оно потом пустой избой оказалось. Сидишь одна и ждёшь, что другой сам догадается. А он своё ждёт. Так и ждали, покуда годы не вышли.

Ульяна молчала.

— В наши лета, Уля, ждать уже некогда, пока другой сам всё поймёт, — сказала Раиса. — Жизнь второй раз под локоть не толкнёт. Один раз толкнула — тебя сюда привела. А дальше уж сама.

И пошла.

Ульяна стояла у почты и злилась: опять чужой человек в её душу влез, опять учат. А потом, по дороге к дому, злость стала оседать. Раиса не как соперница говорила. Соперница бы порадовалась, что они с Петром расходятся. А эта — будто себя в ней увидела и предостеречь хотела. Пятнадцать лет в пустой избе — она знала, о чём говорит.

***

Дождь пошёл в ночь.

Не буря — обыкновенный затяжной дождь, какой в августе тут заведён. Зарядил с вечера ровно, без грома, и стучал по крыше, по листве, по бочке под стоком. Ульяна легла, послушала его и уж задремала было — а потом услышала другое. Капнуло. В горнице, у печки.

Она вскочила. На полу у белёного бока печи темнело мокрое пятно, и сверху, с потолка, мерно падало: кап… кап… Угол, который ещё не успели закрыть, тёк, и вода нашла дорогу по стропилам прямо к печи, к её свежей побелке.

Ульяна заметалась. Подставила таз, потом ведро в другое место, где тоже закапало, выдернула из-под капели половик, оттащила к стене лавку. Побелка — вся её работа — намокала и шла серыми потёками. Обидно стало до слёз: столько билась, а дом всё одно течёт.

В дверь стукнули.

Пётр стоял на крыльце мокрый насквозь — телогрейка, шапка, всё хоть выжимай. Никто его не звал.

— Течёт? — спросил он, переступая порог. — То-то и оно. Я как зарядило — лежу, думаю: угол-то открытый.

И он пришёл. Сам, в ночь, под дождём, потому что лежал и думал про её открытый угол.

***

Закрывали вдвоём.

Лезть на крышу в дождь было нельзя — скользко, темно, шею свернёшь. Пётр это сразу сказал, без геройства. Закрывали изнутри и чем могли. Он притащил с чердака старый брезент, который сам же туда и сложил на чёрный день, и они растянули его под стропилами у худого места, подвязали верёвкой к балке, подвели так, чтоб вода стекала по нему в подставленное ведро, а не на печь. Ульяна держала угол брезента, тянулась, Пётр прихватывал верёвкой. Снизу подпёрли таз, на печь накинули клеёнку со стола. Бытовое всё, простое — двигали, подставляли, подтыкали.

К полуночи унялось. Не дом спасли — спасли печь да половики, а это уж немало. Вода теперь шла в ведро, по брезенту, ровной струйкой.

Пётр сел на лавку, стянул мокрую шапку, провёл рукой по седым, прилипшим ко лбу волосам. Ульяна налила ему горячего чаю — малинового, того самого, с куста во дворе. Он обхватил кружку обеими руками и грелся.

***

Разговор вышел сам.

— Завтра как подсохнет — закрою, — сказал Пётр в кружку. — Не серчай, что не успели. Думал, до дождя ещё день есть.

— Да чего серчать, — сказала Ульяна. И, помолчав, сама не зная, отчего вдруг: — Это я на себя.

Он поднял на неё глаза.

— Бабы у магазина болтают, — сказала она наконец. Сказала и сама удивилась, что сказала. — Что ты ходишь, что я приехала старое ворошить. Я и закрылась. А ты, поди, думал — на тебя.

Пётр долго молчал, грел руки о кружку.

— Думал, — сказал он. — Думал, передумала. Подпустила, а потом опамятовалась.

— Вот видишь, — сказала Ульяна. — Опять. Я молчу, ты гадаешь. Ты молчишь, я гадаю.

— Как тогда, — тихо сказал Пётр.

— Как тогда.

Он поставил кружку. Глядел не на неё, в пол.

— Я ведь тогда, Уля, не знал, как к тебе подойти, — сказал он, и слова шли у него туго, не привык он к таким словам. — Ты вон какая была — заводная, гордая. Я думал, ты уж всё про себя решила. Думал, куда мне. А ты уехала. Я и решил — стало быть, и не нужен был. А оказалось…

Он не договорил. Да и не надо было.

И Ульяна не сказала вслух того, что поняла про себя только теперь: что ждала-то она как раз, чтоб он догадался, пришёл, остановил, понял её молчание. А когда не пришёл — взяла свою боль и сделала из неё правило. Жила одна и думала, что это верность. А оно не одна верность была. Оно ещё и стена была, за которой никто уже не мог её достать и ранить. Спряталась за старую любовь, как за крепость.

Вслух она сказала только:

— Оба мы тогда хороши были. Каждый своего ждал.

Легче им от этого разговора не стало. Стало, пожалуй, тише и страшнее. Потому что раньше можно было думать: так уж вышло, судьба, не сошлось. А теперь обоим было ясно: не судьба не сошлась — они сами не сошлись. И если теперь опять разойдутся, то это будет уже не молодая оплошность. Это будет их теперешний выбор, на старые-то головы.

***

Дела с районом всё одно надо было решать.

Письмо звало к первому, квартальное само себя не сведёт, а на работе её, как ни крути, ждали и держали место не из жалости, а потому что работник она была хороший. Бросить всё и не объявиться Ульяна не могла — не тот она была человек. Всю жизнь по совести служила, не могла теперь по́ совести и переступить.

Решила съездить. На день, на два — закрыть самое срочное, свести что горит, отпроситься по-человечески. Сказала Петру с утра, между делом, придерживая в себе тревогу:

— В район мне надо. Дела закрыть. Отчёт там, без меня не сведут.

Пётр выпрямился у лестницы. По лицу было видно — что-то в нём дрогнуло. Но он не сказал ни «оставайся», ни «а как же я», ни «вернёшься ли». Только кивнул.

— Надо — езжай, — сказал он. — Дело прежде всего. Я тут крышу доделаю покуда. Сумку до автобуса донесть?

— Донесу сама, — сказала Ульяна. И, увидев, как он опустил глаза, смягчилась: — Ну донеси. Чего уж.

***

В районе всё стояло на своих местах.

Комната её — койка, стол, графин с водой, фотокарточка на стене, тишина, в которой слышно, как капает в умывальнике. Тридцать лет этот порядок был ей крепостью: войдёшь, затворишь дверь — и никто тебя тут не тронет, не заденет, не пожалеет. А теперь Ульяна стояла на пороге и видела не крепость. Видела клетку. Чисто, тихо, пусто. И эта пустота, которую она звала покоем, глядела на неё со всех ровных полок.

В конторе тоже всё было привычно: бумаги, отчёты, ровная вежливая речь, люди, которые ей кивали и говорили, что без неё хоть караул, что незаменимая. Она свела квартальное за полтора дня — руки помнили дело лучше головы. А когда сводила, ясно подумала впервые: надёжная — это хорошо. Только надёжность не должна значить, что своей жизни у тебя нет, а есть одна чужая отчётность.

Заявление об уходе писать не стала — резать сразу было не по ней. Пошла к начальнику, объяснила: семейные обстоятельства, дом родительский, надо привести в порядок, прошу дни за свой счёт к отпуску, до осени. Начальник покряхтел, но дал — куда денется, перед пенсией-то, заслужила. Срочное закрыла, бумаги сдала, место за собой оставила. По совести вышло, не наотмашь. А там, к осени, видно будет.

И, складывая в районе вещи, Ульяна ловила себя на том, что собирает не как уезжающий — как едущий домой.

***

Пётр без неё попал в старую ловушку.

Он крышу доделал — закрыл угол, перестелил шифер внахлёст, как и говорил. Работал и думал: вот, может, оно и правильно так. Она к своей работе, к комнате своей, к порядку. А он в Подлесном со своей крышей, с тёсом, с недосказанным. Не злился. Чего злиться. Просто замкнулся опять в себе да делал, что мог: подбирал доску на крыльцо, готовил, прикидывал. А сам каждый стук на дороге слышал острее обычного. Тележка ли проедет, автобус ли прогудит у магазина — он распрямится, поглядит. И опять за рубанок.

***

Ульяна вернулась через четыре дня.

Сошла у магазина с автобуса не с одной дорожной сумкой. В руках были свёртки, кулёк, узел. Везла гвоздей, краски для рам, извести на потолок, олифы, новую кисть. Везла занавеску в горницу, чаю, муки, припасов не на два дня — с запасом. И тетрадку новую, в клеточку, под хозяйственные расчёты.

Эти вещи говорили за неё яснее всяких слов. Едущий проститься столько не везёт. Столько везёт тот, кто остаётся.

Пётр был у её двора — приколачивал к крыльцу новую доску, ту самую, что строгал в её отсутствие. Услышал шаги, поднял голову.

И понял: вернулась не на вечер.

Не сказал ничего такого. И она ничего такого не сказала. Поставила вещи на расчищенную половину двора, выпрямилась, оглядела дом.

— Закрыл, значит, — сказала.

— Закрыл, — сказал Пётр. — Теперь не потечёт.

— Ну вот, — сказала Ульяна. — А я извести привезла. На потолок. Потолок-то ещё белить.

И в этом «потолок ещё белить» было всё, что она не умела сказать прямо: и что остаётся, и что будут ещё дни, и что дом теперь не починить за один присест, а жить в нём придётся долго.

Она стояла посреди своего двора и думала, что уезжала в район проверить, где её дом. И поняла там, в чистой пустой комнате: дом — это не там, где ничего не болит. Дом — это там, где есть ради чего поутру вставать. И крышу теперь закрыли, и течь унялась. А самое-то трудное у них с Петром было ещё впереди — не за крышей прятаться да за хозяйством, а решиться наконец стоять рядом не тенями со старой фотокарточки, а какие есть, живые, немолодые, оба напуганные. И ни он, ни она ещё не знали, хватит ли на это смелости.

Продолжение: