Сапоги хлюпали в тёплой грязи, и эта тёплость казалась мне самой неправильной вещью на свете. Декабрь, а вода под ногами парная, как в бане у дядьки в Делфте.
Мы шли цепью через рисовое поле. Светало медленно, по-тропически, будто кто-то вкручивал лампу. Где-то в Равагеде закричал петух. Я подумал: сейчас они нас услышат и разбегутся.
Они не разбежались.
Меня зовут Питер ван дер Молен. Тогда, в декабре сорок седьмого, мне был двадцать один год, и на рукаве у меня была эмблема Седьмой пехотной. Я попал на Яву в составе того, что у нас дома называли «полицейской акцией». Слово было удобное. Война звучала бы стыдно. Полиция же, она ведь только наводит порядок.
Поймёте меня, наверное, если расскажу, как я туда попал. В сорок четвёртом, зимой, я ел тюльпановые луковицы в подвале на Остейнде. Та зима у нас называется «Hongerwinter», голодная зима. Немцы стояли на наших улицах четыре с половиной года. Когда канадцы наконец пришли в мае сорок пятого, я плакал на крыльце, и мать дала мне облизать ложку от сгущёнки, которую кто-то выменял у солдата.
А через полтора года меня посадили на пароход и повезли наводить порядок в чужой стране.
Никто из нас, призывников, не задавал вопросов. Индонезия наша. Так писали в газетах, так говорил пастор, так звучало по радио. Что какие-то люди в Джакарте провозгласили республику, никого особенно не волновало. Республики, думали мы, штука временная. А Голландия, которая только что встала на колени и снова поднялась, должна была вернуть себе всё, что у неё забрали. Логика простая, как штык.
В Равагеде мы искали человека по имени Лукас Кустарио. Командир местных повстанцев, говорили нам. Рассказывали, что он прячется именно здесь, среди родни. Командовал нашей ротой майор Альфонс Вейнен. Я видел его близко всего несколько раз. Невысокий, с короткой шеей и голосом, который у него вырывался вперёд, как из жестяной трубы. Он не кричал. Он просто говорил так, что слышно было до последнего человека в строю.
Деревня встретила нас собаками и тишиной. Хижины на сваях, между ними узкие тропки, утоптанные босыми ногами. Запахло дымом очагов и чем-то кислым, жасминовым. У одного из домов стояла женщина с младенцем на бедре и смотрела на нас так, будто мы пришли спросить дорогу.
Нам приказали собрать всех мужчин старше пятнадцати на площадке возле мечети.
Их выводили из домов спокойно. Никто не сопротивлялся. Один старик что-то спросил у нашего переводчика, переводчик отмахнулся. Какой-то парень, ещё босой и в одной саронге, нёс под мышкой маленькую плетёную клетку с птицей. Он не выпустил её даже потом.
Майор Вейнен прошёл вдоль строя. Через переводчика он спросил, где Кустарио. Мужчины молчали. Не упрямо, как молчат заговорщики, а растерянно, как молчат люди, не понимающие, что от них хотят.
Он спросил ещё раз. Потом ещё.
Я стоял шагах в двадцати, у края площадки, и держал винтовку так, как нас учили в Бреде. Помню, как солнце уже било в глаза, и пот тёк под каской по виску, и я думал только об одном: чтобы это поскорее кончилось, потому что хотелось пить, и в животе урчало от вчерашних консервов.
Майор отдал приказ.
Я не буду рассказывать как. Расскажу другое. Расскажу, что меня поразило тогда, в первую секунду, и с тех пор не отпустило.
Это было обыденно.
Понимаете, в кино, в книжках, всё это всегда показывают как что-то особенное. Гремят литавры. Лица крупным планом. У преступника — маска зла, у жертвы — слёзы и святой ужас. А там ничего такого не было. Серые лица наших ребят, обычных голландских парней из Гронингена, из Утрехта, с мозолями от велосипедных рулей. Жара. Мухи. Кто-то уже думал, наверное, что напишет вечером невесте. И ряды мужчин, которые ещё пять минут назад были просто крестьянами.
Стреляли долго. Сколько именно, я не помню. По нашим бумагам выходило потом одно число, по их деревенским памятникам совсем другое. Около четырёхсот тридцати, как я узнал много лет спустя. Тогда мы не считали. Мы вообще, кажется, ни о чём не думали. У человека, когда он делает что-то непоправимое, голова странно пустеет. Будто кто-то вынул мысли и положил рядом, на табуретку.
Парень с птицей в клетке упал одним из первых. Птица в клетке осталась жива. Я видел потом, как она прыгала с жёрдочки на жёрдочку.
Мы ушли из Равагеде ещё до полудня. Кустарио мы не нашли. Он, как выяснилось через много лет, был в тот день вообще в другом месте.
На обратном пути через рисовое поле я подобрал свою стреляную гильзу. Сам не знаю зачем. Сунул в карман шинели. Тёплая была, как камешек на солнце. Гильза эта у меня пролежала в нагрудном кармане до самого Роттердама. Я её достал только дома, в Делфте, на кухне, и положил на подоконник между геранью и солонкой. Мать спросила, что это. Я сказал: сувенир.
Она кивнула и больше не спрашивала.
Мы, рядовые, редко думаем о большом. О колониях, о республиках, о том, кто кому что должен. Мы думаем о сапогах, о письмах, о том, выдадут ли табак. Но иногда, в самой середине обыденного дня, тебя ставят перед чем-то таким, что ты потом всю жизнь будешь раскладывать по полочкам и не разложишь.
Я вернулся домой в сорок девятом. Через несколько месяцев Голландия признала независимость Индонезии. Оказалось, всё было зря. И солдаты наши, и пароходы, и Равагеде. Особенно Равагеде.
Сейчас, оглядываясь, вижу странную вещь. Мы, голландцы, четыре года жили под немцем и помнили каждую фамилию каждого расстрелянного бургомистра. Мы знали, что такое каратели, потому что они ходили по нашим улицам. И вот, едва отряхнувшись, мы сами надели сапоги и пошли в чужую деревню делать ровно то же самое. Только в тропической жаре, и не на брусчатке, а в тёплой грязи рисового поля.
Об этом долго не говорили. Только в две тысячи одиннадцатом наш суд в Гааге наконец признал, что в Равагеде было совершено то, что было совершено, и вдовам выплатили деньги. Вдовам было уже за восемьдесят. Многие не дожили.
Гильза до сих пор лежит у меня на подоконнике. Я её не выбрасываю. Иногда внук берёт её в руку и спрашивает, что это. Я отвечаю: это память. Он не понимает. И слава богу.
А петух тот, в Равагеде, кричал ещё долго, когда мы уже уходили. Я слышал его шагов за двести.
Историческая справка: Трагедия в Равагеде и путь к правосудию
9 декабря 1947 года голландские войска под командованием майора Альфонса Вейнена вошли в деревню Равагеде (ныне Балонгсари, округ Каравang, Западная Ява) в поисках командира повстанцев Лукаса Кустарио. Не получив сведений о нём от жителей, солдаты построили мужское население деревни и расстреляли. По данным индонезийской стороны, погибло около 431 человека; голландские источники долгое время называли цифру 150 и менее. Лукас Кустарио в деревне в тот день отсутствовал.
Резня произошла в период действия Лингаджатского соглашения, между первой и второй «полицейскими акциями» Нидерландов против провозглашённой в 1945 году Республики Индонезии. В 1948 году комиссия ООН квалифицировала действия в Равагеде как «преднамеренные и беспощадные», однако виновные не были привлечены к ответственности. Майор Вейнен прожил долгую жизнь и не понёс наказания.
В сентябре 2011 года окружной суд Гааги впервые признал юридическую ответственность Нидерландов за расправу. Вдовам жертв были выплачены компенсации. В 2013 году правительство Нидерландов принесло официальные извинения. В 2022 году премьер-министр Марк Рютте признал «системное и крайнее» насилие, применявшееся голландской армией в Индонезии в 1945–1949 годах.
Питер ван дер Молен — вымышленный персонаж. Майор Альфонс Вейнен, Лукас Кустарио, обстоятельства и дата события — исторические. Основные источники: материалы исследования Нидерландского института военной, холокостной и геноцидной документации NIOD «Independence, decolonization, violence and war in Indonesia, 1945–1950» (итоговый доклад 2022 года); материалы судебного процесса в окружном суде Гааги (Rechtbank Den Haag, 14 сентября 2011 года).