Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Стихия Оксаны Сибирь

Султанийе 2 Встреча с неизвестностью

Дорога от Белгорода до Москвы заняла две недели.
Две недели снега, мороза, скрипа полозьев и бесконечных русских лесов, которые сменялись полями, а поля — снова лесами. Иван Мошкин смотрел на эту землю, по которой семь лет ходили только в его снах, и не верил, что она настоящая.
— Ещё день, — сказал возница — бородатый мужик в рваном тулупе, — и Москва.
— Ты там бывал? — спросил Мошкин.
Оглавление

НАЧАЛО тут 👇

Глава 9. Москва. Встреча с неизвестностью

Дорога от Белгорода до Москвы заняла две недели.

Две недели снега, мороза, скрипа полозьев и бесконечных русских лесов, которые сменялись полями, а поля — снова лесами. Иван Мошкин смотрел на эту землю, по которой семь лет ходили только в его снах, и не верил, что она настоящая.

— Ещё день, — сказал возница — бородатый мужик в рваном тулупе, — и Москва.

— Ты там бывал? — спросил Мошкин.

— А то. Я московский, из Кожевников. Только давно. Дьяки загнали в Белгород, сказали: «возить будешь». Вот и вожу.

— Нас повезёшь?

— Вас — к дьякам, — возница сплюнул. — А дьяки — как собаки: чуют, где кость. А вы — кость. Вопрос: с мясом или без?

Мошкин не ответил.

Мария сидела рядом, укутанная в несколько тулупов — её одели в Белгороде, как могли, потеплее. Она почти не высовывала носа, только глаза блестели из-под платка.

— Холодно, — сказала она.

— Привыкнешь, — ответил Мошкин. — Русские женщины привыкают.

— Я не русская.

— Будешь.

Она посмотрела на него, ничего не сказала, но улыбнулась.

Москва предстала перед ними на рассвете.

Громада белокаменных стен, золотые купола, дым над тысячами труб, звон колоколов — такой громкий, что Мария зажала уши.

— Боже мой, — прошептала она. — Это город?

— Это Москва, — сказал Мошкин. — Столица.

Он сам никогда здесь не бывал. Родился в Рязани, служил в южных полках, в Москву заезжал только проездом, по казённым делам. Но сейчас, глядя на Кремль, он понял: это его земля. Его народ. Его царь.

Или не его.

Въехали через Серпуховские ворота. Стража хмуро оглядела обоз, спросила: «Кто такие?» — и, услышав «беглые из плена», перекрестилась. Пропустили без денег, что было редкой милостью.

Приказная изба в Москве оказалась не чета белгородской.

Трёхэтажное каменное здание, высокие окна, в сенях толпятся люди с челобитными, с узелками, с детьми на руках. Дьяки и подьячие снуют туда-сюда, гремя связками ключей.

— Ждите, — сказал им молодой подьячий с бледным лицом и прыщами на лбу. — Вызовут.

Ждали они четыре часа.

Стрельцы сидели на лавках, переминались с ноги на ногу, шептались. Мартын Сенцов тёр культю — от холода она болела сильнее.

— Уморить нас хотят, — прошептал Назар Жилин. — Четыре часа ждать — это как бой выдержать.

— Терпи, — ответил Иван Лукьянов. — Мы и не такое терпели.

Мария сидела в углу, закрыв лицо платком. Не потому, что пряталась, — потому, что не хотела, чтобы её разглядывали. В Москве она чувствовала себя ещё более чужой, чем в степи.

— Мошкин Иван Семёнов! — выкрикнул подьячий. — К дьяку!

Мошкин поднялся. Обернулся к своим.

— Молитесь.

Дьяк в Посольском приказе был худым, старым, с лицом, похожим на печёное яблоко. Звали его Тимофей Головин.

— Садись, — сказал он, не глядя на Мошкина. — Рассказывай. Сокращённо.

Мошкин рассказывал третий раз за месяц. Сокращённо не получалось — слишком много всего случилось. Турки, цепи, бунт, Мессина, испанский губернатор, степь, татары, казаки, смерть товарищей.

Головин слушал молча. Изредка кидал вопросы: «Сколько турок убил?», «Куда дел золото с галеры?», «Почему не остался в Италии?».

— Потому что я русский, — сказал Мошкин на последний вопрос. — И хотел домой.

— Домой, — повторил дьяк. Он порылся в бумагах, достал какую-то грамоту, пожевал губами. — В Москве о тебе слухи ходят, Мошкин. Герой, говорят. А ещё говорят — с турками сговорился, галеру им обещал вернуть, а потом передумал, угнал.

— Это ложь.

— Может быть. Но султан прислал гонца. Требует выдать тебя и твоих людей как воров, укравших его собственность.

— Но мы не его собственность.

— Для султана — собственность. Для царя — тоже, если он решит не ссориться с Портой. — Головин отложил бумагу. — Что ты можешь предложить взамен?

— Информацию, — сказал Мошкин. — О турецких галерах, о маршрутах, о слабых местах. Это стоит дороже, чем десять галер.

— Уже предложил. Испанцам. — Головин усмехнулся. — Знаем. Через своих людей до нас дошло. Ты ценный источник, Мошкин. Поэтому тебя не выдали сразу. Но и награждать — не факт, что будут.

— Я и не прошу наград. Прошу не выдавать нас туркам.

— Это уже просьба. А за просьбы надо платить.

Мошкин помолчал. Потом достал из-за пазухи письмо от купца Опухтина, положил на стол.

— Это — плата.

Дьяк развернул, прочитал. Лицо его изменилось — стало не таким каменным.

— Купечество просит. Сильная грамота. — Он сложил письмо, спрятал в рукав. — Ступай, Мошкин. Я доложу царю. А ты готовься.

— К чему?

— К разговору. С самим государем.

Разговор с царём состоялся через три дня.

Михаил Фёдорович Романов был немолод, болезнен, но глаза смотрели цепко. Он принял Мошкина в Грановитой палате — один, без бояр, только с двумя ближними дьяками.

— Подойди ближе, — сказал царь. Голос тихий, усталый.

Мошкин подошёл. Остановился в двух шагах, поклонился в пояс.

— Здрав будь, государь.

— Ранен? — спросил царь, кивнув на повязку на плече.

— Царапина. Не считается.

— А я слышал, ты татарина зарубил, когда уже ранен был?

— Слухи. — Мошкин опустил глаза. — Не всё правда.

— Сам говоришь, что не всё правда? Странный ты человек, Мошкин. Другие лесть несут, а ты отнекиваешься.

— Я не отнекиваюсь. Я правду говорю. А правда в том, что я не один. Со мной двадцать восемь человек. И женщина.

— Гречанка, знаю. — Царь помолчал. Он медленно обошёл Мошкина, заглянул в лицо. — Ты хотел бы жениться на ней?

Мошкин растерялся. Не ожидал такого вопроса.

— Я… да, государь. Если она согласна.

— Согласна, — усмехнулся царь. — Уже доложили. Сговорились вы в дороге. Я не против. Но за невесту надо заплатить.

— Мне нечем платить, государь.

— Есть чем. — Царь вернулся на место, сел, сцепил пальцы. — Останешься в Москве. Получишь чин — не большой, но чтобы люди видели: царь своих в обиду не даёт. Твои стрельцы пойдут по гарнизонам, кто куда захочет. Гречанку крестим по православному обряду — у неё своя вера, но мы её примем. А взамен ты будешь служить мне. Не только саблей — умом. Турок знаешь, итальянцев знаешь, языки понимаешь. Будешь в Посольском приказе сидеть, помогать.

Мошкин молчал.

— Что молчишь? — спросил царь.

— Думаю, государь. Я стрелец, а не дьяк. С бумагами мне тяжело.

— Научишься. Или не научишься — но хотя бы попробуешь. А не захочешь — уходи в свой полк, на юг. Но тогда не обижайся, если награда будет меньше.

Мошкин поднял глаза. Посмотрел на царя — усталого, больного, но твёрдого.

— Я согласен, государь. И люди мои, думаю, тоже. Только одно условие.

— Какое?

— Никого не выдавать туркам.

Царь помолчал. Потом усмехнулся — не зло, скорее грустно.

— Я, Мошкин, русский царь. Я своих не выдаю. Даже если султан обидится. — Он махнул рукой. — Ступай. Жди указа.

Мошкин поклонился в ноги, поцеловал край царского кафтана — как положено по этикету, — и вышел.

В сенях он прислонился лбом к холодной стене и простоял так минуту.

Он не плакал. Просто дышал.

Вечером он рассказал всё Марии — в маленькой избе на Посольском дворе, где их поселили на время.

— Царь согласился, — сказал он. — Нас не выдадут. Я получу чин. Тебя крестят. Мы можем обвенчаться.

Она молчала. Долго. Потом спросила:

— А если я не хочу креститься?

Мошкин опешил.

— Как это — не хочешь? Мы же говорили…

— Я говорила, что пойду с тобой. Не говорила, что оставлю свою веру. — Она смотрела на него спокойно, без вызова. — Вера — это не платок, не снимешь.

Мошкин сел рядом, взял её руки в свои.

— Ты… правда не хочешь?

— Я не знаю, — честно сказала она. — Я не знаю ни ваших обрядов, ни ваших святых. Я знаю только греческую церковь, где молилась в детстве. И если я приму вашу веру только ради того, чтобы выйти за тебя — это будет грех. Перед Богом. Перед тобой.

Мошкин отпустил её руки.

Он не готов был к такому повороту. Семь лет он думал о свободе, о побеге, о степи — но не о том, что вера может разделить их.

— Мы не будем спешить, — сказал он наконец. — Свадьба подождёт. Царь подождёт. А ты думай.

— Я буду думать, — сказала она.

И легла спать, отвернувшись к стене.

Мошкин сидел у окна, смотрел на снег, падающий на московские крыши, и чувствовал: самая трудная битва ещё впереди.

И он не знал, чем она кончится.

Конец девятой главы.

Рисунок Шедеврум
Рисунок Шедеврум

Глава 10. Свадьба, которая не состоялась

Три недели Мошкин прожил в Москве как в тумане.

Царь сдержал слово: указ вышел на пятнадцатый день. Иван Семёнович Мошкин получал чин московского стрелецкого головы — не большой, но почётный. Двадцать восемь его товарищей распределяли по приказам: кто в Москве оставался, кто в южные города отправлялся, кто в монастырь просился — как Мартын Сенцов, уставший воевать одной рукой.

— Хорошо устроились, — сказал Назар Жилин, глядя в царскую грамоту. — Не ожидал.

— А я ожидал, — ответил Логин Макаров. — Царь умный. Он понимает: если наградить нас — другим пленным будет стимул бежать. А если наказать — никто не побежит.

— Циник ты, Логин.

— Реалист.

Иван Климов и Федька Уваров записались в московские стрельцы. Оба уже почти оправились от ран. Федька так и вовсе ходил с приплясом — радовался молодости, Москве, снегу.

— Ты бы потише, — сказал ему Климов. — Радость до добра не доводит.

— А горе доводит? — ответил Федька. — Нагоревались — хватит.

Иван Лукьянов получил назначение в Рязань — ближе к дому, к старой матери, которая, как выяснилось, была ещё жива и ждала его все семь лет.

— Съезжу, обниму, — сказал он Мошкину. — А потом — назад в Москву. Мы теперь люди царские.

— Люди мы, — кивнул Мошкин. — Только не забывай: когда-то были рабами.

— Это не забыть, — ответил Лукьянов.

Мария всё это время жила отдельно.

Её поселили в доме греческой купчихи — вдовы Анны Комниной, державшей лавку с восточными товарами. Две женщины говорили на родном языке, пили кофе, обсуждали женские дела. Мошкин приходил каждый вечер, но разговоры их были короткими — всё та же тема: вера.

— Я не могу, — сказала она однажды. — Заставить себя не могу.

— Я не заставляю, — ответил Мошкин. — Я прошу.

— Просить — то же самое. Я чувствую давление.

Мошкин замолчал. Он не умел давить — семь лет его давили другие. Но и отступать не хотел.

— А если я приму вашу веру, — спросила Мария, — я стану другой?

— Ты останешься собой.

— А если я останусь гречанкой — ты меня разлюбишь?

Мошкин взял её за руку. Долго смотрел в глаза.

— Я уже люблю тебя, — сказал он. — И от веры это не зависит. Но я хочу, чтобы наши дети были крещены в одной церкви. Чтобы семья была — одна.

— А если детей не будет?

— Будут. — Он улыбнулся. — Я упрямый.

Она не засмеялась. Просто вздохнула и отняла руку.

— Дай мне время.

— Сколько?

— Не знаю.

Он ушёл. А она осталась сидеть у окна, смотреть на московские снега и молиться — по-гречески, как умела.

Через неделю в Москву пришла весть: султан требует выдачи.

Турецкий посол Мустафа-ага прибыл в Кремль с большой свитой и с грамотой, где говорилось, что «русские рабы, угнавшие галеру его величества, должны быть наказаны по османским законам и возвращены под стражей в Стамбул».

Мошкина вызвали в Посольский приказ.

— Держись, — сказал дьяк Головин. — Сейчас начнётся.

В большой палате сидели бояре. Десять человек в горлатных шапках, в парчовых кафтанах. Во главе — князь Иван Шереметев, старый хитрый лис с белыми бровями и маленькими глазками.

— Садись, Мошкин, — сказал он. — Расскажи гостю турецкому, как ты его галеру угнал.

Мустафа-ага сидел на отдельной скамье, важный, в чалме, с длинной бородой, и смотрел на Мошкина как на таракана.

— Я не угнал, — сказал Мошкин. — Я поднял бунт. Мы убили охрану, захватили судно и привели его в христианский порт. По законам войны — это подвиг.

Переводчик замялся, но перевёл.

Мустафа-ага заговорил громко, с жестами.

— Он говорит, — переводил дьяк, — что рабы не имеют права на подвиг. Рабы должны повиноваться. Вы нарушили закон.

— Какой закон? — спросил Мошкин. — Закон цепей? Закон плетей? Мы не подписывали такого закона.

В палате кто-то хмыкнул — бояре переглянулись.

— Вы убили тридцать семь турок, — сказал Мустафа-ага. — Это война.

— Турки убили сотни русских на галерах, — ответил Мошкин. — И никто за это не ответил. Мы просто поменялись местами.

Князь Шереметев поднял руку.

— Будет. — Он повернулся к турку. — Мустафа-ага, передай султану: царь своих не выдаёт. Эти люди — теперь царские слуги. Султан может требовать что угодно, но ответ будет один — нет.

Мустафа-ага побледнел. Вскочил, заговорил быстро, гневно.

— Он угрожает войной, — перевёл дьяк.

— Пусть угрожает, — сказал Шереметев. — Войны мы не боимся. А этих людей — не получите.

Бояре закивали. Мошкин стоял молча.

Впервые за всё время он почувствовал, что за ним есть сила. Не его сила — царская, государственная. Но — на его стороне.

В тот же вечер он пришёл к Марии.

— Турецкого посла выгнали, — сказал он. — Нас не выдали.

— Я слышала. — Она сидела у окна, шила что-то. Руки дрожали, но голос был спокойным.

— Что ты шьёшь?

— Платок. Для твоей матери. — Она подняла глаза. — Я передумала.

Мошкин замер.

— Я согласна креститься. — Мария отложила шитьё. — Не ради тебя. И не ради царя. Ради Бога. Я молилась много дней. И поняла: вера одна. Разные обряды — это как разные дороги к одному дому. Я могу пойти по твоей дороге. Если ты примешь меня такой — не переделанной, а добровольной.

Мошкин подошёл, сел рядом. Взял её руки в свои — они были холодными.

— Приму, — сказал он. — Любой.

— А если я буду плохой православной? Если буду путать молитвы?

— Научишься. Я рядом.

Она улыбнулась. Впервые за много дней.

— Тогда зови священника.

Крещение состоялось через три дня, в маленькой церкви Николы на Берсеневке.

Мария трижды погружалась в купель, над ней читали молитвы, и когда она вышла, мокрая, счастливая, Мошкин подал ей новый крест — серебряный, как у него.

— Теперь ты не гречанка, — сказал священник. — Ты — Мария Ивановна. Имя себе выбери сама.

— Оставьте Марией, — сказала она. — Оно в обеих верах звучит одинаково.

Мошкин взял её за руку. И впервые в церкви — не стесняясь, не прячась — поцеловал.

— Теперь ты моя семья, — сказал он.

— Я всегда была твоей семьёй, — ответила она. — Просто ты не замечал.

Свадьбу сыграли через неделю.

Скромно — без бояр, без царя. Только свои: двадцать восемь стрельцов, греческая купчиха Анна, старый Карагул (который принял православие накануне, сказав: «Один Бог, какая разница»), и случайно забежавший поп.

Гуляли в избе на Посольском дворе. Пили мёд, ели пироги с капустой, пели песни — русские, греческие, турецкие (последние — с матом).

Мартын Сенцов плясал одной рукой и боялся, что упадёт. Не упал.

Иван Климов сказал тост: «За тех, кто не дошёл. Вечная им память». Выпили молча.

Логин Макаров подарил Марии турецкую шаль — честно купленную у купца Опухтина. «За то, — сказал, — чтобы помнила, откуда мы пришли».

Назар Жилин — новую ложку, вырезанную собственноручно.

Федька Уваров — букет засушенных степных трав («Пусть дом пахнет дорогой»).

А Иван Лукьянов подошёл к Мошкину и сказал тихо:

— Живи, брат. Мы за тебя горой.

Мошкин обнял его. И не сказал ничего. Слова были не нужны.

Ночью они остались вдвоём.

Мошкин сидел на лавке, смотрел на Марию, которая расчёсывала волосы — теперь русые, не чёрные, от крещенской воды.

— Боишься? — спросила она.

— Чего?

— Будущего.

— Нет. Мы самое страшное пережили.

— Самое страшное — впереди, — сказала она, откладывая гребень. — Жизнь. Будни. Ссоры. Болезни. Дети, которые будут кричать по ночам.

— С детьми я справлюсь, — улыбнулся Мошкин.

— А со мной?

Он подошёл, обнял.

— А с тобой мы вместе.

На следующий день пришёл царский указ.

Ивану Мошкину жаловалось небольшое поместье под Ельцом — на родине, где он родился. Дом, земля, крестьяне (всего три души, но для начала хватит).

— Поедем домой? — спросила Мария.

— Поедем, — сказал Мошкин. — Теперь это и твой дом.

Они собирались недолго — вещей было мало. Двадцать восемь стрельцов разъезжались кто куда. Прощались у Серпуховских ворот, на снегу, при морозе.

— Встретимся ли? — спросил Иван Лукьянов.

— Встретимся, — сказал Мошкин. — На том свете. Или раньше.

Обнялись последний раз.

Сани тронулись. Москва оставалась позади — золотые купола, колокольный звон, дым над трубами.

Мария обернулась, посмотрела на Кремль.

— Красивый город, — сказала она.

— Город как город, — ответил Мошкин. — Главное — люди.

Он обнял её за плечи, и они уехали на юг, в свою новую жизнь.

Конец десятой главы.

Глава 11. Дом

Елец встретил их мартовской капелью.

Снег уже осел, почернел, по дорогам текли ручьи, а с крыш падало так громко, что Мария вздрагивала при каждом ударе.

— Не бойся, — сказал Мошкин. — Это весна. Лёд тает.

— У нас в Смирне не было такого шума.

— Будешь привыкать.

Поместье оказалось небольшим: изба в три окна, покосившийся сарай, баня без трубы и поле, которое три года не пахали. Крестьяне — три мужика с жёнами и детьми — встречали хозяина со страхом и надеждой.

— Здравствуйте, — сказал Мошкин, слезая с саней. — Я — Иван Мошкин, бывший стрелец, бывший пленник, а теперь ваш помещик. Не бить буду, не наказывать без вины. Работать — да, заставлю. Но и кормить буду.

Мужики переглянулись. Один, самый старый, шагнул вперёд.

— Мы слыхали про тебя, барин. Ты тот самый, что галеру у турок угнал?

— Тот самый, — сказал Мошкин. — Только не барин. Зови Иваном.

— Нельзя, — старик замотал головой. — Не по чину.

— Тогда Иван Семёныч. Так пойдёт?

— Пойдёт, — старик поклонился. — Я — Филипп, староста здесь. Будем знакомы.

Мария стояла рядом, переминаясь с ноги на ногу. Ей было холодно, неуютно, непривычно. Но когда одна из баб глянула на неё и спросила: «Ты чья будешь, девонька?», она ответила твёрдо:

— Хозяйская жена. Мария Ивановна.

Баба улыбнулась, поклонилась по-простому, без книксена.

— И чудно. Давно у нас хозяйки не было.

Первые недели в имении прошли как один долгий день.

Мошкин неделями не спал — вставал затемно, шёл с мужиками в поле, учился пахать, сеять, чинить крышу. Руки его, привыкшие к веслу и ятагану, плохо слушались на новых работах. Но он не сдавался.

— Барин, ты бы отдохнул, — сказал однажды Филипп.

— Какой я барин? — усмехнулся Мошкин. — Я стрелец.

— Стрельцы не пашут.

— Этот будет.

Мария осваивалась по-своему. Она научилась топить печь, месить тесто, печь хлеб — первый получился комом, второй лучше, третий почти съедобным.

— У тебя талант, — сказала ей соседка, Марфа, молодая солдатка.

— У меня муж талант, — ответила Мария. — Я просто учусь.

Ночью они лежали рядом, считали доски в потолке и молчали. Слова были не нужны. Достаточно было чувствовать тепло друг друга.

— Ты жалеешь, что пошла со мной? — спросил однажды Мошкин.

— Нет, — ответила Мария. — Но иногда я вспоминаю море. Там было проще.

— Проще? Семь лет рабства?

— Проще, — повторила она. — Потому что там я знала, чего хочу: свободы. А здесь я не знаю, чего хочу.

Мошкин повернулся к ней, обнял.

— Мы вместе разберёмся.

Через месяц приехал Иван Лукьянов.

Отпустили на побывку в Рязань, решил заехать к старому другу. Привёз вестей из Москвы: царь доволен, турки успокоились, посла нового пока не прислали. Двадцать восемь стрельцов рассеялись по гарнизонам, но все живы.

— А Сенцов как? — спросил Мошкин.

— Сенцов в монастыре. Говорит, молится за всех нас. И за турок тоже — чтобы Господь их простил.

— Добрый он.

— Добрый. — Лукьянов помолчал. — Климов и Уваров в Москве. Климов старшим стал в стрелецком полку, Федька под его началом бегает. Говорят, жениться собрался.

— Молодой ещё.

— Двадцать два года. В самый раз.

Выпили за встречу. За тех, кого нет. За тех, кто далеко. За Россию, которая приняла.

— Как тебе наша земля? — спросил Мошкин у Марии, когда Лукьянов уехал.

— Ваша, — поправила она. — Не наша. Я ещё не привыкла называть её своей.

— А когда привыкнешь?

— Когда дети пойдут.

Он посмотрел на неё внимательно.

— Ты…?

— Нет ещё. — Она улыбнулась. — Но ты не торопи.

Он не торопил.

Лето выдалось жарким.

Поле заколосилось — первый урожай на земле, которую Мошкин возделывал своими руками. Он стоял на меже, смотрел на колосья, и не верил, что это всё — его.

— Семён, — позвал он старосту. — Сколько нам надо, чтобы пережить зиму?

— С этого поля — хватит. Если Боженька не нашлёт засухи.

— Не нашлёт, — сказал Мошкин. — Мы договорились.

Филипп перекрестился, но ничего не ответил.

Осенью приехал гонец из Москвы. Царь требовал Мошкина к себе — для совещания по турецким делам.

— Едешь? — спросила Мария.

— Надо.

— Возьми меня с собой.

— Там душно. И опасно. Посольские интриги.

— Значит, я поеду с тобой. Или ты не вернёшься.

Он хотел возразить, но передумал. Посмотрел в её глаза — твёрдые, как в день первой встречи — и кивнул.

— Собирайся.

В Москве их встретил дьяк Головин.

— Царь спрашивал о тебе, Мошкин. Ждёт.

Пришёл в Кремль, поклонился, рассказал о положении в южных землях, о татарских налётах, о том, что укрепления слабы, а служилых людей мало.

— Что предлагаешь? — спросил царь.

— Укреплять заставы, — сказал Мошкин. — И не жалеть денег на порох.

— Денег нет. Война с Польшей всё съела.

— Тогда воевать умом. Я могу поехать на юг, обучить стрельцов татарским методам боя. Мы в плену научились их повадкам.

— Хорошо. Поезжай. — Царь помолчал. — А жена твоя как?

— Спасибо, государь, жива. Молится за вас.

— Передай: я тоже за неё молюсь. Редкая женщина — с мужем в степь идти, не побояться.

Мошкин поклонился и вышел.

На крыльце — Москва, золотые купола, колокольный звон.

Он не был здесь своим. Но перестал быть чужим.

Через год у них родился сын.

Назвали Михаилом — в честь царя.

В избе было тесно, шумно, пахло молоком и пелёнками.

Мария лежала на лавке, уставшая, счастливая, держала младенца на руках.

— Смотри, — сказала она. — Твоя копия.

— Моя, — улыбнулся Мошкин. — Только глаза твои. Греческие.

— Значит, будет упрямым. Как оба.

Он взял сына на руки, поднёс к окну.

— Видишь, Михаил? Это Россия. Мы за неё воевали. Ты будешь за неё воевать. Или не будешь — но жить будешь здесь.

Младенец закричал.

— Понял, — сказал Мошкин. — Согласен.

Мария засмеялась.

За окном шёл снег. Первый снег в их доме.

Конец одиннадцатой главы.

Глава 12. Тишина

Елец, 1646 год

Они прожили вместе четыре года.

Михаил уже ходил, говорил первые слова — «мама», «баба» (так он называл хлеб) и «дядя Иван» (так — всех мужчин подряд). Мошкин глядел на сына и не верил, что этот маленький крикливый комок — его плоть, его кровь, его будущее.

— Ты бы видел его на коне, — сказал он как-то Марии. — Сидит — как стрелец.

— Ему два года, — ответила она. — Он на горшке сидит как стрелец.

Мошкин засмеялся.

Смеялся он теперь часто. Дома, в поле, в бане. Отвыкшая за семь лет улыбка возвращалась медленно, но вернулась. Мария считала это своим главным подвигом.

В Москву Мошкина вызывали реже — раз в полгода. Царь болел, бояре правили сами, турецкие дела отошли на второй план.

— Забыли нас, — сказал как-то Логин Макаров, заехавший погостить из Рязани.

— И слава богу, — ответил Мошкин. — О ком забыли — того не выдадут.

Макаров открыл торговлю — возил хлеб, мёд, воск. Разбогател, завёл дом в Рязани, женился на вдове-купчихе.

— Ты счастлив? — спросил его Мошкин.

— Не знаю, — честно сказал Макаров. — Привык воевать, рисковать. А тут — тишина. Тишина страшнее боя.

— Привыкай. Мы заслужили.

— Заслужили, — согласился Макаров.

Они выпили за тишину.

Весной 1647 года пришла весть о смерти Ивана Лукьянова.

Умер не в бою — от простуды. Свалился в мартовскую воду, когда переходил реку, отлежал неделю и сгорел за три дня.

Мошкин сел на коня и поехал в Рязань, на похороны.

В церкви было тесно — много народу, все в чёрном. Гроб стоял посередине, простой деревянный, без украшений.

— Помяните раба божьего Иоанна, — сказал священник.

Мошкин стоял у гроба, смотрел на восковое лицо друга. Семь лет они гребли рядом. Вместе захватили галеру. Вместе шли через степь.

— Прощай, — шепнул Мошкин. — Ты был лучшим.

Назар Жилин подошёл, обнял.

— Осталось нас — двадцать семь. С каждым годом меньше.

— Мы не вечные, — сказал Мошкин. — Но пока живы — будем помнить.

После похорон они сидели у Макарова, пили медленно, говорили мало.

— А Климов? — спросил Мошкин.

— Климов жив. В Москве, при деле. Федька Уваров подрос, теперь сам стрельцов учит.

— Сенцов?

— Сенцов игуменом стал. Управляет монастырём, молится за всех. Говорят, чудеса творит.

— Какие чудеса?

— Больных исцеляет. Одной рукой.

Мошкин усмехнулся.

— Это не чудо. Это характер.

Летом Мошкин заболел.

Старая рана на плече открылась, загноилась, пошла жаром. Лежал в избе, метался, бредил.

Мария не спала ночами, прикладывала примочки, молилась.

— Не умирай, — просила она. — Не смей.

Он не умер.

Через две недели жар спал, рана затянулась, силы вернулись.

— Выносили тебя бабы, — сказал Филипп-староста. — Вторая мать тебе твоя Мария.

— Знаю, — ответил Мошкин. — Век не забуду.

Он вышел на крыльцо, вдохнул воздух — тёплый, летний, с запахом сена.

— Живой, — сказал он себе.

Осенью родилась дочь.

Назвали Анной — в честь матери Марии, которая сгорела в турецком пожаре много лет назад.

— Теперь у нас двое, — сказала Мария, укладывая младенца в люльку.

— Теперь у нас семья, — поправил Мошкин.

Сын Михаил подошёл, потрогал сестру пальцем.

— Ма-а-а, — сказал он.

— Это не «ма-а-а». Это Анна.

— Аня, — повторил он.

Мошкин и Мария переглянулись.

— Растёт, — сказал Мошкин.

— Растёт, — улыбнулась Мария.

Зимой 1648 года прискакал гонец из Москвы.

Царь Михаил Фёдорович скончался. На престол восходил его сын — Алексей Михайлович, молодой, горячий, неопытный.

— Что теперь будет? — спросила Мария.

— Не знаю, — ответил Мошкин. — Но мы переживём.

Он надел парадный кафтан, пристегнул саблю — ту самую, турецкую, с галеры — и поехал в Москву, присягать новому царю.

В Кремле было людно, шумно, тесно.

Бояре толкались локтями, дьяки бегали с бумагами, стрельцы стояли в оцеплении.

— Мошкин! — окликнул его знакомый голос.

Он обернулся. Климов — в новом кафтане, с серебряной нашивкой на рукаве — шёл к нему через толпу.

— Живой, чёрт! — сказал Климов, обнимая.

— Живой, — ответил Мошкин. — Ты как?

— Федька моего в урядники произвели. Молодой, а уже командир.

— А ты?

— А я при царе. Доверенное лицо.

— Не ври.

— Не вру. Не забыли старых стрельцов. Кто с галеры — те при деле.

Мошкин посмотрел вокруг. Москва шумела. Новый царь, новая эпоха. А они всё те же — бывшие рабы, бывшие пленники, пришедшие домой через море, степь и смерть.

— Сколько нас осталось? — спросил он у Климова.

— Двадцать, — ответил тот, подумав. — Двадцать из сорока двух.

— Могло быть хуже.

— Могло быть лучше, — вздохнул Климов.

Они присягнули новому царю. Получили по чарке водки, по куску хлеба с салом. Разошлись по своим делам.

Мошкин вышел на Красную площадь, посмотрел на храм Василия Блаженного, на небо — серое, низкое, зимнее.

— Господи, — прошептал он. — Спасибо. За всё.

Эпилог. 1661 год

Старый Иван Мошкин сидел на завалинке своего дома под Ельцом и глядел в поле.

Борода его стала совсем белой, лицо — сеткой морщин. Шрамы на руках побледнели, но не исчезли. Как память.

— Деда, — подбежал внук, Ванька, сын Михаила. — Деда, расскажи про турку.

— Какую турку?

— Ну, про галеру. Про цепи.

Мошкин помолчал. Посмотрел на внука. Тот стоял, раскрыв рот, готовый слушать.

— Было дело, — сказал Мошкин. — Давно. Я тогда молодой был…

— Ты всегда старый, — перебил Ванька.

Мошкин усмехнулся.

— Был и я молодым, — сказал он. — А потом попал в плен. Семь лет греб на турецкой галере. Цепи звенели, спина болела, смерть рядом ходила.

— А как ты сбежал?

— Убил турка. Не одного. Захватил галеру. Привёл в Италию. А потом — пешком, через степь. С сорока двумя товарищами.

— А где они сейчас?

Мошкин замолчал.

Где они сейчас? Макаров умер в 1658, разбогатевшим купцом. Жилин — в 1655, от старой раны. Сенцов — в 1660, игуменом, святым при жизни. Климов — в прошлом году, в Москве, при царе Алексее Михайловиче. Лукьянов — давно, в Рязани, от простуды. Федька Уваров — в 1659, в бою с поляками, геройски.

Остальные — кто где. Кто в земле, кто в памяти.

— Они у Бога, — сказал Мошкин внуку. — Мы все там будем.

— А ты скоро?

— Не знаю. Может, завтра. Может, через год.

Внук всхлипнул.

— Не плачь, — сказал Мошкин. — Я долго жил. Хватит.

Из дома вышла Мария — старенькая, морщинистая, но всё с теми же греческими глазами.

— Иван, в дом иди. Остынешь.

— Сейчас.

Она села рядом, взяла его за руку.

— О чём думаешь?

— О прошлом, — сказал он. — О ребятах.

— Не гневи Бога. Ты жив. Они живы в тебе.

Мошкин повернулся к ней. Посмотрел долгим взглядом.

— Знаешь, я бы всё повторил. С самого начала. Плен, цепи, галеру, Мессину, степь, татар. Всё.

— Зачем?

— Чтобы встретить тебя, — сказал он. — Ты одна стоила всего этого.

Мария ничего не ответила. Просто прижалась плечом.

В поле колыхались хлеба. За лесом вставало солнце. Где-то далеко лаяла собака, кричал петух, плакал младенец.

Жизнь продолжалась.

А где-то там, в памяти моря, на дне Сицилийского пролива, лежали останки галеры «Султанийе». Ржавели цепи, истлевали доски, но души сорока двух русских стрельцов давно уже были на свободе.

И одна из них — самая упрямая — сидела сейчас на завалинке, держала за руку свою гречанку и смотрела на русское поле, которое стало домом.

- Конец -

Постскриптум

В разрядных книгах Русского царства сохранилась запись:

«1642 года июля в… день пришли в Мессину русские полоняники с турской галеры, а с ними стрелец Иван Мошкин. Всего их 42 человека. И те полоняники турскую галеру взяли, а турских людей побили, и пришли в христианский порт. И государь царь Михаил Фёдорович указал их расспросить и наградить поместьями. Стрельцу Ивану Мошкину дано поместье в Елецком уезде. А больше о нём сведений нет».

Сведений нет. Но память — есть.

#Султанийе #ИванМошкин #Финал #Память #СорокДваИмени #Россия #Любовь #Вера#историческийроман#история

Что скажешь в конце долгого пути? 👇

❤️ — спасибо за историю

🔥 — буду помнить

🙏 — поклон низкий Мошкину и его людям

Подписывайся, если хочешь читать другие забытые истории.

Рисунок Шедеврум
Рисунок Шедеврум

Другие романы на моём канале 👇

БОСИКОМ по БРУСЧАТКЕ

ТЫ НАЙДЁШЬ МЕНЯ