Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Стихия Оксаны Сибирь

Босиком по брусчатке 1 часть Софья Калмагорова

Брусчатка из округлого морского камня была нагрета за день так, что сквозь подошвы тонких туфель чувствовалось тепло. Софья Дмитриевна шла медленно, отсчитывая шаги: от калитки до крыльца — сорок три, от крыльца до скамьи под старым вязом — ещё двадцать. Она могла бы пройти этот путь с закрытыми глазами. И часто проходила, когда мигрень застилала полсвета.
Селение справа — три десятка домов,
Оглавление

Глава 1. Балабошки

Брусчатка из округлого морского камня была нагрета за день так, что сквозь подошвы тонких туфель чувствовалось тепло. Софья Дмитриевна шла медленно, отсчитывая шаги: от калитки до крыльца — сорок три, от крыльца до скамьи под старым вязом — ещё двадцать. Она могла бы пройти этот путь с закрытыми глазами. И часто проходила, когда мигрень застилала полсвета.

Селение справа — три десятка домов, церковь, лавка купца Ефремова — уже зажгло первые огни. Оттуда доносился лай собак и далёкий стук топора. Слева, за огородом и полосой дикого кустарника, начинались горы, а за ними — залив. Залив она любила больше всего. Даже сейчас, не видя его за поворотом тропы, знала, что он там: серый, гладкий, как жесть, и только у самого горизонта полоска розового — от заката, который уже погас для неё, но ещё держался за водой.

Дом у неё был купеческий, но без той показной тяжести, которую любил покойный муж. Павел Андреевич строил на совесть, но скупо: высокие потолки, печи голландки, четыре больших окна на южную сторону. Дверной проём из сеней вёл прямо в залу, и оттуда всегда был виден круглый стол посередине — тяжёлый, дубовый, покрытый зелёным сукном. На сукне пятно от чернил — ещё с тех пор, как Павел Андреевич писал прошение в городскую управу. И с тех пор ничем не вывести.

Софья Дмитриевна вошла, не зажигая свечей. Летнего света из окон хватало, чтобы различить шторы: зелёные, плюшевые, с подвязками из жёлтых балабон. Цвет штор был болотный — муж выбирал, говорил: «Богато и солидно». Ей же всегда казалось, что они тяжёлые, как намокшая шинель. Но менять она не стала. Во-первых, дорого. Во-вторых, привыкла. В-третьих — кого здесь удивлять?

Спальня была за залой, через короткий коридорчик. Там уже пахло прохладой, лавандой от саше в комоде и — чуть-чуть — пылью, которую Фёкла не всегда вытирала под кроватью. Софья Дмитриевна стянула платье сама, не клича служанку. Потом корсет — крючки поддались не сразу, два ногтя сломала. В белье она осталась своём: хлопковая рубашка до колен, кружевные штаны (стыдоба, но так приятнее спать), чулки спустила и уронила на пол.

Она стояла перед трюмо в проёме окна. Волосы — каштановые, длинные, с первой сединой у висков (двадцать девять лет, а уже) — рассыпались по плечам. Росту она была невысокого, фигура тонкая, но не девичья — та, которую называют «в теле» только врачи, а мужчины молчат. Грудь, бёдра — всё на месте, всё живое. Только внутри — пусто. Как тот грот в скале, куда она ходила по утрам. Гулко, сыро и никто не живёт.

— Дура, — сказала она своему отражению. — Вылитая дура.

Слёз не было. Давно уже нет.

Она легла поверх одеяла — белого, тяжёлого, пухового — и закрыла глаза. Шторы в спальне были синие, без балабонов. И сквозь них пробивался свет полной луны. Или не полной. Софья Дмитриевна не помнила, какая сегодня луна.

Ей снился грот. Вода в нём была по щиколотку, холодная, и она шла босиком по скользким камням, а снаружи проходил парусник. Белый, большой. И кто-то с палубы махал ей рукой. Она не могла разглядеть лица, но знала — это он. Тот, кто не родился.

Проснулась она от звука копыт. Кто-то осаживал лошадь прямо перед крыльцом, ругался шёпотом и звонко стучал в дверь — раз, два, три, пауза, ещё раз.

— Софья! Открывай! Не спишь, знаю!

Матвей.

Она села на кровати, не сразу понимая, где находится. И вдруг — странное дело — улыбнулась.

Глава вторая. Мёд в сотах

Он прошёл в залу и остановился у круглого стола, не решаясь сесть. В руках всё ещё держал узелок — серый, засаленный, перевязанный бечёвкой. Софья Дмитриевна смотрела на его пальцы: большие, красные, с обломанными ногтями. Рабочие руки. Не купеческие.

— Садись, — сказала она. — Чего стоишь, как на смотринах.

Матвей сел. Стул под ним жалобно скрипнул — он был тяжёлый, шире любого дверного проёма. Развязал узелок, выложил на сукно плоскую воблу, завёрнутую в газету, и горшок с мёдом. Мёд был в сотах, жёлтый, прозрачный, ещё не засахарившийся.

— Из нового взятка, — сказал он. — Сам качал.

— Спасибо, — она села напротив. — Чай будешь?

— Буду.

Фёкла не вышла — слышно было, как она гремит на кухне посудой, нарочно громко, чтобы показать, что недовольна. Софья Дмитриевна встала, пошла за чайником сама. В коридорчике задержалась на минуту, прижалась лбом к холодной стене. Глупое сердце колотилось, как воробей в силке. Она велела ему успокоиться, но оно не слушалось.

Вернулась с двумя кружками. Матвей зажёг керосиновую лампу — не спросясь, как у себя дома. Свет лёг на его лицо, и Софья Дмитриевна рассмотрела его как следует. Он похудел за ту неделю, что не показывался. Скулы острее, под глазами тени. Кудри давно не стрижены, лезут на лоб.

— Есть будешь? — спросила она, кивнув на остывшие щи.

— Я сыт.

— Врёшь.

Он усмехнулся — и правда. Взял ложку, хлеб, стал есть молча, быстро, крупными кусками. Она наливала чай, думала, что сказать. Слова всегда давались ей трудно. С Павлом Андреичем они могли молчать по вечерам напролёт — и это было нормально. А с Матвеем молчание давило, как подушка на лицо.

— В селе говорят, — начал он, не поднимая глаз, — земский врач к тебе часто ходит.

— Он лечит меня. Мигрень.

— А я думал, мигрень лечат порошками. А не вечерними сиденьями за чаем.

Софья Дмитриевна поставила кружку так, что чай плеснул на блюдце.

— Ты за этим приехал? Ревновать?

Матвей отодвинул тарелку, посмотрел на неё в упор. Глаза у него были тёмные, почти чёрные, с каким-то больным блеском.

— Я за тем приехал, что не могу без тебя, — сказал глухо. — А ты без меня можешь. И это меня убивает.

Она хотела ответить резко — что-то про его права, про то, что он не муж ей, не сват, не брат. Но язык не повернулся. Потому что это была правда. Она могла без него. Легко. Неделями не вспоминала, а потом вдруг — среди ночи — просыпалась от того, что его нет рядом. И лежала с открытыми глазами, слушая, как тикает ходики на стене.

— Оставайся, — сказала она тихо. — Переночуешь. Завтра поедешь.

Матвей кивнул. Не улыбнулся, не обрадовался — просто кивнул, как солдат, который получил приказ.

Фёкла зажгла лампу в спальне и ушла к себе — в каморку за кухней. Уходя, задержалась на пороге, посмотрела на Матвея долгим, тяжёлым взглядом. Он не заметил. Или сделал вид.

Они легли в темноте. Софья Дмитриевна — в своей белой рубашке, Матвей — в исподней, пахнущей лошадью и табаком. Он не притронулся к ней сразу, как обычно. Лежал на спине, глядел в потолок, где плясали отражения от воды — за окном светила луна, и море за горами переливало бликами.

— Соня, — сказал он вдруг.

— Мм?

— А ты бы хотела ребёнка?

Она замерла. Даже дышать перестала.

— Зачем ты спрашиваешь?

— Хочу знать.

Она повернулась к нему — в темноте видела только очертание его плеча, тень кудрей.

— Хотела, — сказала шёпотом. — Очень. И не могу.

Он долго молчал. Потом взял её руку и прижал к своей груди — там, где сердце. Оно билось часто и неровно, как у загнанного зверя.

— А у меня в Сибири была баба, — сказал он. — Двоих родила. Потом ушла к другому. Я её не ревновал. А тебя ревную. Почему?

— Не знаю.

— Я знаю. Потому что ты — не моя. Совсем. Ни капельки. А та была моя — вся, до косточки. И скучно стало.

Он отпустил её руку, отвернулся к стене. Софья Дмитриевна лежала и смотрела на его широкую спину. Хотела погладить, но не посмела.

— Матвей, — сказала она через минуту. — Ты мёд привёз. Спасибо. Я люблю с чаем.

Он ничего не ответил. Может, уснул. Может, не захотел отвечать.

Она закрыла глаза и долго притворялась, что спит. А когда открыла — уже светало. Матвей стоял у окна, заложив руки за спину, и смотрел на залив.

— Ты не спишь? — спросила она.

— Я почти никогда не сплю, — сказал он, не оборачиваясь. — Думаю много.

Она села на кровати, натянула одеяло до подбородка.

— О чём?

— О тебе. О себе. О том, что зря я сюда приехал в первый раз. Надо было мимо ехать.

— А теперь?

Он повернулся. В утреннем свете лицо его было жёстким, чужим.

— А теперь поздно.

Глава третья. Утренний разговор

Фёкла подала завтрак на крыльцо — яичницу с салом, огурцы солёные, хлеб. Матвей ел за троих, а Софья Дмитриевна пила чай маленькими глотками и смотрела, как над заливом поднимается солнце. Сегодня оно было багровое, как кровь с молоком.

— Дождь будет, — сказала она.

— Не будет, — ответил Матвей. — Я на небо смотрел. Чисто.

Она не стала спорить. Он любил быть правым.

После завтрака он ушёл поить коня — колодец был за домом, под старым орешником. Софья Дмитриевна осталась одна, перемыла посуду, переоделась в чистое — ситцевое платье в мелкий горошек, которое носила только дома. Фёкла ушла на базар, оставив записку на столе: «Вернусь к обеду. Не балуй».

Матвей вернулся мокрый до пояса — конь брыкался, облил из ведра.

— Строптивый, — сказал он, смеясь. — Как ты.

— Я не строптивая, — обиделась Софья Дмитриевна. — Я осторожная.

— Одно и то же.

Он снял рубаху, выжал её прямо на траву. Софья Дмитриевна смотрела на его голое тело — широкие плечи, волосы на груди, полоска шрама на боку (упал с воза в молодости). Он не стеснялся, и ей тоже не велел. Давно уже.

— Иди в дом, — сказала она. — Простынешь.

— Не прос-тыну, — передразнил он. — Я сибирский.

Но пошёл. В зале он натянул сухую рубаху — из тех, что Софья Дмитриевна держала для него в комоде. Серую, домотканую, с заплаткой на локте. Она сама пришила.

— Скажи, — спросил он, садясь на стул и глядя ей в лицо снизу вверх. — Ты меня любишь?

Она замерла с кружкой в руке.

— Не знаю.

— Как это — не знаешь? Либо любишь, либо нет.

— Бывает по-разному, — она поставила кружку на стол, села напротив. — Иногда мне кажется, что да. Например, когда ты спишь и не храпишь. Или когда мёд привозишь. А иногда — что нет. Когда ревнуешь понапрасну. Или когда смотришь так, как сейчас.

— Как?

— Как будто я тебе должна. А я ничего тебе не должна.

Матвей замолчал. Долго. Потом встал, подошёл к окну, отдёрнул штору. На улице уже собирались люди — бабы шли к колодцу, Гришка Босой тащил куль с мукой, собаки грызлись за кость.

— Посмотри, — сказал он. — Вся жизнь там. А у нас с тобой — здесь. В этих четырёх стенах. Мы как будто уже умерли, а ещё ходим.

— Не говори так.

— Почему? Правда.

Он повернулся к ней — и вдруг улыбнулся. Не насмешливо, а грустно, по-детски.

— Соня, а давай сбежим?

— Куда?

— Всё равно куда. На море. На паруснике. Я украду лодку у Ефремова, а ты соберёшь узелок.

— Ты с ума сошёл.

— Давно.

Она подошла к нему, встала рядом, тоже глядя в окно. Селение жило своей жизнью — деловитой, шумной, чужой. Никто не смотрел в сторону её дома. Никому не было дела.

— Я не могу, — сказала она. — Дом. Фёкла. Всё это.

— Фёкла без тебя проживёт. А дом — он каменный, не сгорит.

— Матвей, перестань.

Он вздохнул, взял её за плечи, притянул к себе. Не по-хозяйски, а осторожно — так держат что-то хрупкое.

— Ладно, — сказал в макушку. — Уговорила. Останемся.

Она уткнулась носом в его рубаху, вдохнула запах коня, табака, мёда. Закрыла глаза. И подумала: «А что, если он прав? Что, если мы уже умерли?»

Но вслух ничего не сказала.

Глава четвёртая. Евдокия Петровна

После обеда, когда Матвей уехал (наказав беречь себя и не открывать двери кому попало), к дому подошла Евдокия Петровна. Шла она медленно, опираясь на палку, хотя хромать не хромала — просто для важности. Чёрное платье, белый платок, лицо рябое от оспы, глаза зоркие, как у коршуна.

— Софья Дмитриевна, дома ли? — крикнула она с калитки, хотя видела, что дома — Фёкла полоскала бельё у крыльца.

Софья вышла, щурясь от солнца.

— Здравствуйте, Евдокия Петровна. Проходите.

— Ненадолго я, ненадолго. — Соседка уже шла к крыльцу, не дожидаясь приглашения. — Дел по горло, а нельзя не зайти. Должок за вами.

— Какой долг? — удивилась Софья Дмитриевна.

— Выкройку обещали. Для внучки. В городе такой фасон носят, а у нас нет.

— Ах да. Сейчас принесу.

Она ушла в спальню, достала из комода выкройку, прилежно отведённую карандашом по контуру. Когда вернулась, Евдокия Петровна уже сидела на лавке в зале и разглядывала шторы.

— Хорошие, — сказала она. — Болотные. Покойный любил такой цвет?

— Любил.

— И балабончики милые. Жёлтые. Дорогие, поди?

— Не помню.

Евдокия Петровна взяла выкройку, сложила вчетверо, сунула за пазуху. Но не встала.

— А я вчера, — сказала она в потолок, — видела, как с вашего двора выезжали. В сумерках. На вороном коне.

Софья Дмитриевна промолчала.

— Мужик, — продолжала соседка. — Кудрявый. Торговый? Я таких не знаю.

— Это Кузьмин. Лесом торгует.

— А-а, Кузьмин. — Евдокия Петровна поджала губы. — Из Холщевки? Мать его знаю. Строгая женщина. Сыном гордится.

Наступила пауза. Софья Дмитриевна сцепила пальцы под столом.

— Евдокия Петровна, — сказала она спокойно. — Может, вам пряников с собой дать? Свежих, Фёкла пекла.

— Не откажусь.

Она встала, и вдруг, проходя мимо Софьи, задержалась. Положила сухую, жёсткую руку на её плечо.

— Дочка, — сказала тихо. — Ты хорошая баба. Не глупая. А ведёшь себя, как девка. Люди видят. Люди говорят.

— А мне плевать, что люди говорят.

— Напрасно. Люди — они как пчёлы. Ужалить могут. А могут и весь улей разорить.

С этими словами она вышла, забрала пряники, перекрестила калитку и ушла в сторону села, не оглядываясь.

Фёкла, которая всё это время стояла за дверью и слушала, вошла в залу с красным от злости лицом. Она показала кулак в сторону улицы — сначала один, потом два. Потом топнула ногой.

— Знаю, — сказала Софья Дмитриевна. — Змея она, а не Евдокия. Но права.

Фёкла вопросительно подняла брови.

— Права, — повторила Софья. — Глупо мы делаем. И осторожно надо.

Она подошла к окну, прижалась лбом к прохладному стеклу. За селением синели горы, а за горами — море. Там, где парусники.

— Фёкла, — сказала она. — А давай тоже уедем? Куда-нибудь. В город. Или в деревню к твоей тётке.

Фёкла засмеялась — беззвучно, открыв рот. Показала на дом, на шторы, на круглый стол. Потом взяла Софью за руку и положила себе на сердце.

«Ты не уедешь, — говорил этот жест. — Ты здесь родилась. Здесь и умрёшь».

Софья Дмитриевна убрала руку.

— Дура я, — сказала. — Дура и есть.

Глава пятая. Гришка Босой

Через два дня, ближе к вечеру, в дом постучали не так, как Матвей. Тихо, неуверенно, пауза — и снова. Софья Дмитриевна отворила и увидела Гришку Босого.

Он был молод — лет двадцать пять, но выглядел на все сорок: лицо в цыпках, руки в ссадинах, глаза бегают, как у пойманного зверька. Одет в рваную поддёвку, сапоги просят каши. Стоял на пороге, переминался с ноги на ногу, не решаясь войти.

— Здравствуйте, Софья Дмитриевна, — сказал он сипло. — Можно Фёклу? Поговорить.

— Проходи.

Она позвала служанку. Фёкла вышла, увидела Гришку — и замерла. Глаза её сузились, губы сжались в нитку. Она покачала головой — нет, уходи.

— Феклуша, — заговорил он жалостливо. — Ты погоди серчать. Я дело пришёл.

Она показала на дверь.

— Я жениться на тебе хочу, — выпалил он. — По-настоящему. К батюшке завтра пойду. Дом поставлю, к осени. Честное слово.

Фёкла усмехнулась — зло, с горечью. Подошла к нему, задрала рукав. На предплечье был синяк — жёлто-зелёный, старый. Потом показала на живот.

Гришка побледнел.

— Это не я, — сказал он. — Это так… пьяный был. Не помню.

Фёкла отвернулась и ушла в кухню, громко хлопнув дверью.

Гришка постоял, потоптался, почесал затылок.

— Не хочет, — сказал он Софье Дмитриевне. — А я хороший. Я исправлюсь.

— Гриша, — она сказала это мягко, почти ласково. — Ты уже три раза обещал. И три раза бил.

— Так это ж она меня доводит! Характер!

— Тогда не женись. На кой тебе жена с характером?

Он посмотрел на неё снизу вверх — так смотрят обиженные собаки.

— Вы, барыня, добрая. А дура, — сказал он. — Фёклу защищаете, а сами-то? Сами-то с кем спите?

Софья Дмитриевна выпрямилась.

— Вон, — сказала тихо.

— А что? Правда глаза колет? Мужик к вам ездит. Кудрявый. Я знаю, кто он.

— Вон, говорю.

Гришка сплюнул на порог и ушёл, бормоча что-то про купчих и про то, что «все вы одинаковы».

Софья Дмитриевна закрыла дверь на засов. Прислонилась к косяку, закрыла глаза.

Фёкла вышла из кухни, встала рядом. Погладила её по руке.

— Ничего, — сказала Софья. — Прорвёмся.

Фёкла кивнула. И показала пальцем наверх — мол, Бог видит.

— Видит, — согласилась Софья. — Только помогает редко.

Глава шестая. Вечерний чай у Фельдмана

Осип Лазаревич Фельдман жил на отшибе, между селением и домом Калмагоровой — как будто нарочно, чтобы ни к кому не примыкать. Лавка его была маленькая, но богатая: ситцы, шерсть, ленты, пуговицы, иголки, нитки. Пахло сукном, нафталином и чем-то восточным — корицей, что ли.

Софья Дмитриевна заходила к нему раз в неделю за шёлком для вышивания. Не потому, что негде было больше купить — у Ефремова тоже был товар. Но у Ефремова она была покупательницей, а у Фельдмана — почти другом.

Он встречал её всегда одинаково: снимал ермолку, кланялся, говорил «шолом алейхем» и тут же переходил на русский — чистый, без акцента.

— Здравствуйте, Софья Дмитриевна. Как ваше здоровье?

— Спасибо, Осип Лазаревич. Голова болит.

— От погоды, — вздыхал он. — У меня тоже. Давайте чаю?

Она всегда соглашалась.

Чай они пили в задней комнате, за ситцевой занавеской. Там стоял круглый стол (меньше, чем у неё, но тоже дубовый), на стене висели портреты — стариков с бородами и женщин в париках. На окне — герань. В углу — самовар, тёртый, медный, но блестящий.

— Осип Лазаревич, — сказала она сегодня, отпив глоток. — У меня к вам дело.

— Слушаю.

— Вы в городе бываете. Не знаете, кто сдаёт комнаты приличные? Для женщины одной?

Фельдман поднял брови. Помолчал. Положил ложку.

— Софья Дмитриевна, вы собрались уезжать?

— Думаю.

— От чего? — Он смотрел внимательно, по-доброму. — От дома? От Фёклы? Или от того, кто приезжает по ночам?

Она покраснела. Фельдман никогда не говорил напрямую, но всё знал. Это было удивительно — откуда? Может, Фёкла рассказывала? Может, сам видел?

— Не знаю, — сказала она честно. — Может, от себя.

Он налил ей ещё чаю.

— Комнаты я знаю. На Подольской улице, у вдовы Беркович. Чисто, дешево, спокойно. Но вы не поедете.

— Почему?

— Потому что вы здесь корень пустили. Глубоко. Как дуб. А дубы не пересаживают. Они умирают.

Софья Дмитриевна сжала кружку так, что побелели пальцы.

— А если я хочу умереть?

Фельдман посмотрел на неё долго, грустно. Потом взял её руку своей — горячей, шершавой — и погладил.

— Не хочете вы умирать, — сказал он. — Вы хочете жить. По-настоящему. С тем, кого любите. А он — не тот.

— Откуда вы знаете?

— Я старый, — усмехнулся Фельдман. — Я всё знаю. Кроме того, где внуки. Внуков у меня нет. А у Вас нет детей!

Она вздрогнула.

— Простите, — сказал он. — Я не хотел больно.

— Ничего.

Она допила чай, встала, взяла шёлк — голубой, для новой вышивки.

— Спасибо, Осип Лазаревич.

— Приходите ещё. Я вам варенье из айвы дам. Жена варила, царствие небесное.

Она кивнула и вышла. На улице уже темнело. Селение готовилось ко сну. Только из дома Калмагоровой светилось окно — Фёкла ждала с ужином.

А за горами, за заливом, на горизонте, горел огонёк. Парусник? Рыбачья лодка? Софья Дмитриевна остановилась, вгляделась. Огонёк мигнул и погас.

— И не надо, — сказала она в пустоту. — Всё равно не мой.

И пошла домой — по округлой брусчатке, босиком, через силу, потому что туфли натёрли ногу. Камни были холодные и острые. Но она не жаловалась.

Ей некому было жаловаться.

Глава седьмая. Тот, кто не спит

Ночью Софья Дмитриевна проснулась от того, что кто-то ходил под окнами. Шаги были тяжёлые, мужские, но не Матвея — тот ступал мягче, привыкший к лесу и бездорожью. Этот шаркал, как будто волочил ноги.

Она села на кровати, прислушалась. Фёкла спала в своей каморке — слышно было, как она посапывает. За окном — тишина. Только сверчки да далёкий лай.

«Показалось», — подумала Софья Дмитриевна и хотела лечь обратно.

И тут в дверь постучали. Три раза. Коротко. Требовательно.

— Кто там? — крикнула она, не вставая.

Молчание. Потом снова — три удара.

Она накинула халат, вышла в залу. Лампа не горела, но луна светила сквозь болотные шторы, и круглый стол казался огромным тёмным пятном. Софья Дмитриевна подошла к двери, отодвинула засов.

На пороге стоял Николай Иванович Свечин.

— Простите, — сказал он тихо. — Не спится. А к вам почему-то пришёл. Не гоните.

Она отступила на шаг, пропуская его. Доктор вошёл, снял фуражку, провёл рукой по редким волосам. Он был без сюртука, в одной жилетке, и это делало его моложе — почти мальчишкой.

— Что-то случилось? — спросила Софья Дмитриевна, зажигая лампу.

— Нет. То есть да. Я сегодня хоронил ребёнка. Четыре года. Дифтерит. Не успел.

Он сел на стул, уронил руки на стол. Плечи его вздрагивали, но он не плакал — просто сидел и смотрел в одну точку.

Софья Дмитриевна села напротив. Не знала, что сказать. В такие минуты слова — как горох о стену.

— Николай Иванович, — сказала она наконец. — Выпейте воды.

Он послушно взял кружку, отпил. Потом поднял на неё глаза — серые, усталые, с красными прожилками.

— Я думал, привыкну, — сказал он. — Детские смерти — они каждый день. Но не привык. И никогда не привыкну.

— Это хорошо, что не привыкли, — тихо сказала она. — Значит, вы ещё человек.

Он усмехнулся — горько, одними губами.

— А кем же мне быть?

— Не знаю. Машиной. Иной раз кажется, что вокруг одни машины ходят. Жуют, спят, работают. А внутри — пусто.

Он посмотрел на неё внимательно, как смотрят на больного, у которого симптомы не сходятся.

— Вы о себе?

— О всех.

— Софья Дмитриевна, — он положил руку на стол ладонью вверх. — Вы не пустая. Вы одна из самых наполненных женщин, которых я знаю. У вас внутри целый мир. Просто вы не пускаете туда никого.

Она смотрела на его руку. Крупную, с чистыми ногтями, с тонкими пальцами — не рабочими, не купеческими. Докторскими.

— А вы бы хотели войти? — спросила она.

Он убрал руку.

— Я уже вошёл. Как врач. А как человек — не имею права.

— Почему?

— Потому что вы не моя.

Эти слова ударили её — не больно, а странно, как будто кто-то тронул струну, которую давно не трогали. Она посмотрела на него, на его скулы, на морщинки у глаз, на то, как он сидит — прямо, но сломленно.

— Уходите, Николай Иванович, — сказала она. — Поздно.

Он встал. Надел фуражку. У двери обернулся.

— Вы знаете, где меня найти, если что.

— Знаю.

Он вышел. Шаги его затихли на брусчатке — сначала громко, потом тише, потом совсем.

Софья Дмитриевна постояла у двери, прижимаясь лбом к косяку. Потом вернулась в спальню, легла и долго смотрела в потолок. Фёкла не проснулась. Луна зашла за тучу. Стало совсем темно.

«Не имею права, — повторила она про себя. — А Матвей имеет? Или никто не имеет?»

Ответа не было.

Глава восьмая. У колодца

Утро выдалось жаркое, душное — предгрозовое. Небо над горами наливалось свинцом, но дождь всё не начинался. Бабы у колодца говорили, что «господь терпит», и крестились.

Софья Дмитриевна пришла за водой сама — Фёкла ушла в огород полоть морковь, а колодец был глубокий, с длинным журавлём, который любила только хозяйка. Она накрутила ведро, вытащила, перелила в бадью. И тут услышала голоса.

— …говорят, вчера опять был.

— Да кто? Врач?

— А кто ж ещё. Ночью. Шёл, как к себе домой.

— А мужик тот, кудрявый? Кузьмин?

— И Кузьмин. Живёт, как петух в курятнике.

Софья Дмитриевна выпрямилась. У калитки стояли две бабы — Аграфена, жена кузнеца, и Дарья, солдатка. Увидели, что она слышит, замолчали, но не отвели глаз.

— Здравствуйте, — сказала Софья Дмитриевна ровно.

— Здравствуйте, — ответила Аграфена, не моргнув. — Как здоровье?

— Хорошо. А ваше?

— Наше ничего. Детишек бог дал, мужья живы. Слава тебе господи.

Удар был точный. Софья Дмитриевна взяла бадью, пошла к дому. Спиной чувствовала, как они смотрят — два стрижа, готовые клюнуть. Не обернулась.

Дома она поставила воду на лавку, села рядом, уронила голову на руки. Фёкла пришла с огорода, увидела — подсела рядом, обняла за плечи. Молча.

— Фёкла, — сказала Софья. — А может, правда уедем? В город. Я вышивать буду продавать. Ты — шить. Проживём.

Фёкла кивнула. Потом показала на дом, на шторы, на стол — и развела руками. Мол, а это?

— А это продадим. Или бросим. Деньги есть.

Фёкла задумалась. Потом взяла щепотку соли, насыпала на стол, подула. Примета: к добру.

— Вот видишь, — усмехнулась Софья. — И соль не против.

Но обе знали, что не уедут. Не сегодня. Не завтра.

Глава девятая. Матвей приходит снова

Он появился через три дня, под вечер, когда солнце уже село и на заливе зажглись рыбацкие огни. Без стука — просто вошёл, как будто жил здесь. Фёкла, увидев его, скривилась и ушла в кухню, не поздоровавшись.

Матвей был пьян. Не сильно, но заметно — глаза блестели, движения стали размашистыми, речь — чуть медленнее обычного.

— Соня, — сказал он, останавливаясь посреди залы. — Я к тебе навсегда пришёл.

Она сидела за столом, вышивала — голубой шёлк, васильки. Не подняла головы.

— Ты пьян, Матвей.

— Немного. А ты трезвая. И всегда трезвая. Даже когда спишь.

Он подошёл, сел рядом, положил голову ей на плечо. Запахло самогоном и лесом.

— Я люблю тебя, — сказал он в шею. — Ты знаешь?

— Знаю.

— А я знаю, что ты меня — нет. Ты Свечина любишь.

Она отложила вышивку.

— Не говори глупостей.

— Я не глупости. Он к тебе ночью приходит. Я видел. В ту среду. Сидел в кустах, ждал, когда ты выйдешь. А вышел он.

Софья Дмитриевна медленно повернулась к нему.

— Ты следишь за мной?

— Забочусь.

— Это называется слежка. И ты не имеешь права.

Матвей отнял голову от её плеча, выпрямился. Глаза его стали жёсткими, почти чужими.

— Не имею? А кто имеет? Свечин? Или тот, кто спит с тобой уже два года?

— Ты не спишь со мной, — сказала она тихо. — Ты берёшь меня. Это разные вещи.

Он встал. Так резко, что стул упал. Фёкла выглянула из кухни, но Софья махнула ей — не выходи.

— Разные? — повторил Матвей. — А какие? Расскажи. Какие?

Она тоже встала. Теперь они стояли друг напротив друга — невысокая, тонкая женщина и крупный, широкий мужик. Разница была смешная, почти страшная.

— Матвей, — сказала она. — Ты хороший. Добрый. Но ты меня не слышишь. Я говорю — больно, а ты делаешь вид, что не слышишь. Я говорю — подожди, а ты лезешь. Я говорю — я не хочу, а ты говоришь «бабы терпят».

— А что ты хочешь?

— Я хочу, чтобы ты меня видел. Не тело. А меня.

Он замер. Потом медленно сел на пол — прямо на половик, поджал ноги, как ребёнок.

— А я не умею, — сказал он глухо. — Я мужик. Я умею любить телом. Душой — не обучен.

Она села рядом. Теперь они оба сидели на полу, у круглого стола, под болотными шторами. Жёлтые балабоны висели неподвижно — ветра не было.

— Научись, — сказала она. — У меня учись. Я научу.

Он поднял на неё глаза — мокрые, красные.

— А если не смогу?

— Тогда уходи. Насовсем.

Он долго молчал. Потом взял её руку, поцеловал пальцы — один, второй, третий.

— Я попробую, — сказал он. — Обещаю.

Она не поверила. Но кивнула.

— Ладно. Иди спать. Завтра поговорим.

Он лёг на полу — прямо так, на половик, поджав колени к груди. Через минуту засопел.

Софья Дмитриевна посидела рядом, глядя на его затылок, на кудри, на широкую спину. Потом встала, накрыла его одеялом из спальни.

Фёкла стояла в дверях кухни, скрестив руки на груди.

— Не смотри так, — сказала Софья. — Знаю, что дура.

Фёкла покачала головой и ушла. А Софья Дмитриевна легла в свою постель — одна, на холодные простыни — и долго не могла уснуть. В зале похрапывал Матвей. На стене тикали ходики. Где-то далеко, за горами, шёл по воде парусник — она слышала его, хотя это было невозможно.

«Глупая, — подумала она. — Ты даже не знаешь, чего хочешь».

И уснула под утро, когда первые петухи уже прокричали второй раз.

Глава десятая. Обещание

Утром Матвей ушёл рано, пока Софья ещё спала. Оставил на столе горсть рябины — красной, крупной, как бусы. И записку карандашом на газетном клочке: «Попробую. Жди».

Она проснулась, увидела рябину, прочитала. Посидела с запиской в руках, потом сунула в дневник — между страниц, на самое последнее место.

Фёкла подала завтрак — кашу пшённую, молоко. Смотрела исподлобья.

— Не смотри, — повторила Софья. — Сама знаю.

Фёкла взяла мел, написала на доске (такая у них была — для записок): «Он не умеет. И не научится».

— Откуда ты знаешь?

Фёкла написала снова: «Я видела, как он с лошадью. Бьёт».

Софья Дмитриевна помолчала.

— Меня не бьёт.

«Пока».

— Фёкла, перестань.

Та стёрла, написала: «Ты добрая. Он злой. Злые не меняются».

Софья отодвинула тарелку.

— А если я его люблю?

Фёкла взяла мел, подержала в руке, потом положила. Не написала ничего. Только покачала головой и вышла.

Софья Дмитриевна осталась одна. Погладила рябину пальцем — ягоды были твёрдые, чуть горьковатые на запах. Убрала их в чашку, поставила на окно.

Потом оделась, накинула платок и пошла к заливу. Босиком. Камни были горячие, но она шла быстро, почти бегом.

Грот встретил её сыростью и тишиной. Вода за ночь не прогрелась — холодная, по щиколотку. Она зашла по колено, постояла, глядя на выход, на полоску моря.

— Ничего у нас не выйдет, — сказала она вслух. Эхо подхватило, повторило: «выйдет… выйдет…»

— Или выйдет? — спросила она.

Эхо не ответило. Только волна лизнула камень, и где-то далеко крикнула чайка.

Она постояла ещё немного, потом вышла, отряхнула ноги и пошла домой.

На пороге сидела Фёкла и перебирала горох. Увидела хозяйку, кивнула на стол — там лежало письмо. В конверте, с сургучной печатью. Софья Дмитриевна взяла, разорвала. Прочитала.

Письмо было от Свечина:

«Софья Дмитриевна. Уезжаю в губернию на две недели. Земство посылает. Если что — обратитесь к фельдшеру Павлу Егорычу. Берегите себя. Н.С.»

Она перечитала два раза. Спрятала в карман.

— Уехал, — сказала Фёкле. — Доктор.

Та кивнула — равнодушно, но в глазах мелькнуло что-то похожее на облегчение.

— Ты рада? — спросила Софья.

Фёкла пожала плечами. Мол, мне всё равно.

— А мне не всё равно, — сказала Софья. — Мне почему-то грустно.

Она села на крыльцо, рядом с Фёклой, и тоже стала перебирать горох — машинально, не глядя. Пальцы сами находили плохие горошины, бросали в сторону.

— Фёкла, — сказала она через минуту. — А ты веришь, что человек может измениться?

Фёкла подумала. Потом взяла хорошую горошину, показала Софье, потом раздавила пальцами.

— То есть нет?

Фёкла кивнула. И добавила — показала на небо, на солнце, потом на землю.

«Бог не меняет. Люди — тем более».

Софья Дмитриевна вздохнула.

— А я всё равно буду надеяться. Потому что без надежды — зачем жить?

Фёкла посмотрела на неё долгим, взрослым взглядом. Потом встала, ушла в дом и вернулась с мятным чаем.

— Спасибо, — сказала Софья.

Они пили чай молча, глядя на горы. За горами было море. За морем — парусники, которых она так любила. А за парусниками — ничего. Только горизонт.

Но горизонт — это тоже надежда.

Глава одиннадцатая. Волки

В середине августа в селе случилось происшествие, о котором говорили неделю.

У Гришки Босого пропала лошадь. Не та, старая, на которой он возил дрова, а новая — караковая, купленная у цыган за бесценок. Гришка обошёл все дворы, обматерил всех соседей, даже к Фёкле пришёл — не мириться, а спрашивать, не видела ли.

— Твои-то глазеют по ночам, — сказал он, кивнув на дом Калмагоровой. — Может, видали?

Фёкла показала ему кукиш и захлопнула дверь.

Лошадь нашлась на третий день. В овраге, за горами, недалеко от залива. Растерзанная. Кто-то сказал — волки. Кто-то — медведь. А старый охотник Захар Матвеич, который жил в лесу сторожем, покачал головой и сказал:

— Не зверь. Человек. Ножом. Видел я такие раны на войне.

Гришка запил. Ходил по селу, грозился найти и «кишки выпустить». К вечеру его забрал урядник — для протокола. Но протокол не помог, потому что свидетелей не было, а Захар Матвеич, когда его вызвали, вдруг отказался от своих слов.

— Старый я, — сказал он. — Показалось.

Софья Дмитриевна узнала об этом от Евдокии Петровны, которая пришла «проведать» и заодно рассказать.

— Ужас что делается, — говорила соседка, прихлёбывая чай с вареньем. — Людей режут. Лошадей режут. А вы, Софья Дмитриевна, одни в доме. И Фёкла — немая. Даже крикнуть некому.

— У меня ружьё есть, — спокойно ответила Софья. — Павла Андреича. Заряжено.

— Ох, не дай бог, — Евдокия Петровна перекрестилась. — Не дай бог.

После её ухода Софья Дмитриевна достала ружьё из чулана — проверила, не отсырело ли. Ружьё было старое, тульское, с насечкой на прикладе. Павел Андреич брал его на уток, но последние три года оно висело без дела.

Фёкла, увидев, испуганно замахала руками.

— Не бойся, — сказала Софья. — Так, на всякий случай.

Она зарядила ружьё — научилась когда-то от мужа, он заставлял, «баба в доме должна уметь себя защитить». Поставила в угол спальни, за шторку.

В ту ночь она спала плохо. Всё чудились шаги, шорохи, чьё-то дыхание за окном. Но никто не пришёл.

А утром Фёкла нашла на пороге кровавый след. Не большой — как от порезанного пальца. Но свежий.

— Это не моё, — сказала Софья, осмотрев свои руки. — И не твоё.

Они проследили след до калитки. Там он терялся в траве.

Фёкла написала на доске: «Надо сказать уряднику».

— Скажем, — кивнула Софья. — Только что скажем? Кровь? Может, зверь поранился. Может, петух.

Фёкла покачала головой. Написала: «Волки не ходят к дверям».

— А люди ходят.

Они посмотрели друг на друга. Обе подумали об одном — но не сказали.

Матвей приехал только через неделю. Был мрачный, небритый, от него пахло дымом и потом.

— Слышал, у тебя тут страсти, — сказал он, не здороваясь. — Лошадь зарезали.

— Слышал.

— Боишься?

— Немного.

Он обнял её, прижал к себе — крепко, почти больно.

— Я тебя не дам в обиду.

Она хотела сказать, что не маленькая, но промолчала. Потому что в его объятиях было тепло и спокойно. Даже когда пахло дымом.

Глава двенадцатая. Охота

Помещик Вяземский — последний в уезде, у кого ещё остались угодья и крепостные на оброке — решил устроить охоту. С гостями, с собаками, с шампанским на поляне. Пригласил всех, кто «достоин». Софью Дмитриевну — нет. Но Евдокия Петровна рассказала:

— Съехались. Коляски. Лошади. А барышня Вяземского, Катерина Павловна, в амазонке — загляденье. Я сама видела.

— И что? — спросила Софья.

— А то, что охота пошла не по плану. Медведя подняли. Старого, большого. Он задавил двух собак, потом на егеря пошёл. Егерь успел в дерево. А Вяземский выстрелил — и мимо. Стыдоба.

Софья усмехнулась. Вяземского она знала — молодой ещё, лет двадцати пяти, но уже важный, с бакенбардами и лорнетом. На ярмарке он однажды сказал ей: «Вы, Софья Дмитриевна, слишком хороши для вдовства». Она ответила: «А вы слишком молоды для таких комплиментов». Он обиделся.

— А кто убил медведя? — спросила она.

— А вот это самое интересное. Проезжий. Никто его не звал. С ружьём, с собакой. Вышел на поляну, выстрелил — и готово. Медведь — как подкошенный.

— Кто же это?

— Да кто ж его знает. Не здешний. Охотник, говорят, с Урала. Или с Сибири. Вяземский его отблагодарил, пригласил к столу. А тот отказался. Поклонился и ушёл.

Софья Дмитриевна почему-то подумала о Матвее. Он хорошо стрелял. И был с Урала — нет, из Сибири. И любил отказываться от приглашений.

Но спросить не решилась. Матвей не любил, когда про него расспрашивали.

Глава тринадцатая. Гости

Через два дня после охоты к дому Калмагоровой подъехала коляска. Лучшая, с гербами. Из неё вышел Вяземский — в сюртуке, с тросточкой, при галстуке. С ним — барышня Катерина Павловна, тонкая, светловолосая, с лицом куклы.

Софья Дмитриевна вышла на крыльцо.

— Не ждали? — спросил Вяземский, снимая шляпу. — Решили навестить. У нас оказия: Катерина Павловна захотела посмотреть ваш дом. Говорят, вы его сами обустраивали.

— Заходите, — сказала Софья, хотя ей не хотелось.

В зале барышня ахнула:

— Какие шторы! Болотные! А балабончики — прелесть!

Она потрогала кисточку пальцем, засмеялась.

— Софья Дмитриевна, а правда, что вы вышиваете?

— Правда.

— Покажете?

Пришлось показывать. Достала из комода работы — скатерть, наволочки, полотенце с петухами. Катерина Павловна перебирала, ахала, спрашивала, где брали шёлк, какие узоры.

Вяземский ходил по комнате, заложив руки за спину, рассматривал печи, потолки, половики. У окна остановился, посмотрел в сторону залива.

— А вид у вас, — сказал он. — Лучше, чем у меня.

— У вас лес, — ответила Софья. — А у меня море.

— И то, и то хорошо.

Он повернулся к ней, посмотрел внимательно.

— Софья Дмитриевна, а почему вы одна живёте? Молодая, красивая. Зачем вам это затворничество?

— Мне не тесно.

— А не скучно?

— Некогда скучать.

Катерина Павловна оторвалась от вышивок, подошла к отцу.

— Папа, не приставай. У каждого свой уклад.

— Уклад — это скучно, — сказал Вяземский. — Жизнь должна кипеть.

— Жизнь и так кипит, — тихо сказала Софья. — Иногда через край.

Повисла пауза. Катерина Павловна смотрела на неё с интересом — как на картину. Вяземский — с недоумением.

— Вы странная, — сказал он наконец. — Я это уже говорил?

— Говорили.

— Повторю. Вы странная, Софья Дмитриевна. И от этого привлекательная.

— Папа, — одёрнула Катерина. — Ты смущаешь.

— Ничего, — улыбнулась Софья. — Я не смущаюсь.

Они уехали через час. Фёкла, которая всё это время пряталась в кухне, вышла красная от злости.

— Что? — спросила Софья.

Фёкла написала: «Вяземский на тебя смотрел как на лошадь».

— Как на лошадь?

«Как на кобылу. Племенную».

Софья Дмитриевна рассмеялась — впервые за много дней.

— Ну и пусть. Я не продаюсь.

Фёкла не улыбнулась. Написала: «Ты уже продалась. Кузьмину».

— Это другое.

«Такое же».

Софья перестала смеяться.

— Фёкла, не лезь в душу. У тебя своя, у меня своя.

Фёкла бросила мел и ушла в огород, хлопнув дверью.

А Софья Дмитриевна осталась одна в зале, перед круглым столом, под болотными шторами. Взяла вышивку — васильки — и стала шить. Игла колола пальцы, потому что руки дрожали.

«Продалась, — думала она. — Или нет? А как понять?»

Ответа не было. Только жёлтые балабоны чуть колыхались от сквозняка — как будто кивали. Как будто соглашались с Фёклой.

Глава четырнадцатая. Пожар

В конце августа, под утро, Софью Дмитриевну разбудил запах дыма. Сначала она подумала — печь, но печь не топили. Потом — свеча, но свечи догорели ещё вчера.

Она вышла на крыльцо. Небо над селением было красным.

— Фёкла! — крикнула она. — Пожар!

Фёкла выскочила через минуту, застёгивая на ходу юбку. Глаза круглые, рот открыт — не мычит, не кричит, просто смотрит.

— Беги к людям! — скомандовала Софья. — Я за водой!

Фёкла побежала. Босиком, по брусчатке, не чувствуя камней. Софья Дмитриевна схватила вёдра, бросилась к колодцу. Пожар был далеко — в той стороне, где лавка Фельдмана.

Она набрала два ведра, понесла. Тяжело, через силу, спотыкаясь. Навстречу бежали люди — кто с баграми, кто с вёдрами, кто просто так. Кричали, молились, ругались.

Горел дом Осипа Лазаревича.

Когда Софья Дмитриевна добежала, крыша уже рухнула. Пламя лизало небо, искры летели на соседние строения. Фельдман стоял в стороне, босой, в ночной рубахе, и смотрел на огонь. Лицо его было спокойным, как у человека, который уже всё потерял.

— Осип Лазаревич! — крикнула она, бросая вёдра в цепь. — Вы целы?

— Я цел, — ответил он глухо. — А лавка — нет. Всё.

Она подошла ближе. Хотела что-то сказать, но слов не было. Взяла его за руку — холодную, дрожащую.

— Люди помогут, — сказала она. — Мы поможем.

— Люди, — повторил он. — Люди — это хорошо.

И вдруг заплакал. Тихо, без звука, как плачут старики — одной слезой, которая течёт по морщине и падает на землю.

Софья Дмитриевна обняла его. Он был лёгкий, как птица, и такой же беспомощный.

— Идёмте ко мне, — сказала она. — Переночуете. А завтра решим.

Фельдман кивнул. Не сопротивлялся.

По дороге к дому он молчал. Только один раз сказал:

— Хорошо, что вы пришли. Я думал, никого не осталось.

— Остались, — ответила Софья. — Мы, Осип Лазаревич, ещё повоюем.

У себя в доме она постелила ему в зале — на широком диване, под болотными шторами. Фёкла принесла чай, одеяло, сухие носки.

Фельдман лёг, закрыл глаза. Софья Дмитриевна посидела рядом, пока он не заснул.

Потом вышла на крыльцо. Пожар догорал — небо на востоке уже светлело, а на западе ещё рдело зарево. Горели угли, пахло гарью и печалью.

«Вот и ещё одно несчастье, — подумала она. — А завтра будет новый день».

Она не знала, что завтра приедет Матвей. И что этот приезд всё перевернёт.

Глава пятнадцатая. Утро после пожара

Фельдман проспал до полудня. Софья Дмитриевна заглядывала в залу несколько раз — он лежал на боку, поджав колени к животу, и дышал часто, по-стариковски. Фёкла сварила кашу, поставила на стол, но будить не стала.

Когда он проснулся, то долго сидел на диване, глядя в одну точку — туда, где у него в лавке висели портреты родителей. Теперь они, наверное, сгорели.

— Осип Лазаревич, — позвала Софья из дверного проёма. — Идите есть.

Он встал, натянул чужие носки, вышел в залу. Посмотрел на круглый стол, на вышивку, на балабоны. Усмехнулся.

— У вас красиво. Как в раю. Только без ангелов.

— А мы с вами разве не ангелы? — спросила Софья, пододвигая тарелку.

— Я — грешник. Вы — святая. Но святых, Софья Дмитриевна, на земле не держат. Они быстро уходят.

Она не поняла, к чему он клонит, но переспрашивать не стала. Фельдман любил говорить загадками.

За кашей он рассказал, что успел вынести из лавки: молитвенник, кошелёк с мелочью и кусок холста. Всё остальное — товар, деньги, документы — ушло в пепел.

— Поджог, — сказал он спокойно. — Я знаю. У меня керосином пахло. Не самовозгорание.

— Кто?

— Не знаю. И не хочу знать. Злой человек — он как волк. Искать — себе дороже.

Фёкла, которая мыла посуду, обернулась и показала на дверь — туда, где селение.

— Думаешь, свои? — спросила Софья.

Фёкла кивнула.

— Не докажешь, — вздохнул Фельдман. — А свои — они и есть свои. Самые страшные.

Он допил чай, поблагодарил и сказал, что пойдёт на пепелище — «посмотреть, не осталось ли чего».

Софья Дмитриевна вызвалась проводить, но он отказался.

— Не надо. Я один. Привык.

Он ушёл — маленький, сгорбленный, в чужом пальто, которое Фёкла нашла в сундуке. Софья смотрела ему вслед, пока он не скрылся за поворотом.

— Приютим, если что, — сказала она Фёкле. — Пусть живёт у нас, сколько надо.

Фёкла кивнула. И написала на доске: «Он хороший. Не как другие».

— Какие «другие»?

Фёкла не ответила.

Глава шестнадцатая. Матвей приезжает с новостью

Матвей появился к вечеру. Не верхом, а пешком — усталый, злой, с разодранной щекой.

— Коня украли, — сказал он с порога. — Ночью. Прямо из-под носа.

Софья Дмитриевна ахнула.

— Того, вороного?

— Того самого. — Он сел на лавку, схватил кружку, выпил залпом. — Я его у цыгана купил. Тысячу отдал. Теперь нет.

— Может, тот же, кто лошадь Гришки? — спросила она тихо.

— Может. А может, сам Гришка. Он мне угрожал.

— За что?

Матвей посмотрел на неё — долго, тяжело.

— За то, что я к тебе езжу. Сказал: «Калмагорова — наша, сельская. Нечего чужакам таскаться».

Софья Дмитриевна побледнела.

— Он что, знает?

— Все знают, Соня. Ты последняя, кто делает вид, что это тайна.

Она опустилась на стул напротив. Пальцы сами собой начали теребить балабон — жёлтый, шершавый.

— И что теперь?

— А теперь я остаюсь. Насовсем. — Он наклонился вперёд, положил руки на стол. — Я продал всё в Холщевке. Лес, дом, телегу. Деньги при мне.

— Матвей, ты с ума сошёл.

— Возможно. Но я здесь, и я не уйду.

Она смотрела на его лицо — щека рассечена, под глазом синяк, губы потрескались. И вдруг поняла, что не хочет, чтобы он уходил. Ни сегодня, ни завтра, никогда.

— Где ты будешь жить? — спросила она.

— У тебя.

— А люди?

— А люди пусть давятся.

Он встал, обошёл стол, встал на колени перед ней. Взял её руки, прижал к своему лицу.

— Соня, я больше не могу один. В лесу, в ночлежках, у чужих. Я хочу с тобой. Каждый день. Каждую ночь. Пусть даже дети не родятся. Пусть даже ты меня не любишь.

— Я не говорила, что не люблю.

— А что говорила?

Она молчала. Потом наклонилась и поцеловала его в лоб — там, где волосы начинали редеть.

— Оставайся, — сказала она. — Но с условием.

— Каким?

— Ты не трогаешь Свечина. Не ревнуешь. Не следишь. Он мой друг. И он мне нужен.

Матвей стиснул зубы. Софья видела, как ходят желваки.

— Ладно, — выдавил он. — Друг. Так и быть.

Она не поверила. Но сказала:

— Тогда иди в баню. Фёкла истопит. Отмойся, и поговорим.

Он встал, пошёл к двери, но на пороге задержался.

— Соня, — сказал он, не оборачиваясь. — Ты веришь, что у нас может что-то получиться?

— Должна, — ответила она. — Иначе зачем всё это?

Он вышел. Фёкла, которая стояла за дверью и всё слышала, посмотрела на Софью с таким выражением, что та отвела глаза.

— Не смотри, — сказала она. — Я знаю, что дура.

Фёкла покачала головой. Написала на доске: «Ты не дура. Ты любящая. Это хуже».

— Почему хуже?

«Потому что дура может поумнеть. А любящая — никогда».

Софья Дмитриевна не нашлась, что ответить.

Глава семнадцатая. Сельский сход

Через три дня после того, как Матвей поселился в доме, в селе собрали сход.

Повод был важный: пропажа лошадей, пожар у Фельдмана, и вообще — «непорядок». Староста — пузатый мужик с рыжей бородой, по прозвищу Борода — говорил долго, складно, но непонятно. Суть свелась к тому, что надо «усилить бдительность» и «чужаков не пущать».

— А Кузьмин? — крикнул кто-то из толпы. — Он чужак?

— Кузьмин — холщевский, — ответил Борода. — Свой, в общем.

— Какой свой? Он теперь у Калмагоровой живёт! В гражданском браке! Это что за порядки?

Софья Дмитриевна узнала голос — Гришка Босой. Он стоял в первых рядах, пьяный, с перевязанной рукой (порезал, когда лошадь резали? Или когда коня Матвея угоняли?).

— А тебе что за дело? — спросил Борода. — Ты сам — конокрад.

— Я не конокрад! — заорал Гришка. — Я честный!

Толпа зашумела. Кто-то заступался за Гришку, кто-то — за Бороду. Евдокия Петровна стояла в сторонке, поджав губы, и слушала.

— А Калмагорова, — сказала она громко, — вдова. Имеет право. Муж мёртвый — не указ. А Кузьмин — холостой. Пусть живут. Не наше дело.

— А если она зачнёт? — крикнул кто-то. — Кто ребёнка записывать будет? Кузьмин? Или покойник?

Смех. Евдокия Петровна перекрестилась.

— Грех вам, — сказала она. — Грех.

Сход закончился ничем. Решили: лошадей искать, за Фельдманом присматривать (погорельцу помочь, кто сколько может), а Калмагорову не трогать — «пока не родит».

Софья Дмитриевна узнала об этом от Фёклы, которая ходила на сход тайком и всё запомнила — каждое слово.

— Пока не родит, — повторила она. — А если не рожу? Тогда можно трогать?

Фёкла пожала плечами. Написала: «Можно. Всегда можно».

В этот вечер Софья Дмитриевна долго сидела на крыльце, глядя на залив. Матвей подошёл, сел рядом, молчал.

— Слышал? — спросила она.

— Слышал.

— И что ты думаешь?

— Думаю, что мы должны им назло родить.

Она усмехнулась — горько, надтреснуто.

— Не получается.

— Получится. Я верю.

Она посмотрела на него — на его профиль, на крупный нос, на кудри, которые отросли и падали на глаза. И впервые за долгое время подумала: «А может, и правда?»

Но ничего не сказала. Только положила голову ему на плечо.

Где-то далеко, за горами, шёл парусник. Огни его плясали на воде, как жёлтые балабоны — такие же глупые, такие же неуместные, такие же живые.

Глава восемнадцатая. Ночной разговор в спальне

Они легли поздно. Фёкла уже спала, часы пробили двенадцать, и где-то за стеной ухал филин.

Матвей лежал на спине, смотрел в потолок. Софья — на боку, лицом к нему.

— Матвей, — сказала она шёпотом.

— Мм?

— А ты бы хотел, чтобы я родила?

— Хотел.

— Не просто хотел. А очень?

Он повернул голову, посмотрел на неё. В темноте его глаза казались чёрными, как угли.

— Очень, — сказал он. — Но не потому, что все говорят. А потому, что ты будешь счастливая.

— Откуда ты знаешь?

— Вижу. Ты, когда смотришь на детей, вся меняешься. Становишься мягкая, как воск. И глаза мокрые.

Она отвернулась. Не хотела, чтобы он видел её лицо.

— Соня, — он погладил её по плечу. — Не плачь.

— Я не плачу.

— Плачешь. Я чувствую.

Она всхлипнула один раз — коротко, как ребёнок. Потом ещё. Потом не смогла остановиться.

Матвей притянул её к себе, обнял, уткнулся носом в макушку.

— Тише, — сказал он. — Тише, родная. Будет ребёнок. Будет. Я знаю.

— Откуда? — спросила она в его грудь.

— Я в бога не верю. Но в тебя верю. Если кто и может — то ты.

Она долго плакала. Он молчал. Потом она уснула — прямо в его объятиях, не выпуская рубаху из пальцев.

А он лежал и смотрел в окно. Там, за синими шторами, занималась заря — бледная, робкая, как надежда.

«Дурак, — подумал он. — Зачем обещаешь то, чего не можешь дать?»

Но ответа не было. И он тоже закрыл глаза.

Глава девятнадцатая. Фельдман строит новую жизнь

Через неделю после пожара Осип Лазаревич объявил, что будет строить новую лавку — не на старом месте, а ближе к дороге, «где люди ходят».

— Я не боюсь, — сказал он Софье за чаем. — Кто поджёг — тот боится. А мне терять нечего.

— А деньги? — спросила она. — На строительство?

— Будут. Я не бедный, Софья Дмитриевна. Просто жил скромно.

Он действительно достал из потайного кармана пачку кредиток — и заказал плотников, лес, гвозди. Через две недели лавка стояла — маленькая, дощатая, пахнущая свежим деревом.

Открытие было скромным: без попа, без шампанского. Пришли только Софья, Фёкла, Матвей (который помогал с досками) и двое мужиков, которым Фельдман дал в долг муки перед пожаром.

— Несите товар, — сказал он Софье. — Я буду продавать ваши вышивки. Хороший шёлк, дорогой. Городские купят.

— Осип Лазаревич, зачем вам это? — удивилась она.

— А вы зачем меня приютили? — ответил он вопросом. — Добро должно возвращаться. Это закон.

Матвей смотрел на Фельдмана с уважением — смешанным с лёгкой ревностью. Потому что Софья при нём улыбалась так, как никогда не улыбалась ему.

— Хороший дед, — сказал он потом, когда шли домой. — Умный.

— Умнее нас с тобой, — ответила Софья.

— Это не трудно.

Она толкнула его локтем, и он засмеялся — впервые за долгое время, громко, по-настоящему.

Фёкла шла сзади и улыбалась. Тоже впервые.

Глава двадцатая. Первый снег

В конце ноября выпал снег — ранний, пушистый, какой бывает раз в десять лет. Селение укрыло белым, горы стали похожи на сахарные головы, а залив — на серое зеркало в белой раме.

Софья Дмитриевна вышла на крыльцо босиком — хотела почувствовать холод. Матвей увидел, заругался, вынес валенки, надел сам.

— Простынешь, — сказал. — Опять мигрень будет.

— Пусть, — ответила она. — Зато красиво.

Они стояли на крыльце, смотрели на снег. Фёкла выбежала следом, закутанная в старую шаль, и стала кидать в них снежками — молча, но азартно. Матвей поймал один, растёр по лицу, засмеялся.

— Смотри, Соня, твоя немая игру начала.

— Фёкла, не балуй! — крикнула Софья, но сама слепила снежок и запустила в Матвея. Попала в ухо.

— Игра так игра, — сказал он, сгрёб охапку снега и высыпал ей за шиворот.

Она завизжала, побежала в дом. Фёкла захлопала в ладоши — беззвучно, но радостно.

Вечером они сидели втроём за круглым столом. Фёкла заварила чай с мятой и душицей — летние запахи среди зимы. Матвей достал из мешка мёд в сотах, тот самый, засахарившийся, твёрдый. Софья колола его ложкой, и кусочки разлетались по сукну.

— Как жизнь, — сказала она. — На куски.

— Но сладкая, — добавил Матвей.

Фёкла кивнула. Взяла мел, написала на доске: «Горькая. Но с мёдом».

Они засмеялись все трое — даже Фёкла, беззвучно, открыв рот. Смех стоял в зале, отражался от высоких потолков, путался в болотных шторах. Жёлтые балабоны качались, как будто им тоже было весело.

Потом Фёкла ушла в свою каморку. Матвей и Софья остались вдвоём.

— Соня, — сказал он, глядя на огонь в печи. — Я никогда не думал, что буду жить в доме с бабой. Что буду чай пить по вечерам. Что буду радоваться снегу.

— А что ты думал?

— Что буду в тайге. С ружьём. Один.

— А теперь?

Он посмотрел на неё. Глаза его в свете лампы казались жёлтыми, как у волка.

— А теперь я не знаю, кто я.

— Ты тот, кто есть, — сказала она. — Кузьмин. Лесоторговец. Мужчина.

— Твой мужчина?

Она помолчала.

— Да. Наверное.

Он подошёл, обнял её со спины, положил подбородок на макушку. Так они стояли долго, глядя на снег за окном.

— Наверное — это много, — сказал он. — Для меня достаточно.

А за окном падал снег. И где-то там, за горами, за замёрзшим заливом, последний парусник уходил в зимовку. Он шёл к чужому берегу, к чужим людям, к чужому счастью.

А своё — было здесь. В доме на окраине.

Глава двадцать первая. Рождественский визит

На Рождество в дом Калмагоровой нагрянули гости — нежданные, но желанные. Приехал Вяземский с дочерью и Свечин, вернувшийся из губернии.

— С праздником, Софья Дмитриевна! — сказал Вяземский, снимая шубу на пороге. — Мы к вам всем обществом. Не прогоните?

— Проходите, — ответила она, хотя внутри всё сжалось. Матвей был дома. Он сидел в зале, читал газету привезённую из города, и не слышал разговора.

Когда гости вошли, он поднялся медленно, положил газету. Лицо его ничего не выражало, но Софья заметила, как напряглись скулы.

— Знакомьтесь, — сказала она. — Матвей Сергеевич Кузьмин. Мой… друг.

— Мы знакомы, — сказал Свечин сухо. — Виделись на ярмарке.

Вяземский кивнул, не подавая руки. Катерина Павловна с любопытством рассматривала Матвея — его кудри, широкие плечи, руки с обломанными ногтями.

— А вы лесоторговец? — спросила она.

— Лесоторговец, — ответил Матвей. — А вы — дочь помещика.

— Это и так видно, — улыбнулась Катерина Павловна.

Напряжение разрядила Фёкла — она внесла пироги с капустой и грибами, поставила на стол, засуетилась. Софья разлила настойку — вишнёвую, крепкую, которой угостил её Фельдман ещё до пожара.

— За Рождество! — поднял рюмку Вяземский. — За мир в доме!

— И за любовь, — добавил Свечин, взглянув на Софью. Она отвела глаза.

Матвей молчал. Пил, но не пьянел. Только сидел, сжимая рюмку, и смотрел то на Свечина, то на Вяземского, то на Катерину Павловну — как пёс, который не понимает, кто свой, а кто чужой.

После ужина Вяземский закурил сигару — спросил разрешения, вышел на крыльцо. Свечин остался в зале, помогал Фёкле убирать со стола.

— Вы не пьёте, Николай Иванович? — спросила Софья.

— Не пью, — усмехнулся он.

Она улыбнулась. И вдруг поймала взгляд Матвея — тяжёлый, чёрный, полыхающий. Он смотрел на неё и на Свечина, и в его глазах было что-то такое, от чего захотелось встать и уйти.

Но она не встала. Только убрала улыбку и стала серьёзной.

Гости уехали за полночь. Вяземский был навеселе, Катерина Павловна зевала, а Свечин — трезвый, собранный — помогал дамам сесть в сани.

— Спасибо за вечер, — сказал он Софье на прощание. — Вы всегда меня удивляете.

— Чем?

— Тем, что остаётесь собой. Это редкость.

Он поцеловал ей руку — сухо, по-дружески. И уехал.

Матвей стоял в дверях, скрестив руки на груди.

— Друг, — сказал он. — Целует ручку.

— Это вежливость.

— Вежливость — это кивок. А поцелуй — это уже что-то.

Она закрыла дверь, повернулась к нему.

— Матвей, мы говорили. Не ревновать.

— Я не ревную. Я наблюдаю.

— Наблюдай в другой раз.

Она ушла в спальню, не оглядываясь. Он остался в зале. Долго стоял у окна, глядя на следы от саней, которые уже заметало снегом.

Потом подошёл к столу, взял рюмку, которую не допил Вяземский, и выпил залпом.

— Чёрт с вами, — сказал он в пустоту. — Чёрт со всеми.

Глава двадцать вторая. Фельдман рассказывает

На Святки Софья Дмитриевна пошла к Фельдману — проведать, как он устроился в новой лавке. Матвей остался дома — рубил дрова, потому что Фёкла жаловалась на холод.

Лавка стояла на новом месте — у самой дороги, белая от инея, с красной жестяной вывеской «Мануфактура». Внутри пахло деревом, сукном и чем-то сладким — Фельдман торговал и пряниками, привозимыми из города.

— Осип Лазаревич, — сказала она, входя. — Вы как будто помолодели.

— Дело, — ответил он, поправляя ермолку. — Дело молодит. А вы как?

— Живу.

— С Кузьминым?

— С ним.

Фельдман вздохнул, поставил самовар. Они сели в задней комнате — теперь ещё меньше прежней, но уютной. На стене висели новые портреты — те самые, старики с бородами. Фельдман успел их вынести.

— Софья Дмитриевна, — сказал он, наливая чай. — Я старый человек. Много видел. И хорошего, и плохого. Вы мне как дочь. Позволите сказать?

— Говорите.

— Кузьмин — человек опасный. Не потому что злой. А потому что любит сильно. Сильная любовь — она как огонь. Греет. А может сжечь.

— Знаю.

— Вы знаете умом. А сердцем — не знаете. Сердце у вас надеется. Оно всегда надеется. Это его работа.

Она отпила чай, поставила чашку.

— А вы, Осип Лазаревич, любили?

— Очень, — сказал он тихо. — Жену. Она умерла в родах. Вместе с ребёнком. Я после этого два года не разговаривал. Только с богом.

— Простите.

— Не надо. Я к тому, что любовь — это не только радость. Это ещё и страх. Страх потерять. И если человек не умеет с этим страхом жить, он начинает делать страшные вещи.

Софья Дмитриевна сжала пальцы.

— Вы думаете, Матвей способен на страшное?

Фельдман посмотрел на неё долго, грустно.

— Я думаю, что каждый способен. Вопрос — остановится ли.

Она ушла от него задумчивая, почти больная. Снег скрипел под ногами, небо было звёздное, морозное. Над селением висела луна — острая, как лезвие.

«Остановится ли?» — повторила она про себя.

И не нашла ответа.

Глава двадцать третья. Крещенские морозы

В Крещение ударили такие морозы, что птицы падали на лету. Селение замерло — никто не выходил из домов без нужды, дымили печи, бабы укутывали детей в тулупы.

Матвей всё это время был рядом. Рубил дрова, носил воду, чинил крыльцо, которое давно просило починки. Софья Дмитриевна смотрела на него и не узнавала — он стал спокойнее, мягче. Почти не пил. Почти не ревновал. С Фёклой даже начал разговаривать — вернее, она писала на доске, а он отвечал вслух.

— Смотри, — сказала Софья однажды. — Привыкаешь к домашней жизни.

— Привыкаю, — ответил он. — Страшно.

— Почему страшно?

— Потому что когда привыкаешь к хорошему, его отнимают.

Она хотела возразить, но не стала. Потому что он был прав.

На Крещение к ним зашёл Свечин — проведать, не болеют ли. Осмотрел Фёклу (кашель), Матвею зачем-то послушал лёгкие (чисто), а к Софье подошёл последней.

— Пульс, — сказал, беря за руку. — Часто бьётся.

— Волнуюсь, — ответила она. — Праздники.

Он посмотрел на неё внимательно — тем особенным взглядом, от которого невозможно было ничего скрыть.

— Софья Дмитриевна, — сказал он тихо, так, чтобы Матвей не слышал. — Вы не думали, что причина вашей… может быть не в теле?

— В чём же?

— В голове. В сердце. Иногда женщина не может родить, потому что не хочет. Или боится. Или не чувствует себя в безопасности.

Она отняла руку.

— Вы хотите сказать, что я сама виновата?

— Я хочу сказать, что вы — сильная женщина. А сильные женщины часто запрещают себе слабость. Даже такую, как материнство.

Он ушёл, оставив её в раздумьях. Матвей вошёл в комнату, увидел её лицо.

— Что он сказал?

— Ничего. Докторское.

— А выглядишь так, будто он тебе смертный приговор вынес.

Она покачала головой.

— Нет. Наоборот. Может быть, надежду.

Матвей не понял, но переспрашивать не стал. Только обнял её — крепко, по-своему.

— Какая бы ни была надежда, — сказал он. — Я с тобой.

Она прижалась к нему, закрыла глаза. В печи трещали дрова. За окном мороз рисовал узоры на стёклах. Где-то далеко, в селе, пели колядки — пьяные, весёлые, чужие.

«С тобой, — подумала она. — Это много. Но достаточно ли?»

Ответа не было. Только тишина и тепло.

Глава двадцать четвёртая. Охотничья история

В конце января Вяземский прислал вестового — приглашал Софью Дмитриевну на охоту. «Кабан задрал двух собак, идёт на людей. Надо облаву. Будет весело».

— Я не охотница, — сказала она вестовому.

— Павел Павлович просили передать, что вы можете просто смотреть. И Катерина Павловна будет.

Матвей услышал, вышел из кухни.

— Я поеду, — сказал он. — Как мужик. Как охотник.

— Не надо, — ответила Софья. — Ты же не любишь Вяземского.

— Я не люблю, когда ты ездишь без меня.

Спорить было бесполезно. Собрались — Софья в шубе, Матвей в тулупе и с ружьём Павла Андреича. Фёкла осталась дома, но на прощание показала Матвею кулак — мол, береги хозяйку.

Облава была в лесу, за горами. Съехалось человек двадцать — помещики, зажиточные крестьяне, даже Гришка Босой припёрся, пьяный, с рогатиной.

Кабана подняли быстро — огромного, секача, с белыми клыками. Он пошёл на Вяземского, тот выстрелил — промахнулся. Матвей выстрелил следом — попал в плечо, зверь развернулся и побежал прямо на Софью.

Она стояла на опушке, смотрела на несущуюся тушу, и не могла пошевелиться. Ноги приросли к земле.

— Ложись! — заорал кто-то.

Она не легла.

Матвей бросился наперерез, выстрелил второй раз — почти в упор. Кабан упал в трёх шагах от неё, дёрнулся и затих.

— Ты дура, — сказал Матвей, подходя. — Совсем дура.

Она смотрела на него — на его лицо, перекошенное страхом и злостью. И вдруг засмеялась — громко, истерично, на весь лес.

— Я жива, — сказала она. — Жива.

Он обнял её, не стесняясь посторонних. Вяземский подошёл, похлопал Матвея по плечу.

— Молодец, Кузьмин. Хороший выстрел.

— Для своего, — ответил Матвей, не отпуская Софью.

Гришка Босой сплюнул и ушёл в лес, не попрощавшись. Кто-то сказал: «Завидует». Кто-то — «У него своё на уме».

Обратно ехали в санях Вяземского. Катерина Павловна щебетала про подвиг, про «настоящего мужчину», а Матвей молчал, только держал Софью за руку.

— Не бойся, — сказал он ей на ухо. — Я тебя не отдам.

— Я и не боюсь, — ответила она. — Теперь нет.

Она сама не поняла, что имела в виду. Но слова прозвучали правильно.

Глава двадцать пятая. Разговор на закате

Через неделю после охоты случилась оттепель. Снег осел, сделался тяжёлым, мокрым. Софья Дмитриевна вышла на крыльцо — дышать. Матвей сидел на лавке, чистил ружьё.

— Соня, — сказал он, не поднимая головы. — Ты выйдешь за меня замуж?

Она замерла.

— Что?

— Замуж. Венчаться. Жить как люди.

— Матвей, я вдова. Ты холостой. Это возможно.

— Значит, да?

Она подошла, села рядом.

— Ты меня любишь?

— Знаешь, что да.

— А я тебя? — Она посмотрела на него. — Не знаю. Но я хочу, чтобы ты был рядом. Это много?

Он отложил ружьё, взял её лицо в ладони.

— Это всё.

— Тогда зачем нам венчание? Бумажка? Поп?

— Чтобы люди не шептались. Чтобы ты не боялась. Чтобы я знал — ты моя.

Она закрыла глаза. Ветер дул с залива, пахло водорослями и талым снегом.

— Я подумаю, — сказала она.

— Думай. Но недолго. Я не терпеливый.

Она усмехнулась.

— Это я заметила.

Он поцеловал её — легко, в уголок губ. И вернулся к ружью.

А она сидела и смотрела на закат. Багровый, тяжёлый, как кровь. И думала: «Замуж? Или нет? А в чём разница?»

Разница была. Но она не могла её назвать.

Только чувствовала, что сейчас — этот снег, эта оттепель, этот разговор — что-то меняет. Навсегда.

И боялась спросить — в какую сторону.

Глава двадцать шестая. Фёклин секрет

Фёкла заболела в начале февраля. Сначала кашляла, потом слегла, потом перестала вставать с постели. Софья Дмитриевна поила её липовым цветом, малиной, горчичники ставила — ничего не помогало. Фёкла худела на глазах, глаза ввалились, на скулах выступил лихорадочный румянец.

— Надо доктора, — сказал Матвей. — Свечина.

— Свечин в губернии, — ответила Софья. — До конца месяца не вернётся.

— Тогда фельдшера.

Позвали Павла Егорыча — старого, подслеповатого, с трясущимися руками. Он послушал Фёклу, покачал головой.

— Нехорошо, — сказал. — Грудь забита. Может, воспаление. Может, чахотка. Я не угадаю. Нужен врач.

Софья Дмитриевна сидела у постели Фёклы, держала её за руку. Та была горячей, сухой, как печная заслонка.

— Феклуша, — сказала она тихо. — Ты держись. Я тебя не брошу.

Фёкла открыла глаза — мутные, больные. Сделала знак: дай мел.

Софья принесла доску. Фёкла написала, выводя букву за буквой с огромным трудом:

«Я беременна».

Софья Дмитриевна побледнела.

— От Гришки?

Фёкла кивнула. И добавила: «Не говори ему. Убьёт».

Матвей, который стоял в дверях, прочитал через плечо Софьи. Сжал кулаки.

— Я его убью первым, — сказал глухо.

— Не надо, — ответила Софья. — Сядешь. А ей кто поможет?

Она взяла себя в руки. Села на край кровати, погладила Фёклу по голове.

— Ребёнка хочешь?

Фёкла заплакала — беззвучно, страшно, сотрясаясь всем телом.

— Понятно, — сказала Софья. — Значит, будем спасать и тебя, и ребёнка.

Она встала, вышла в залу. Матвей за ней.

— Что делать будешь? — спросил он.

— Пошлю записку Свечину. Пусть возвращается. А пока — лечить. Травы, покой, тепло.

— Деньги нужны?

— Деньги есть. — Она посмотрела на него твёрдо. — Матвей, ты можешь съездить в город? За лекарствами? Я напишу список.

— Поеду. Завтра с утра.

Он подошёл, обнял её. Она прижалась, но не расслабилась — всё тело было напряжено, как струна.

— Боишься? — спросил он.

— Очень. Если она умрёт… я не прощу себе.

— За что?

— За то, что не заметила раньше. За то, что думала о себе.

Матвей ничего не сказал. Только держал её, пока она не перестала дрожать.

Глава двадцать седьмая. Записка

Матвей повез записку

«Николай Иванович. Фёкла больна. Беременна. Срочно возвращайтесь. Калмагорова».

Приехал на следующий день с ответом:

«Выезжаю. Ждите. Свечин».

Софья Дмитриевна выдохнула. Фёкла спала — тяжёлым, нездоровым сном, с хрипом и стонами.

Матвей привёз из города лекарства — микстуру от кашля, камфару, горчичники. Софья делала всё, что могла: поила, укутывала, меняла простыни. Но Фёкла не поправлялась.

На четвёртый день она вдруг села на кровати и замычала громко, требовательно.

— Что? — спросила Софья. — Воды?

Фёкла замотала головой. Показала на дверь, потом на живот, потом нарисовала в воздухе крест.

— Священника хочешь?

Фёкла кивнула. Глаза её были сухие, решительные.

— Феклуша, ты не умираешь, — сказала Софья. — Я не дам.

Но Фёкла снова показала на дверь. Требовательно.

Пришлось звать батюшку — отца Варсонофия, старого, с рыжей бородой и добрыми глазами. Он исповедал Фёклу (она писала на доске, он читал и кивал), причастил, соборовал.

После его ухода Софья долго сидела у кровати, держала Фёклу за руку.

— Ты не умрёшь, — повторила она. — Слышишь? Я тебе запрещаю.

Фёкла слабо улыбнулась и закрыла глаза.

Глава двадцать восьмая. Приезд Свечина

Свечин приехал усталый, но собранный. Осмотрел Фёклу долго, внимательно, прослушал, простукал, посмотрел горло, измерил температуру.

— Не чахотка, — сказал он, выходя в залу. — Воспаление лёгких. Сильное, но не безнадёжное. Беременность на третьем месяце. Ребёнок держится.

— Вылечите? — спросила Софья.

— Постараюсь.

Он прописал новое лекарство — хину, микстуру с алтеем, горячие обёртывания. Сказал: «Поставьте её в комнате с сухим воздухом, кормите бульоном, поите клюквенным морсом. Я буду приезжать каждый день».

Матвей смотрел на Свечина с уважением — смешанным с той же старой ревностью. Но промолчал. Потому что Фёкла была на волосок от смерти, и не до того.

Свечин приезжал каждый день — в санях, закутанный до бровей. Осматривал, менял компрессы, разговаривал с Фёклой (она писала, он отвечал). Иногда оставался на чай, говорил с Софьей о книгах, о погоде, о новых методах лечения.

Матвей сидел в углу, делал вид, что читает газету, и слушал. Один раз не выдержал:

— Вы, Николай Иванович, не боитесь, что люди скажут? Вдова, врач. Каждый день.

Свечин посмотрел на него спокойно.

— Я, Матвей Сергеевич, боюсь только одного: что не успею спасти пациента. Остальное — не моя забота.

Матвей замолчал. Софья метнула на него благодарный взгляд — он не заметил.

Глава двадцать девятая. Фёкла идёт на поправку

Через две недели Фёкла впервые села без чужой помощи. Ещё через неделю — встала. Ходила по комнате, держась за стены, худая, бледная, но живая.

— Ты у меня молодец, — сказала Софья. — Выжила.

Фёкла улыбнулась. Взяла доску, написала: «Ребёнок жив. Шевелится».

— Чувствуешь?

Фёкла кивнула. Положила руку на живот — ещё плоский, незаметный — и улыбнулась снова. Другой улыбкой: тихой, тайной.

Матвей, увидев эту улыбку, вдруг вышел из комнаты. Софья нашла его в зале — стоял у окна, спиной к ней.

— Ты чего? — спросила она.

— Завидно, — сказал он глухо. — Ей — ребёнок. А тебе — нет.

— Матвей…

— Не надо. Я знаю, что глупо. Но ничего не могу с собой сделать.

Она подошла, встала рядом, взяла его за руку.

— Может, и у нас будет. Когда-нибудь.

— Когда-нибудь — это никогда, Соня. Я мужик. Я хочу сейчас.

Она не ответила. Только стояла и смотрела, как снег падает на брусчатку — белый, спокойный, равнодушный.

Глава тридцатая. Гришка узнаёт

Гришка Босой узнал о беременности Фёклы от Евдокии Петровны — та выследила, вынюхала, вычислила. Пришла к Софье Дмитриевне «посоветоваться» и нечаянно обронила:

— А Фёкла-то ваша… того. В положении. И Гришка ходит, злой, говорит: «Моё, никому не отдам».

— Откуда вы знаете? — спросила Софья, стараясь быть спокойной.

— Люди говорят. А люди не врут.

После её ухода Софья заперла дверь на засов. Матвея не было — уехал в лес за дровами. Фёкла спала.

Ночью в дверь постучали. Не как обычно — громко, требовательно, с ногой.

— Открывай, Калмагорова! — заорал Гришка. — Отдай мою бабу! Она моя, поняла?

Софья Дмитриевна взяла ружьё Павла Андреича. Вышла на крыльцо — в одной рубашке, с ружьём наперевес.

— Уходи, Гриша. Не то выстрелю.

— Из игрушки? — засмеялся он. — Женское ружьё? Ты баба, ты не умеешь.

— Попробуй, узнаешь.

Он шагнул вперёд. Софья выстрелила в воздух. Гришка отшатнулся, выругался.

— Я вернусь, — сказал он. — Не завтра, так через месяц. И ты мне тогда не помешаешь.

Он ушёл. Софья стояла на крыльце, дрожа от холода и страха. Ружьё выпало из рук.

Матвей приехал через час. Увидел её на пороге, синюю от холода, без чувств. Внёс в дом, отогрел, напоил чаем.

— Что случилось?

— Гришка, — сказала она. — Знает. Приходил.

Матвей побелел.

— Я его убью, — сказал спокойно, как о решённом.

— Не надо, — повторила она. — Сядешь. Кому мы тогда нужны?

Он не ответил. Только всю ночь не спал — сидел в зале с ружьём на коленях, смотрел на дверь.

Гришка не вернулся. Но тишина была тревожной, как перед грозой.

Глава тридцать первая. Фельдман предлагает

Осип Лазаревич пришёл на следующий день, узнав о ночном происшествии.

— Софья Дмитриевна, — сказал он, — я не могу предложить вам защиту, кроме своего слова. Но слово моё твёрдое: Гришку я не боюсь. Он мне должен. Много. Если он тронет вас или Фёклу, я отдам его векселя уряднику. Он сядет.

— Спасибо, Осип Лазаревич, — сказала она. — Но боюсь, Гришку это не остановит. Он пьяный и глупый.

— Тогда надо убирать Фёклу из вашего дома. Хотя бы на время.

— Куда?

— Ко мне. У меня есть комната. Маленькая, но чистая. И я старый, меня он не тронет.

Фёкла, которая слышала разговор, вышла в залу — бледная, но твёрдая. Взяла доску, написала: «Я согласна».

— Нет, — сказала Софья. — Ты больна.

«Я здорова», — написала Фёкла. — «И не хочу, чтобы из-за меня стреляли».

Спорить было бесполезно. На следующий день Матвей перевёз Фёклу в лавку Фельдмана, в маленькую комнату за прилавком. Там пахло сукном и корицей, и было тихо, как в склепе.

Софья Дмитриевна осталась одна — если не считать Матвея, который не отходил от неё ни на шаг.

— Теперь ты моя, — сказал он, обнимая. — Полностью.

— Я всегда была твоей, — ответила она. — Просто боялась признаться.

Он поцеловал её — нежно, впервые без той жадной торопливости, от которой она плакала.

— Соня, — сказал он. — Давай уедем. Все вместе. Фёкла, Фельдман, ты и я. В Сибирь. Там никому до нас нет дела.

— Фельдман не поедет. Он дом построил.

— Тогда без Фельдмана.

Она отстранилась, посмотрела ему в глаза.

— Матвей, я не могу бросить Фёклу. Она мне как сестра.

— А я?

— Ты — другое.

Он не понял. Но кивнул — потому что привык не понимать, но соглашаться.

Глава тридцать вторая. Сон

В ночь перед отъездом Свечина (он должен был вернуться в губернию через три дня) Софье Дмитриевне приснился сон.

Она шла по брусчатке босиком, но камни были мягкими, как подушки. Вокруг цвели васильки — те самые, что она вышивала. А в конце тропы стоял парусник — белый, с красной полосой, как тот, что она видела летом.

На палубе кто-то стоял. Мужчина. Высокий, кудрявый. Матвей? Нет, не Матвей. Другой. Она не видела лица, но знала — это тот, кто не родился. Её сын.

— Мама, — сказал он. — Иди ко мне.

Она пошла. Камни стали холодными, острыми. Васильки увяли. Парусник отплывал.

— Постой! — закричала она. — Не уходи!

Но парусник уходил, таял в тумане. А она стояла по колено в воде и плакала.

Проснулась от того, что Матвей тряс её за плечо.

— Соня! Ты кричала.

— Сон, — сказала она. — Просто сон.

Но всю ночь не могла уснуть — смотрела в потолок, слушала, как тикают ходики. И думала о паруснике, который уплыл.

«Может, это знак? — думала она. — Может, мне надо отпустить что-то? Или кого-то?»

Ответа не было. Только тишина и тяжесть на сердце — как будто она уже оплакивала того, кто ещё не умер.

Но кто это был — Матвей? Фёкла? Она сама?

Она не знала. И боялась узнать.

Глава тридцать третья. Свечин прощается

Свечин уезжал в губернию в начале марта. Зима ещё не сдала, но по утрам уже слышалась капель, и снег на крышах становился рыхлым, ненадёжным.

Он зашёл проститься перед самой дорогой — в сюртуке, при галстуке, с саквояжем в руке. Фёкла к тому времени уже вернулась от Фельдмана (Гришка затих, испугался урядника), сидела на кухне, грела спину у печи.

— Ну что, Софья Дмитриевна, — сказал Свечин, остановясь посреди залы. — Не поминайте лихом.

— Вы нам жизнь спасли, Николай Иванович. Как вас можно лихом поминать?

Он усмехнулся, поправил очки.

— Я сделал то, что велела совесть и присяга. Ничего больше.

Матвей вышел из спальни, застегнутый, хмурый. Протянул руку.

— Спасибо вам, Николай Иванович. За Фёклу.

Свечин пожал — крепко, не по-докторски.

— Вы её берегите, Матвей Сергеевич. И Софью Дмитриевну тоже.

— Обойдусь без советов, — ответил Матвей, но без злости.

Свечин повернулся к Софье. Посмотрел на неё долгим, внимательным взглядом — как смотрят на картину, которую больше никогда не увидят.

— Если что понадобится — пишите. Я отвечу.

— Напишу, — пообещала она.

Он поцеловал ей руку — сухо, как всегда. На пороге обернулся.

— Фёкле — покой. До лета никакой тяжёлой работы. Ребёнок должен родиться здоровым.

Фёкла кивнула из кухни, прижав руку к животу.

Свечин вышел. Хлопнула калитка, заскрипели полозья. Софья Дмитриевна подошла к окну, отодвинула штору — сани уже сворачивали к селу, лошадь шла рысью, поднимая за собой снежную пыль.

— Уехал, — сказала она.

— Уехал, — повторил Матвей. — И правильно.

Она обернулась.

— Ты так и не поверил, что он просто друг?

— Поверил. Но всё равно рад, что уехал.

Она хотела рассердиться, но не смогла. Потому что сама чувствовала что-то похожее — облегчение. Свечин был хорошим человеком, но его присутствие всегда её тревожило. Слишком правильное, слишком спокойное. Как тихая вода, в которой можно утонуть незаметно.

— Чай будем пить? — спросила она.

— Будем, — ответил Матвей. — С мёдом.

Фёкла уже ставила самовар.

Глава тридцать четвёртая. Гришкино покаяние

Гришка Босой пришёл через неделю — трезвый, непривычно тихий, в чистой рубахе. Софья Дмитриевна открыла дверь и не узнала его.

— Здравствуйте, Софья Дмитриевна, — сказал он сипло. — Я это… поговорить.

— О чём?

— О Фёкле. Пустите?

Она колебалась секунду, но отступила. Матвей был дома — сидел в зале, чинил сбрую. Увидел Гришку, встал, положил руку на нож, который всегда носил за поясом.

— Не надо, — сказал Гришка. — Я не драться. Я миром.

Он сел на лавку, положил шапку на колени. Помолчал, собираясь с духом.

— Знаю, что виноват, — сказал он. — Бил её. Пил. Лошадей крал. Поджигал даже, может быть. — Он взглянул на Софью. — Лавку Фельдмана я.

Софья Дмитриевна ахнула. Матвей сжал нож, но не вынул.

— Зачем?

— Злой был. Думал, он вам помогает. А вы моя. — Он спохватился, замотал головой. — То есть не моя. Фёкла моя. А вы так… соседка.

— Гриша, — сказала Софья, садясь напротив. — Ты зачем пришёл?

— Повинную принёс. И сказать, что ухожу. В Сибирь. На поселение. Дядя зовёт, у него там артель.

— А Фёкла?

Гришка опустил голову.

— Фёкле без меня лучше. Я знаю. Ребёнка она не отдаст, и правильно. Я не отец. Я зверь.

Он помолчал, потом поднял глаза — красные, мокрые.

— Передайте ей: пусть простит, если сможет. А нет — так нет. Я заслужил.

Он встал, поклонился в пояс — сначала Софье, потом Матвею, потом в сторону кухни, где за дверью стояла Фёкла и всё слышала.

— Прощайте.

Он вышел. Софья проводила его до калитки, смотрела, как он идёт по брусчатке — сгорбленный, маленький, чужой.

— Поверить не могу, — сказала она, вернувшись. — Сам признался.

— Трус, — сказал Матвей. — Пришёл, потому что уезжает. А остался бы — молчал.

— Может, и так. Но покаялся.

Фёкла вышла из кухни. Глаза у неё были красные, но сухие. Взяла доску, написала: «Простила».

— Серьёзно? — спросила Софья.

Фёкла кивнула. Потом добавила: «Бог простит. А я нет. Но зла не держу».

— Это одно и то же, — сказал Матвей.

Фёкла покачала головой. Написала: «Нет. Простить — забыть. А я помню. Но жить дальше надо».

Она ушла в кухню, принялась месить тесто. Софья смотрела ей вслед и думала: «Вот кто сильный. Не я. Она».

Матвей обнял её за плечи.

— Не грусти. Гришка ушёл — и ладно. Одной сволочью меньше.

— Он не сволочь, — сказала Софья. — Он несчастный человек.

— Несчастные люди тоже сволочи бывают.

Она не стала спорить.

Глава тридцать пятая. Весеннее равноденствие

Март подходил к концу. Дни становились длиннее, солнце — выше, снег — грязнее. Залив начал вскрываться ото льда — по ночам слышался треск, похожий на ружейные выстрелы.

Софья Дмитриевна впервые за долгое время пошла к гроту. Босиком — по-прежнему, хотя камни были ещё ледяные. Фёкла не пускала одну, но Матвей сказал: «Пусть идёт. Ей надо».

Она шла медленно, останавливаясь, глядя на горы, на которых снег держался только в расщелинах, на небо — высокое, синее, с первыми жаворонками.

Грот встретил её запахом сырости и водорослей. Вода была по щиколотку — холодная, прозрачная, с мелкими льдинками. Софья зашла по колено, постояла.

— Здравствуй, — сказала она гроту. — Я соскучилась.

Эхо не ответило. Только капнуло откуда-то сверху — кап-кап-кап.

Она закрыла глаза. Вспомнила лето, парусник, того, кто махал с палубы. Вспомнила сон — мальчика, который назвал её мамой. Открыла глаза — никого.

— Ну и ладно, — сказала она. — Мне и так хорошо.

Вышла, отряхнула ноги. На обратном пути встретила Евдокию Петровну — та шла с корзинкой, полной прошлогодних яблок.

— Софья Дмитриевна! Босиком! Убьётесь!

— Не убьюсь, Евдокия Петровна. Я живучая.

Соседка поджала губы, но промолчала. Только спросила:

— Правда, что Гришка уехал?

— Правда.

— И слава богу. Одним разбойником меньше.

Они разошлись. Софья шла домой, чувствуя, как в груди разливается тепло — не от солнца, откуда-то изнутри.

«Живучая, — повторила она про себя. — Да. Живучая».

Глава тридцать шестая. Письмо из губернии

В начале апреля пришло письмо от Свечина.

Софья Дмитриевна разорвала конверт, читала долго, перечитывая некоторые места по два раза.

«…лечение идёт успешно, больных много, но это не главное. Главное — я встретил здесь женщину. Вдову, как и вы, с двумя детьми. Она работает сестрой милосердия в нашей больнице. Зовут её Елена Павловна. Она добрая, тихая, и с ней я чувствую покой, которого не чувствовал много лет.

Я пишу вам это, Софья Дмитриевна, не чтобы похвастаться, а чтобы вы знали — я отпускаю вас. Не как врач, а как человек. Вы были для меня светом в темноте. Но теперь у меня свой свет. И я благодарен вам за то, что вы научили меня ждать и надеяться.

Берегите себя. Ваш друг, Н.С.»

Софья сложила письмо, спрятала в шкатулку — туда, где лежали Павла Андреича бумаги и Матвеева записка с рябиной.

— Хорошие новости? — спросил Матвей, заходя с дровами.

— Свечин женится.

Матвей остановился, поставил вязанку на пол.

— Серьёзно?

— Пишет, что встретил женщину.

— Ну и слава богу, — сказал Матвей, но без прежней злости. Почти по-доброму.

Софья посмотрела на него — раскрасневшегося, в расстёгнутой рубахе, с топором в руке. И вдруг подумала: «А ведь я его люблю. По-настоящему. Не как лекарство. Как жизнь».

— Иди сюда, — сказала она.

Он подошёл, настороженно.

— Ты чего?

Она обняла его, уткнулась лицом в грудь.

— Ничего. Просто так.

Он постоял, не понимая, потом обнял в ответ — осторожно, боясь испачкать её щепой.

— Соня, ты странная сегодня.

— Я всегда странная.

— Это правда.

Он поцеловал её в макушку и пошёл дальше колоть дрова. А она осталась стоять посреди залы, среди болотных штор и жёлтых балабонов, и улыбалась.

Впервые за долгое время — без горечи, без страха, без задней мысли.

Просто улыбалась.

Глава тридцать седьмая. Фёклин живот

К маю Фёкла округлилась так, что уже не скрыть. Село зашепталось, но тихо — Гришка уехал, злого языка не стало, а Евдокия Петровна, к удивлению всех, Фёклу защищала.

— Она немая, — говорила соседка. — Бог её отметил. А ребёнок — Божий дар. Не трожьте.

Софья Дмитриевна купила Фёкле широкое платье — синее, в белый горошек. Фёкла надевала его по праздникам и ходила важная, как пава.

— Ты красивая, — сказала ей Софья однажды.

Фёкла улыбнулась, написала на доске: «Толстая».

— Красивая и толстая — не одно и то же.

Фёкла засмеялась беззвучно, прижимая руки к животу.

Матвей относился к Фёклиной беременности с трепетом, которого сам от себя не ожидал. Носил ей тяжёлые вёдра, чинил кровать, разговаривал с животом — серьёзно, как с равным.

— Ты, главное, здоровым родись, — говорил он. — А характер покажешь потом.

Фёкла кивала, гладила живот, и глаза её были счастливыми — первый раз в жизни.

Софья смотрела на это и чувствовала — нет, не зависть. Радость. Чистую, светлую, как вода в гроте после дождя.

— Я буду крёстной, — сказала она.

Фёкла кивнула. Написала: «А Матвей — крёстным».

— Спросим у него.

Матвей, когда спросили, покраснел, засмущался, потом сказал:

— Конечно. А кто же ещё.

И ушёл в лес — рубить дрова, хотя дров было на три зимы вперёд.

Глава тридцать восьмая. Ночь перед родами

В конце мая Фёкла забеспокоилась. Ходила по дому, трогала стены, перекладывала вещи с места на место. Софья знала — скоро.

Свечину писали, но он ответил: «Приехать не могу. Зовите бабку Агафью. Она лучше меня».

Бабка Агафья жила в соседнем селе, принимала роды у всех — и у крестьянок, и у купчих, и даже у самой Вяземской, когда та рожала Катерину Павловну. Старая, морщинистая, с руками в натруженных узлах, но глаза зоркие и ласковые.

Агафья приехала на второй день, осмотрела Фёклу, кивнула.

— К ночи, — сказала. — Готовьте воду, тряпки, ножницы. И побольше свету.

Софья Дмитриевна всю ночь не спала. Сидела в зале, прислушиваясь к звукам из спальни — стонам, приглушённым крикам, голосу Агафьи: «Тужься, милая, тужься!»

Матвей сидел рядом, держал её за руку. Оба молчали.

В четвёртом часу утра раздался тоненький, требовательный плач.

Софья вскочила, бросилась в спальню. Агафья держала на руках маленький, красный, сморщенный комочек — с кулачками, с открытым ртом, с огромным упрямством.

— Девочка, — сказала бабка. — Здоровая. Кричит — на всю улицу.

Фёкла лежала на подушках, бледная, мокрая, но счастливая. Увидела Софью, улыбнулась — первой настоящей улыбкой.

— Молодец, — сказала Софья. — Молодец, Феклуша.

Она взяла девочку на руки — осторожно, как драгоценность. Маленькая была тёплой, живой, пахла молоком и чем-то сладким.

— Как назовём? — спросил Матвей, заглядывая через плечо.

Фёкла взяла доску, написала: «Соня. В честь тебя».

Софья Дмитриевна заплакала.

— Не надо, — сказала. — Твоя дочь. Ты и называй.

Фёкла покачала головой. Написала: «Соня. Другая Соня. Маленькая».

Софья не стала спорить. Прижала девочку к груди, поцеловала в лоб.

— Здравствуй, Соня, — сказала она. — Добро пожаловать.

Матвей обнял обеих — Фёклу, Софью, маленькую Соню. И никто не плакал, кроме Софьи.

Но те слёзы были счастливыми.

Глава тридцать девятая. Маленькая Соня

Первые недели жизни маленькой Сони прошли в суете и радости. Фёкла кормила дочь сама — молока было много, девочка ела жадно, причмокивала, засыпала на груди с кулачком у рта. Софья Дмитриевна помогала пеленать, купать, укачивать. Матвей сколотил новую колыбель — из сосны, с резными ножками, лёгкую, звонкую.

— Качай, — сказал он Фёкле. — Не жалей.

Фёкла качала, пела беззвучные колыбельные, двигая губами, и маленькая Соня засыпала под этот немой напев.

Софья часто брала девочку на руки, когда Фёкла уставала. Стояла у окна, глядела на залив, и говорила тихо-тихо:

— Ты смотри, какое море. Большое. Синее. Когда вырастешь, я тебе покажу грот. Там вода холодная, но ты не бойся. Я научу тебя не бояться.

Матвей смотрел на них и молчал. В его глазах было что-то новое — то, что Софья раньше не видела. Не ревность. Не страсть. Что-то тихое, глубокое, похожее на покой.

— Ты бы хотела свою? — спросил он однажды.

Она помолчала, потом ответила:

— Хотела. Очень. А теперь… не знаю. Может, мне дано любить чужих.

— Эта не чужая. Ты её крёстная.

— Крёстная — это не мать.

Он не нашёлся, что сказать.

Глава сороковая. Евдокия Петровна в гостях

Евдокия Петровна пришла «поглядеть на младенца» через месяц после родов. Принесла в подарок вязаное одеяло — шерстяное, мягкое, с розанами.

— Вот, — сказала, кладя на стол. — Для девочки. Пусть растёт здоровая.

Фёкла взяла одеяло, прижала к груди, поклонилась. Софья Дмитриевна налила чаю.

— Софья Дмитриевна, — начала соседка, отпив глоток. — А правду говорят, что вы крёстная?

— Правду.

— И Матвей Сергеич — крёстный?

— И Матвей Сергеич.

Евдокия Петровна покивала, покрутила в пальцах балабон.

— Хорошо. Дело богоугодное. Только… — Она понизила голос. — А вы с ним сами-то? Не венчаны?

— Не венчаны, — сказала Софья спокойно. — И не ваше дело.

— Ох, дочка, дочка. — Евдокия Петровна вздохнула. — Я вам добра желаю. Люди языками мелят. А языки — они как змеи. Укусить могут.

— Укусят — плюну. Не впервой.

Соседка покачала головой, допила чай, встала. На пороге обернулась:

— Девочку-то крестить надо. Скоро. А то без имени умрёт — в рай не пустят.

— Сходим к батюшке, — сказала Софья. — На той неделе.

Евдокия Петровна ушла. Фёкла, которая всё слышала, взяла доску, написала: «Добрая. Но противная».

Софья засмеялась.

— Это ты про неё или про себя?

Фёкла улыбнулась, поправила одеяло на спящей Соне.

Глава сорок первая. Крестины

Крестили маленькую Соню в Троицу. Отец Варсонофий служил в маленькой сельской церкви, пахло ладаном и воском, солнце било в цветные стёкла, разбрасывая по полу разноцветных зайчиков.

Крёстная мать — Софья Дмитриевна, в новом платье — синем, с кружевным воротником. Крёстный отец — Матвей, при галстуке, с приглаженными кудрями, непривычно торжественный.

Фёкла стояла в сторонке, держала дочь на руках, и губы её шевелились — она молилась. Беззвучно, но истово, как умеют только немые и святые.

— Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа, — гудел батюшка.

Соня — маленькая, в белом кружевном платьице (Софья вышила сама) — сначала спала, а когда её окунули в купель, закричала громко, на всю церковь.

— Хорошая, — сказал отец Варсонофий. — Крепкая. Долго жить будет.

После крестин — обед дома. Фельдман принёс пирог с рыбой, Евдокия Петровна — курицу, Вяземский прислал бутылку старого портвейна с запиской: «Соседям. С уважением».

— За Соню! — поднял рюмку Матвей. — За маленькую Соню!

— За здоровье! — добавила Софья.

Фёкла сидела с ребёнком на руках, не пила, только улыбалась. И когда все чокались, кивала — мол, спасибо, спасибо, спасибо.

Пили, ели, говорили. Фельдман рассказывал про ярмарку, на которой торговал прошлой осенью. Евдокия Петровна — про то, как у Вяземского новая упряжь лопнула на выезде, и барышня чуть не упала. Матвей молчал, но не хмурился — сидел, смотрел на Софью, и лицо у него было спокойное, почти счастливое.

Когда гости разошлись, Софья мыла посуду. Матвей подошёл, встал рядом, взял полотенце.

— Давай помогу.

— Спасибо.

Он вытирал тарелки, складывал в шкаф. Потом сказал:

— Соня, а давай тоже обвенчаемся?

Она замерла с чашкой в руке.

— Ты серьёзно?

— Серьёзней не бывает.

— Почему сейчас?

Он поставил полотенце, взял её за плечи, повернул к себе.

— Потому что у нас семья. Ты, я, Фёкла, Соня. Надо, чтобы по закону. Чтобы никто не смел языком чесать.

Она посмотрела ему в глаза — чёрные, блестящие, без той больной искры, которая пугала её раньше.

— Матвей, — сказала она. — Ты меня любишь?

— Люблю.

— А я тебя — не знаю до сих пор. Но я хочу с тобой жить. И умирать не хочу. Это много?

— Это всё, — повторил он, как тогда, зимой.

— Тогда обвенчаемся. Осенью.

— Почему осенью?

— Потому что летом — сенокос, потом урожай. А осенью — тихо. И Соня подрастёт.

Он усмехнулся.

— Ты всё по-своему.

— Привыкай.

Он поцеловал её — легко, в щёку. И вернулся к полотенцу.

А она стояла, сжимая чашку, и думала: «Осенью. Доживём ли до осени?»

И сама испугалась своей мысли.

Глава сорок вторая. Летняя гроза

Июнь выдался душным. Грозы ходили кругом, но не проливались — только гремели за горами, сверкали над морем, пугали лошадей. Соня спала плохо, плакала по ночам, и Фёкла выходила с ней на крыльцо — качать, петь беззвучные песни, показывать звёзды.

Однажды ночью гроза наконец прорвалась. Ветер хлопнул ставнями, дождь хлынул стеной, молния ударила где-то рядом — так, что стёкла задрожали.

Соня зашлась криком. Фёкла прижала её к груди, замычала сама — испуганно, жалобно.

— Сейчас, сейчас, — сказала Софья, зажигая свечи. — Матвей, печку закрой!

Матвей уже бежал в кухню. Вернулся мокрый — успел закрыть заслонку, но попал под ливень на крыльце.

— Хорошо, — сказал он, отряхиваясь. — Долго ждали.

Вторая молния ударила в старый дуб за огородом. Дуб раскололся пополам, загорелся, но дождь сразу затушил.

— Господи, — прошептала Софья и перекрестилась. — Господи, помилуй.

Фёкла крестила Соню, сама крестилась, губы её шевелились быстро-быстро.

Гроза ушла так же внезапно, как началась. Через час уже светила луна, на листьях блестели капли, воздух пах озоном и мокрой землёй.

Софья вышла на крыльцо — босиком, по лужам. Постояла, глядя на расколотый дуб.

— Жалко, — сказала она. — Старый был.

Матвей вышел следом, встал рядом.

— Дерево не жалко. Жалко, если бы кто уцелел.

— Ты о чём?

— О том, что молния бьёт не туда, куда надо.

Она посмотрела на него — он смотрел на небо, и лицо его было жёстким, почти злым.

— Матвей, что с тобой?

— Ничего. Пройдёт.

Он ушёл в дом. Софья осталась одна. Долго стояла, смотрела на залив, который чернел внизу, на горы, на мокрую брусчатку.

«Не туда, куда надо, — повторила она. — А куда надо?»

Ответа не было.

Глава сорок третья. Фельдман болеет

В середине июля Фельдман слег. Сначала думали — старость, отлежится. Но он не вставал, худел, глаза стали мутными, руки тряслись.

Софья Дмитриевна пришла проведать — лавка была закрыта, в задней комнате пахло лекарствами и несвежим бельём.

— Осип Лазаревич, Вам бы доктора.

— Не надо, — ответил он слабо. — Всё равно не поможете.

— Почему вы так говорите?

Он помолчал, потом взял её за руку.

— Софья Дмитриевна, я жил долго. Дольше, чем хотел. Теперь — всё.

— Не говорите глупостей.

— Это не глупости. Это правда. Я чувствую — конец.

Она заплакала. Он погладил её по руке — сухой, горячей ладонью.

— Не плачьте. Вы хорошая. Я вас буду помнить там.

— Где — там?

— Где все мы будем. Когда-нибудь.

Она ушла от него в слезах. Матвей ждал на улице, обнял, прижал к себе.

— Плох?

— Умирает, — сказала она. — Я чувствую.

Она оказалась права. Через три дня Осип Лазаревич Фельдман тихо угас во сне. Нашла его Евдокия Петровна — пришла за нитками, а он лежал на кровати, сложив руки на груди, и улыбался.

Похоронили его на сельском кладбище, за церковью. Отец Варсонофий отпел на еврейском — Фельдман завещал. Никто не понял слов, но все плакали. Потому что Фельдмана любили.

Софья Дмитриевна стояла у могилы, держала на руках маленькую Соню (Фёкла не могла — у неё текло молоко), и говорила про себя:

«Прощай, Осип Лазаревич. Ты был мне отцом. Лучше, чем родной».

Дома она села за стол, взяла дневник, который давно не открывала. Написала:

«Сегодня хоронили Фельдмана. Мне кажется, что вместе с ним умерла часть меня. Та, что умела надеяться на чудо. Теперь осталась только я. И Матвей. И Фёкла с Соней. И больше никого.

Боже, храни их. А меня не надо. Я сама как-нибудь».

Закрыла дневник, спрятала под матрас. Вышла в залу — Матвей сидел у окна, смотрел на залив.

— Соня, — сказал он, не оборачиваясь. — А давай уедем отсюда?

— Куда?

— Всё равно куда. Где нет могил.

— Могилы везде, Матвей. Везде, где люди.

Он повернулся. Глаза его были красные — не от слёз, от бессонницы.

— Тогда что нам делать?

— Жить, — сказала она. — Жить и помнить.

Он кивнул. Встал, подошёл, обнял.

— Хорошо. Будем жить.

За окном садилось солнце. Красное, тяжёлое, как кровь. И где-то там, за горами, шёл по воде парусник — последний в этом году. Софья Дмитриевна видела его только краем глаза, но знала — он есть.

И будет всегда. Пока она смотрит.

Глава сорок четвёртая. Осеннее утро

Сентябрь пришёл неожиданно — жёлтый, сухой, с паутиной, летающей над брусчаткой. Софья Дмитриевна проснулась от того, что кто-то трогал её за лицо. Открыла глаза — маленькая Соня сидела на кровати, свесив ноги в вязаных пинетках, и тянулась к ней мокрой рукой.

— Фёкла! — позвала Софья. — Пропажу гляди!

Фёкла выглянула из кухни, засмеялась беззвучно. Соня научилась выползать из колыбели — сначала падала, потом вставала, теперь уже перебиралась через край. Шесть месяцев, а уже ходить просится.

— Крестница, — сказала Софья, беря девочку на руки. — Ты как сюда попала?

Соня загукала, забила ручками, показывая на окно. Там, за болотными шторами, сияло солнце, и море было видно — полоска синевы между горами.

— Хочешь к морю?

Соня закивала — хотя кивать она ещё не умела, просто дрыгалась всем телом.

Матвей спал на спине, разметавшись, и храпел так, что стёкла дребезжали. Софья перегнулась через него, поцеловала в лоб — не разбудила. Соне показала: «Тише». Соня прижала палец к губам — смешное, нелепое движение, которому научилась у Фёклы.

Они вышли на крыльцо. Брусчатка уже остыла, но не замёрзла. Где-то в селе кричали петухи, пахло дымом и яблоками — Евдокия Петровна варила варенье.

— Соня, — сказала Софья Дмитриевна. — Смотри, какое утро.

Соня смотрела широко открытыми глазами, в которых отражалось всё небо.

Глава сорок пятая. Венчание

Венчаться решили в Покров. Отец Варсонофий сначала сомневался — Софья Дмитриевна вдова, Матвей не первой молодости, живут вместе уже год. Не грех ли?

— Не грех, батюшка, — сказала Софья. — Мы как перед Богом чисты.

— Чисты — не чисты, а жили — жили, — вздохнул поп. Но венчать согласился.

Свадьбы не делали. Поехали в церковь вчетвером — Софья, Матвей, Фёкла с Соней на руках и Евдокия Петровна для свидетеля. Фельдмана не было, и это было самое горькое.

Софья надела платье цвета слоновой кости — старое, мамино, перешитое по фигуре. Венок — из сухоцветов, которые собирала летом. Матвей — в новом сюртуке, при галстуке, с трудом влезшем на его шею.

— Боишься? — спросил он перед алтарём.

— Нет, — ответила она. — А ты?

— Я давно ничего не боюсь. Кроме тебя.

Отец Варсонофий читал молитвы, и голос его плыл под куполом, смешиваясь с запахом ладана и воска. Соня сначала вертелась, потом заснула на руках у Фёклы.

Когда надели венцы, Софья Дмитриевна вдруг заплакала. Матвей сжал её руку — сильно, до боли.

— Не плачь, — шепнул. — Радость же.

— От радости, — ответила она. — От большой радости.

После венчания стояли на паперти, смотрели на селение, на горы, на полоску моря. Евдокия Петровна вытирала глаза кончиком платка.

— Дай вам Бог, — сказала она. — Деток. И счастья.

— Детки уже есть, — ответила Софья, кивнув на Соню. — А счастье — оно не в детях.

— А в чём?

— В том, что утро настаёт. И ты его встречаешь не одна.

Дома пили чай с караваем — Фёкла испекла на славу. Соня спала в колыбели, и в доме было тихо, как в раю. Матвей сидел напротив, смотрел на жену, и в глазах его было что-то новое — не звериное, не жадное. Человеческое.

— Соня, — сказал он. — Я, кажется, начинаю понимать, что такое счастье.

— И что же?

— Когда боишься не за себя. А за других.

Она взяла его руку, поцеловала пальцы — один, второй, третий.

— Теперь ты мой муж, — сказала она. — По закону. Перед Богом.

— А по сердцу?

— По сердцу ты был мой всегда. Просто я боялась признаться.

Он обнял её — осторожно, как хрупкое. И никто не плакал. Только часы тикали на стене, да за окном падал первый сухой лист.

Глава сорок шестая. Соня учится ходить

В конце октября маленькая Соня сделала первый шаг. Сама, без поддержки, от Фёклы к Софье. Три шага, четвёртый — шлёпнулась на попку. Заревела.

— Молодец! — сказала Софья, поднимая её. — Сама! Понимаешь? Сама!

Фёкла сияла. Матвей, который рубил дрова во дворе, прибежал на крик, увидел, обнял всех троих — Фёклу, Софью, маленькую Соню, которая уже не плакала, а требовала добавки.

— Теперь не угонишься, — сказал он. — Бегать будет.

И оказался прав. Соня ходить не научилась — она побежала. Сразу, как угорелая, по всем комнатам, хватаясь за стены, падая, вставая, снова бегом. Фёкла за ней не поспевала, только мычала тревожно.

— Ничего, — успокаивала Софья. — Набьёт шишки — научится.

Соня набила три шишки, ссадину на коленке и синяк на лбу. Но не остановилась. К ноябрю она уже бегала по всей зале, заглядывала в печь (Фёкла закрывала заслонку), таскала балабоны со штор, пока не оторвала один.

— На память, — сказала Софья, пряча жёлтую кисточку в шкатулку. — Когда вырастет, отдам.

Фёкла написала на доске: «Вырастет — не надо будет. Она сама как балабон».

Софья засмеялась. И правда — Соня была жёлтая, кудрявая, весёлая, бестолковая. Как маленькое солнце в доме, где солнца всегда не хватало.

Глава сорок седьмая. Первая зима вместе

Зима выдалась мягкая, снежная. Матвей вставал затемно, топи́л печь, носил воду, кормил лошадь (новую, купленную на деньги от проданного леса). Софья Дмитриевна вышивала — на заказ, через новую лавку Фельдмана, которую теперь держал племянник из города. Фёкла возилась с Соней, учила её говорить — беззвучно, губами, но Соня уже понимала.

Вечерами сидели в зале, при свете лампы. Матвей читал газеты вслух — медленно, по слогам, но с выражением. Софья слушала, Соня ползала по полу, Фёкла вязала.

— Вот так и живём, — сказал однажды Матвей. — Как люди.

— А мы и есть люди, — ответила Софья. — Всегда были. Просто раньше не знали.

Соня подползла к ней, потянула за рукав. Софья взяла её на руки, посадила на колени.

— Соня, — сказала она. — Ты знаешь, кто ты?

Соня загукала.

— Ты — счастье. Наше общее.

Фёкла кивнула, улыбнулась. Матвей положил газету, подошёл, обнял обеих.

— Теперь у нас всё есть, — сказал он. — Дом. Семья. Будущее.

Софья Дмитриевна закрыла глаза. Чувствовала тепло печи, тяжесть мужа на плече, вес ребёнка на коленях. И думала: «А ведь я боялась. Боялась, что будет больно. Что не получится. Что убьют или бросят. А получилось. Живу. Люблю. Надеюсь».

— Я люблю тебя, Матвей, — сказала она впервые. Вслух. Отчётливо.

Он замер. Потом взял её лицо в ладони, посмотрел в глаза.

— Скажи ещё.

— Люблю.

Он поцеловал её — при всех, при Фёкле, при Соне, которая хлопала в ладоши. Фёкла отвернулась, но улыбалась.

— Теперь я спокоен, — сказал Матвей. — Теперь я знаю, зачем живу.

За окном падал снег. Белый, чистый, как новая страница. И дом на окраине стоял, укутанный сугробами, и свет в окнах его горел до полуночи.

А где-то там, за горами, за замёрзшим заливом, зима только начиналась. Но здесь, внутри болотных штор и жёлтых балабонов, было тепло.

Навсегда.

Продолжение следует 👇