Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Забытые в лесу

ЯБЛОНЕВЫЙ ПЕРВОМАЙ

Деревня Старые Ветлы просыпалась не по будильнику, а по мычанию коров. Солнце только-только лизнуло макушку старой пожарной каланчи, а воздух уже стоял густой, как топлёное молоко, настоянный на черёмухе и прошлогодней прели.
Семён Ильич, председатель на покое, а ныне просто дед Сёма, сидел на лавке у покосившегося палисадника и вертел в жилистых, узловатых пальцах гвоздь-«сотку». Гвоздь был

Деревня Старые Ветлы просыпалась не по будильнику, а по мычанию коров. Солнце только-только лизнуло макушку старой пожарной каланчи, а воздух уже стоял густой, как топлёное молоко, настоянный на черёмухе и прошлогодней прели.

Семён Ильич, председатель на покое, а ныне просто дед Сёма, сидел на лавке у покосившегося палисадника и вертел в жилистых, узловатых пальцах гвоздь-«сотку». Гвоздь был ржавый, кривой, точь-в-точь как его собственная жизнь.

— Сёма, ты опять задницу греешь? — голос бабы Нюры, его жены, разрезал утреннюю тишь, как серп крапиву. — Первое мая на носу, люди вон субботник затеяли, а ты ржавьё перебираешь!

Дед Сёма поднял выцветшие, но всё ещё острые глаза на жену. Баба Нюра стояла на крыльце, уперев руки в крутые бока, похожая на боевой бронепоезд в цветном ситцевом халате.

— Нюра, отстань. Какой субботник? Кому он нужен, этот Первомай? Тогда — да, тогда мы его ждали, как праздник души. А сейчас... Транспаранты пылятся на чердаке, красные ленты мыши на гнёзда растащили.

— Ностальгия у него, видите ли, завелась! — фыркнула Нюра, спускаясь с крыльца и смахивая фартуком невидимую пыль с перил. — Лучше бы вон забор поправил, а то соседская коза Марта опять мои георгины объела. Смотреть стыдно.

— Забор — дело наживное, — отмахнулся дед. — А гвоздь этот, Нюра, он с нашего первого колхозного первомая. Я им лозунг «Мир! Труд! Май!» к трибуне приколачивал. Понимаешь?

Баба Нюра на секунду смягчилась лицом, но тут же снова нахмурилась, увидев, как по улице, поднимая копытами пыль, идёт Зинка-почтальонша. Зинка неслась, размахивая газетой, как флагом капитуляции.

— Семён Ильич! Анна Петровна! Беда! — заголосила Зинка, запыхавшись. — Там эта... как её... Лидка Морозова приехала! На иномарке! Вся в золоте, как новогодняя ёлка!

Будто кто-то невидимый натянул струну и дернул больно по сердцу. Дед Сёма выронил гвоздь. Гвоздь упал в пыль и затерялся там навсегда.

— Лидка? — переспросил он севшим голосом. — Дочка Егора Морозова? Так она ж в городе, говорят, бизнес-вумен.

— Она самая, — Зинка выпучила глаза. — Идёт к сельсовету. Говорит, хочет тут «День труда» устроить по-новому. Инвесторов каких-то привезла.

Нюра поджала губы так, что они превратились в одну тонкую нитку. Эту Лидку она не любила лютой, почти животной ненавистью. И было за что. Пятьдесят лет назад, на Первомай 1974 года, именно из-за неё, тогда ещё шебутной девчонки с бантами, и из-за её отца Егора случился тот самый скандал, который расколол судьбу Семёна.

Внутри Семёна Ильича проснулся тот, прежний, молодой Сенька — первый тракторист колхоза «Заря», у которого от работы гудели руки, а от любви кружилась голова.

— Я пойду гляну, — сказал он, поднимаясь с лавки. Ноги заныли в коленях, напоминая о возрасте.

— Сиди уж, гляделка, — рявкнула Нюра. — Ишь, вспомнил молодость. Забыл, как она тебя тогда перед всем народом опозорила?

Но Семён уже не слушал. Он шел к центру деревни, туда, где возле старого клуба с облупившейся штукатуркой стояла чёрная блестящая машина, окруженная местными бабками, словно мухами — варенье.

Лидка... Лидия Егоровна вышла из машины. Она была худая, с резкими чертами лица и слишком яркой помадой для деревенского утра. На ней был белый брючный костюм, который смотрелся на фоне пыльной дороги и покосившихся заборов, как рояль в хлеву.

— Здравствуйте, односельчане! — голос у неё был звонкий, командный, привыкший отдавать распоряжения. — Что же вы такие хмурые? Завтра Первое мая! День весны и труда! А вы тут как в спячке. Я вот что решила: устроим праздник. Настоящий. С оркестром, с шашлыками, с конкурсом на лучшую клумбу. Я всё оплачу.

Толпа загудела. Мнения разделились, как вода в ручье, наткнувшаяся на камень. Молодёжь, что ещё осталась в деревне, оживилась: «Шашлыки — это гуд!». Старики молчали, переглядываясь. Они-то помнили, чья дочь эта Лидка. И помнили, как её отец, Егор Морозов, бывший парторг, сжил со свету деда Сёму, подсидев его на выборах председателя.

— Лида, — раздался голос из толпы. Это вышла тётка Клава, лучшая подруга Нюры. — Ты бы хоть поздоровалась сперва по-людски. А то приехала — одни прожекты. Лучше бы отцовский дом поправила, а то он у тебя, как бельмо на глазу, стоит, деревню позорит.

Лидия Егоровна нахмурилась. Упоминание об отцовском доме резануло её по живому. Дом стоял на другом конце деревни — огромный, пятистенок с мезонином, когда-то лучший в колхозе, а теперь — заросший крапивой и борщевиком, с выбитыми окнами.

— С домом разберусь, — отрезала она. — Я сюда не ссориться приехала. Я хочу сделать, как при отце было. Чтобы люди радовались. Чтобы помнили.

— А чего нам помнить? — выкрикнул кто-то сзади. — Как твой батя последних коров под нож пустил?

Лидка побледнела. Она уже открыла рот, чтобы ответить резкостью, как вдруг увидела его. Сквозь расступившуюся толпу к ней шёл Семён Ильич. Шёл, чуть прихрамывая на правую ногу, опираясь на самодельную палку из орешника.

Тишина повисла такая, что стало слышно, как в соседнем саду шмель бьётся о стекло парника.

— Здравствуй, Лида, — сказал дед Сёма просто.

Она смотрела на него и не узнавала. Где тот русый кудрявый парень, что кружил её на первомайской танцплощадке под радиолу? Перед ней стоял старик с глубокими морщинами, но глаза... Глаза были те же. Синие, как васильки во ржи.

— Здравствуйте, дядя Семён, — голос её дрогнул. Она хотела назвать его по отчеству, но язык сам выговорил «дядя». — А я вот... с праздником помочь хочу.

— Спасибо, дочка, — ответил он, и от слова «дочка» у Лидии Егоровны, городской железной леди, что-то предательски защипало в носу. — Только праздник, Лида, он не деньгами делается. Он вот этими руками делается. И памятью.

— Ты о чем, Семён? — она перешла на «ты» мгновенно, забыв про городской лоск.

— Пойдем-ка, покажу тебе кое-что, — дед повернулся и пошел в сторону своего двора, не оборачиваясь. И Лида, как завороженная, пошла за ним, даже не попрощавшись с ошарашенными инвесторами из города.

У калитки их встретила баба Нюра. Увидев парочку — сгорбленного мужа и вышагивающую по пыли «королеву», — она аж задохнулась от возмущения.

— Ты куда эту змеюку ведешь?! — зашипела она, перегородив дорогу. — У нас дом, а не проходной двор! Пусть катится в свой разваленный сарай!

— Нюра, уймись, — тихо, но твёрдо сказал Семён. — Дело есть. Важное.

— Какое у тебя с ней может быть дело?! — взвилась Нюра. — Старые грехи ворошить? Смотреть, как она перед тобой хвостом вертит, богатством своим хвастается? А я, значит, пятьдесят лет горбатилась на тебя, обед варила, носки штопала, чтобы ты вот так?

Лидия вспыхнула. Она не привыкла, чтобы с ней разговаривали в таком тоне.

— Женщина, вы бы полегче, — начала она, но Семён её перебил.

— Цыц, обе! Нюра, дело не в грехах. Яблоня. Наша яблоня, что мы с ней тогда сажали на субботнике в пятьдесят четвертом. Она в моём саду. И Лида должна её увидеть.

Нюра опешила. Про яблоню она знала. Знала и ненавидела это дерево лютой ревностью. Каждую весну она смотрела, как Семён идёт в дальний угол сада и стоит там, положив ладонь на корявый ствол. Она думала, он молится. Или вспоминает свою несостоявшуюся жизнь. Оказывается, он вспоминал её.

Лида застыла.

— Та самая «Антоновка»? С красными прожилками на цветах? Она жива?

— Жива, — кивнул дед. — И плодоносит, зараза, каждый год. Яблоки с неё кислющие, но пахнут — мёдом.

Они прошли в сад мимо оцепеневшей Нюры. Старая яблоня стояла в углу, подпертая рогатиной, вся в морщинах коры и лишайнике. Но макушка её была усыпана нежно-розовыми бутонами, готовыми вот-вот раскрыться.

У Лиды подогнулись колени. Она опустилась прямо на траву, на свой дорогой белый костюм, не замечая, что пачкает его землей и прошлогодней листвой.

— Я помню этот день, — прошептала она. — Ты тогда сказал: «Давай посадим дерево. Чтобы, когда мы состаримся, наши внуки ели яблоки и нас вспоминали». А потом пришёл отец...

— И сказал, что я — сын врага народа, и что тебе, комсомолке, позор со мной рядом стоять, — закончил за неё Семён. Голос его звучал глухо. — Он разломал наш саженец пополам. Но я тогда, ночью, сбегал на поле, нашёл эту половинку, притащил сюда, замотал тряпкой с глиной... И она выжила. Назло Егору. Назло всему.

Лида заплакала. Плакала она беззвучно, по-деревенски, размазывая тушь по щекам, превращаясь из бизнес-леди в обычную пожилую женщину с разбитым сердцем.

— Я всю жизнь жила с этим, Сёма, — всхлипывала она. — Отец перед смертью каялся. Говорил, что загубил тогда не только твою карьеру, но и мою жизнь. Ты думаешь, я счастлива там, в городе? Деньги есть. А толку? Мужья — первый пил, второй гулял. Дети выросли и разлетелись, им только счета мои нужны. Я приехала сюда, чтобы сломать этот проклятый дом. Снести его к чертям собачьим вместе с памятью об отце. А вместо этого... я хочу посадить ещё одну яблоню. Рядом с этой.

Из-за кустов смородины донёсся шорох. Это баба Нюра, не выдержав любопытства, прокралась следом и всё слышала. Она вышла, вытирая глаза уголком фартука.

— Вот дуры мы, бабы, — сказала она хрипло, обращаясь то ли к Лиде, то ли к себе. — Всё мужиков делим, а они вон... о дереве печалятся. Ладно, чего уж там. Лидка, хорош реветь. Завтра Первомай. Сказала, праздник устроишь — устраивай. Только без твоей городской мишуры. По-нашему.

— Как это? — шмыгнула носом Лида.

— А вот как, — Нюра решительно шагнула к калитке и гаркнула на всю улицу так, что с соседской яблони сорвалась стая воробьёв: — Эй, народ! Завтра с утра общий сбор у клуба! Инструмент берите! Будем деревню в порядок приводить. А потом уж гулять!

Толпа, всё ещё топтавшаяся у клуба, взорвалась одобрительным гулом. Оказывается, людям только и нужна была команда. Команда, которой они не слышали уже лет двадцать.

Ночь перед Первомаем в деревне — особая ночь. Пахнет дымом от протопленных бань и молодым щавелем. Дед Сёма не спал. Он сидел на кухне, и перед ним на клеёнке лежал тот самый ржавый гвоздь. Он его всё-таки нашёл в пыли, когда Лида ушла. Гвоздь теперь был не просто железкой.

— Не спится? — Нюра спустилась с печи, кутаясь в платок. Она подошла и села напротив, впервые за долгие годы глядя на мужа не с укором, а с тревогой.

— Думаю, Нюра. Вон Лидка говорит: «Снесём отцовский дом». А я думаю — может, не надо сносить? Может, починим? Там ведь в подполе у Егора Морозова знаешь что было? Красное знамя колхоза «Заря». Он его спрятал, когда всё рушилось. Побоялся отдать в музей, думал, времена переменятся. Я знаю, он мне тогда по пьяни проболтался, когда ещё... ну, до того случая.

Нюра хмыкнула.

— Опять ты со своей историей. Знамя ему подавай. Сёма, завтра Первомай. Ты в последний раз в колонне когда шёл?

— В восемьдесят пятом, кажись, — вздохнул дед.

— Вот завтра и пойдёшь, — вдруг сказала Нюра. — Я тебе пиджак парадный достала. Медали прицепим.

Утром первого мая деревня гудела, как растревоженный улей, но это был хороший, весёлый гул. Молодые парни, которых согнала Лидкина щедрость и Нюрин командный голос, стучали молотками, латая забор у Дома культуры. Девчата белили бордюры и сажали в свежевскопанные клумбы цветы, привезённые Лидией из города — яркие, бархатные.

Сама Лидия Егоровна стояла возле отцовского дома. Огромного, мрачного, смотревшего на мир пустыми глазницами окон. Рядом стояли трактор и бригада шабашников из райцентра.

— Ну что, Лидь Егоровна? Ломаем? — спросил бригадир, поправляя кепку.

— Нет, — вдруг сказала она, и в этом «нет» была такая стальная решимость, что шабашники переглянулись. — Ремонтируем. Кровлю меняем, окна вставляем. И чтоб к вечеру крыльцо было как новенькое.

Она отошла вглубь палисадника, туда, где среди высоченной крапивы пробивался к свету хилый, одичавший куст сирени. И вдруг увидела его. Старый, заржавевший замок на двери погреба. Вспомнились слова Семёна, переданные через Нюру вечером.

— Погодите ломать, — крикнула она. — Сначала подпол откройте.

Замок сбили одним ударом лома. В подполе было сыро и пахло мышами. Лида, подобрав подол дорогого теперь уже грязного костюма, полезла вниз. Луч фонарика выхватил из темноты старый сундук, обитый железными полосами.

Она подняла крышку. Сверху лежали какие-то пожелтевшие грамоты и папки. А под ними... Под ними лежало оно. Тяжёлый алый шёлк, потемневший от времени и сырости, но всё ещё живой.

«ЗАРЯ». «КОЛХОЗ ИМЕНИ 1 МАЯ».

Лида вытащила знамя на свет. Шёлк заструился в её руках. Она, городская дама, приехавшая стереть прошлое, стояла по колено в крапиве и держала в руках символ того самого Труда, о котором они все забыли.

К полудню на площади перед клубом собрались все. Даже те, кто не выходил из дома годами. Приковылял дед Савелий, столетний ровесник века, который помнил ещё и царя, и Ленина. Пришли молодые мамы с колясками.

Дед Сёма вышел из калитки, и у Нюры перехватило дыхание. Парадный пиджак сидел на нём мешковато — усох старик за последние годы, но ордена и медали на груди блестели так, что слепило глаза. Медаль «За доблестный труд», орден «Знак Почёта», медали ВДНХ.

Он шел по улице, опираясь на палку, но спина его была прямая. Навстречу ему от отцовского дома шла Лида. Она несла знамя. Шла молча, и люди расступались перед ней, как перед святыней.

Они встретились ровно посередине площади. Семён Ильич и Лидия Егоровна. Два старых человека, разделённые когда-то ложью и политикой, а теперь соединённые общей болью и этим куском красного шёлка.

— Разрешите доложить, — голос Семёна дрожал, но был слышен на всю притихшую площадь. — Трудовое знамя колхоза «Заря» найдено и готово к первомайскому шествию.

И тут случилось то, чего никто не ожидал. Дед Савелий, сидевший на бревнышке и подставивший лицо солнцу, вдруг запел. Старым, надтреснутым голосом, почти без слов, одну мелодию. «Вставай, страна огромная...» — никто не понял, почему он запел эту песню на Первомай, а не «Катюшу». Но от его голоса, от этого дребезжащего звука, мурашки побежали у всех по коже.

Потому что это была песня не о войне. Это была песня о битве. О той битве, которую они проиграли тогда, но не проиграли сейчас.

Семён взял древко знамени из рук Лиды. Древко было трухлявое. Он нагнулся, и, порывшись в кармане своего парадного пиджака, достал оттуда молоток и тот самый гвоздь-«сотку». Который вчера искал в пыли.

— Держи крепче, — сказал он Лиде. — Я сейчас.

Он прибил край знамени к новому, свежевыструганному древку, которое тут же поднесли мужики. Гвоздь вошел в сухое дерево с хрустом, словно сломался хребет у старой вражды.

— Вот теперь — Мир! Труд! Май! — сказал дед Сёма.

И площадь взорвалась. Гармонист Колька, забулдыга и пьяница, рванул меха так, что его старенькая хромка зашлась в экстазе. Грянула «Когда весна придет, не знаю». И люди пошли. Не в ногу, не строем, а просто толпой, но это было самое лучшее шествие за всю историю Старых Ветл.

Баба Нюра шла рядом с Лидой. Обе женщины молчали. Потом Нюра, не глядя, нащупала Лидкину холодную руку и сжала её своими шершавыми, натруженными ладонями.

— Ты это... дом-то не продавай, — сказала Нюра тихо. — Приезжай хоть на лето. Я тебя щами научу варить из крапивы. А то в городе у вас там отрава одна.

Лида улыбнулась сквозь слезы.

— Приеду, Анна Петровна. Честное слово, приеду. Я, может, тут ферму сыроварню открою. Труд, как-никак.

Вечером жгли костер у реки. Такой большой, что искры улетали в черное майское небо, смешиваясь там со звездами. Подвыпивший Колька-гармонист играл вальс «На сопках Маньчжурии». Все танцевали.

Дед Сёма сидел на бревне, сняв парадный пиджак. Рядом сидела Лида. Они смотрели на огонь.

— Сёма, а ты счастлив? — спросила она.

— Сейчас — да, — ответил он, не поворачивая головы. — А тогда, в семьдесят четвертом... когда твой отец с трибуны сказал, что таким, как я, не место в светлом будущем, я хотел повеситься вон на той ветле. Нюра меня спасла. Вышла за меня замуж, чтобы позора не было. Думаешь, я не знаю, почему она меня тогда выбрала? Думала, пропаду. Она меня всю жизнь и тащила, как та кляча. А я на твою яблоню смотрел.

Лида молчала. В горле стоял ком.

— Я завтра уеду, Сёма. Дела. Но я вернусь. Яблоню твою проведать.

— Не мою. Нашу, — поправил дед Сёма. — И знаешь что... Ты прости меня, Лидка.

— За что?! — изумилась она.

— За то, что не настоял тогда. Надо было тебя украсть. Увезти в город. Плевать на комсомол и на твоего отца. Трусом я был.

— И я трусихой была, Сёма, — прошептала Лида. — Дура дурой. За правду побоялась слово сказать.

Она встала. Наклонилась и поцеловала деда Сёму в лоб, в глубокую продольную морщину. Потом повернулась и быстро пошла к машине, чтобы никто не видел её лица.

А баба Нюра видела. Она стояла у кустов ивняка с корзинкой, в которой лежали пироги с капустой.

Она догнала Лиду уже у самой машины.

— На, возьми в дорогу, — сунула она свёрток. — Сама пекла. И это... Прости меня, что змеюкой назвала. Злая я стала, потому что боялась всё время. Боялась, что он уйдет.

— Не уйдет он, Нюра, — ответила Лида, забираясь в салон. — Он теперь накрепко гвоздём прибит. Тем самым. Ржавым. Крепче сварки держит.

Машина уехала, оставив за собой облако пыли, подсвеченное закатным солнцем.

А первого мая в Старых Ветлах пошел дождь. Ночью. Тёплый, грибной. И старая яблоня в саду деда Сёмы раскрыла все свои бутоны разом. Утром второго мая Семён Ильич вышел в сад и замер.

Ветки яблони, старой, корявой, чуть живой, были усыпаны цветами с красными прожилками. Они пахли мёдом и детством. И он понял, что в этом году кислые яблоки будут самыми сладкими в его жизни.

Он развернулся и пошел в дом, где на кухне гремела посудой баба Нюра.

— Нюр, — сказал он с порога. — А давай забор сегодня починим? Чтобы Марта георгины не жрала.

Нюра уронила половник в суп. Она стояла к нему спиной, но плечи её вздрагивали.

— Вот ведь, ирод, — прошептала она. — Пятьдесят лет ждала. Дождалась.

И в доме деда Сёмы запахло свежими оладьями, новой жизнью и трудом. Тем самым, который делает человека человеком. Не важно — в поле, у станка или у покосившегося забора в деревне Старые Ветлы, где Первомай пахнет не лозунгами, а яблоневым цветом и прощением.