«ПОКРОВСКАЯ СИРОТА». Роман. Автор Дарья Десса
Глава 25
Варвара Алексеевна вздохнула, но спорить не стала. Она видела, что граф не изменит решения, сколько бы его ни уговаривали. Голос его, хоть и ослабленный ранением, звучал твёрдо и ровно, а в глазах горел холодный и непреклонный огонь. Она прежде замечала его у старого князя Барятинского и знала: так смотрят те, кто привык ощущать себя полновластным хозяином, привык принимать решения самостоятельно и не оглядываться притом на чужое мнение. Этот упрямый взор говорил больше, чем любые слова: граф окончательно утвердился в своём желании и был готов встать с дивана хоть сейчас, едва держась на ногах, лишь бы никто не смел ему перечить.
– Хорошо, ваше сиятельство, – сказала она наконец, скрестив руки на груди. – Я не буду вас удерживать. Позвольте только распорядиться, чтобы слуги собрали всё необходимое в дорогу.
Граф медленно, с достоинством кивнул. Он был явно удовлетворен тем, что его воля даже здесь, в чужом доме, исполняется неукоснительно.
– Будьте так любезны, голубушка Варвара Алексеевна, велите заложить карету, – сказал он. – И попросите моих лакеев Филимона и Прокопа, чтобы сначала они вынесли вещи, а потом пришли за мной. Но прежде, чем они войдут, позвольте мне сказать вам несколько слов наедине.
– Хорошо, я сейчас отдам распоряжения и вернусь.
Варвара Алексеевна молча поднялась и вышла в коридор. Марфа уже стояла у двери – неподвижно, точно тень, готовая исполнить любое приказание. Барыня сказала ей:
– Передай Филимону и Прокопу, что их господин хочет вернуться в столицу. Пусть собирают вещи и готовят карету. Да, и передайте Тереблению Степанычу, чтобы спросил у них, может, что-то нужно в дорогу. Если потребуется что-то особенное, скажи мне.
Марфа поклонилась и бесшумно исчезла в глубине дома. Варвара Алексеевна вернулась в гостиную, опустилась в кресло у изголовья дивана и сложила руки на коленях. Она ждала. В комнате было тихо – только потрескивали дрова в камине да где-то за окном гулял ветер. Граф собирался с силами, и молодая княгиня его не торопила, понимая, что старому и больному человеку нужно приготовиться.
– Варвара Алексеевна, вам известно, зачем я ехал в Покровское? – спросил он наконец.
– Разумеется, – тихо ответила княгиня. – Брат сообщил мне в письме, что вы хотели помочь с судебной тяжбой и были готовы свидетельствовать против моего мужа.
– Да, всё именно так, – сказал граф. – Ваш брат, Пётр Алексеевич, написал мне. Рассказал всё. О девушке Анне, о вольной, которую подписал ваш ныне покойный свёкор, и о том, что Лев Константинович прячет бумаги и не даёт хода делу. – Он помолчал мгновение, и когда продолжил, голос его стал глуше, теплее – таким голосом говорят о тех, кого уже нет. – Я знал вашего свёкра много лет. Мы вместе служили, ходили в атаки, теряли друзей. Он был честным человеком, княгиня. Из тех немногих, кому можно было смотреть в глаза без стыда. И если он подписал вольную, значит, так было нужно. Значит, иначе он не мог, и та девица достойна стать свободным человеком.
Варвара Алексеевна молчала. Руки её, лежавшие на коленях, едва заметно дрожали от волнения, но она сдерживалась, не позволяя себе выдать то, что творилось у неё внутри.
– Я собирался подтвердить под присягой, – продолжал граф, – что Константин Сергеич говорил мне о своём желании отпустить Анну на волю. Я готов был ехать, свидетельствовать, не боясь ни вашего мужа, ни его связей. Но теперь…
Он замолчал. Перевёл дыхание – медленно, осторожно, словно каждое усилие давалось ему с трудом. Потом посмотрел на Варвару Алексеевну долгим, тяжёлым взглядом.
– Вы понимаете, княгиня, что нападение на дороге не было случайным?
Молодая княгиня похолодела. Она ждала этих слов с той самой минуты, как граф открыл глаза. Опасалась их, гнала от себя, и всё равно они застали её врасплох. Будто удар, которого хотя и ждёшь, да не успеваешь приготовиться, – настолько внезапным он оказывается.
– Что вы хотите сказать, ваше сиятельство? – спросила она, стараясь, чтобы голос не дрожал.
– Только то, что я не могу больше рисковать, – уклончиво ответил граф, и в голосе его не было ни горечи, ни упрёка – одна лишь усталая, выстраданная твёрдость. – Я стар. У меня единственная дочь, Лизонька. Она больна чахоткой, живёт на водах в Баден-Бадене. Я – единственный её близкий человек, надежда и опора. Если со мной что-то случится, она останется совсем одна и не переживёт этого – ни телом, ни душой.
Граф перевёл дыхание и, когда заговорил снова, в словах его появилось что-то почти просящее – то, чего прежде в нём, верно, никогда не бывало:
– Я не знаю, кто эти разбойники. Да и не хочу знать. Но не могу рисковать своей жизнью. Притом поймите меня правильно, княгиня. Не ради себя стараюсь, а ради дочери. Вы должны меня понять, Варвара Алексеевна. Вы – женщина проницательная, и сердце у вас доброе, я это вижу. Вы сами когда-нибудь станете матерью и поймёте, что нет на свете ничего дороже жизни вашего ребёнка. Никакая справедливость, никакая правда не стоит того, чтобы оставить дочь сиротой. Да, она наследует все, что у меня есть, и это немало, но какие злата в мире могут заменить любовь и присутствие родного отца?
Варвара Алексеевна сидела не шевелясь. В голове её молнией пронеслась мысль: «Он знает. Уверен, что это Лев. Боится, потому уезжает». Она хотела что-то сказать – возразить, оправдаться, солгать наконец, – но слова застревали в горле, не шли. Что могла сказать? Что старый граф ошибается? Что князь Барятинский не способен на такое? Она сама в это не верила, притом уже давно. Сама видела, каким жестоким бывает ее муж в гневе. В него словно бес вселяется.
– Я понимаю, ваше сиятельство, – сказала она наконец тихо, почти без голоса.
– Благодарю вас, матушка Варвара Алексеевна, – ответил граф, и в словах его была не холодность, а что-то похожее на облегчение. – Мне искренне жаль, что не могу помочь. Когда ехал сюда, был полон сил и решимости, а теперь… Передайте вашему брату моё глубочайшее сожаление. Он заслуживает лучшего ответа, чем тот, что даю. Но я должен вернуться к дочери. Это единственное, что мне сейчас остаётся.
Варвара Алексеевна медленно поднялась с кресла.
– Я сейчас позову слуг, они помогут вам одеться, – сказала она и вышла, не оглядываясь.
Она вышла в коридор и кивнула Марфе – та поняла без слов и бесшумно скрылась за углом. Через минуту в гостиную вошли Филимон и Прокоп.
Они облачили графа молча и очень осторожно, с особой бережностью. Натянули сапоги – медленно, придерживая ногу, чтобы не потревожить раненое тело. Застегнули сюртук на все пуговицы, поверх накинули тяжёлую шубу на лисьем меху, на голову водрузили шапку. Граф терпел молча, прикрыв глаза, – только скулы его чуть сжимались, когда движение оказывалось неловким.
Филимон, старый лакей с сединой в висках и глубокими морщинами у рта, работал не поднимая глаз, но губы его беззвучно двигались – то ли молился, то ли уговаривал сам себя не совершить ошибки, чтобы не сделать барину плохо. Прокоп суетился рядом: подавал то шарф, то перчатки или трость и всё норовил заглянуть барину в лицо, словно искал там разрешения или хоть какого-нибудь знака, что всё обойдётся.
– Не суетись, как оглашенный, – проворчал на него Филимон негромко. – Дело делай.
Прокоп притих, но рук не опустил. Когда всё было готово, он осторожно взял графа на руки, – благо, сил у молодого парня хватало, – и осторожно вынес через коридор на крыльцо и усадил в карету. Потом выбрался, и Филимон обложил барина подушками, набросил плед, подоткнул край под ноги, выбрался наружу, встал у двери. Когда всё было готово, Прокоп забрался следом, пристроился напротив барина, сложил руки на коленях и замер, готовый ко всему.
Варвара Алексеевна стояла на крыльце. Мороз щипал щёки, забирался под шаль, но она не замечала холода. Она смотрела, как Митрич – кряжистый, неторопливый, в тулупе до пят – взбирается на облучок и деловито поправляет вожжи, перебирая их привычными, уверенными руками. Лошади переступали с ноги на ногу, всхрапывали, выпуская в морозный воздух густые клубы пара. Двор был тих, только скрипел снег под копытами да позвякивала упряжь.
Вдруг из кареты высунулась рука – затянутая в перчатку, но узнаваемая, с той властной неторопливостью жеста, которая остаётся у человека даже в немощи. Граф поманил её. Варвара Алексеевна подошла и наклонилась к дверце.
– Прощайте, княгинюшка, – сказал он слабым голосом. – Простите Христа ради, что не смог помочь. Я хотел – это истинная правда. Передайте вашему брату моё глубочайшее сожаление: оно искреннее, хоть и мало чего стоит. И… – Шувалов помолчал секунду, и в этой паузе уместилось многое, – будьте осторожны.
Он не назвал имени Льва и не произнёс в адрес него ни единого обвинения – ни прямого, ни косвенного. Но интонация, с которой были сказаны последние слова, оказалась такой, что не требовала ни пояснений, ни уточнений. Варвара Алексеевна поняла всё так ясно, точно старый граф сказал всё вслух. Она выпрямилась и наклонила голову в прощальном поклоне.
– Счастливого пути, ваше сиятельство. Дай Бог, чтобы дорога была лёгкой, даруй Господь вашей Лизоньке скорейшего выздоровления, чтобы она когда-нибудь порадовала вас внуками, – слова были обычными, прощальными – такими, какие говорят гостю на пороге.
– Благодарю, Варвара Алексеевна.
Филимон захлопнул дверцу кареты – глухо, окончательно, – и полез на облучок рядом с Митричем. Тот тронул вожжи, негромко крикнул что-то лошадям. Карета качнулась, заскрипела полозьями по накатанному снегу и медленно, будто нехотя, вывернула со двора. Лошади прибавили шагу. Копыта застучали реже, глуше – и вот уже только чёрный силуэт кареты виднелся меж заснеженных берёз, и вот уже пропал за поворотом, словно его и не было.
Варвара Алексеевна осталась стоять на крыльце. Снег падал – крупный, мягкий, неспешный – и ложился на плечи, на шаль, на лицо. Она не смахивала его и не уходила в тепло. Смотрела на дорогу – на две тёмные борозды, оставленные картой в снегу и которые на глазах засыпало белым, – и думала об Анне. О девушке, которую толком не знала даже, но за чью свободу теперь, кажется, некому было заступиться. Единственный влиятельный свидетель уехал. Дорога становилась снова белой и чистой, как будто никто по ней не проезжал.