«ПОКРОВСКАЯ СИРОТА». Роман. Автор Дарья Десса
Глава 16
– Он перед смертью вольную тебе подписал, – сказала ключница.
Анна сильно побледнела.
– Что?! – спросила она сдавленным голосом, будто кто-то на горло наступил.
– Вольную, говорю, подписал. На гербовой бумаге, всё как полагается, свою личную печать поставил, при нотариусе и свидетелях. Варвара Алексеевна там была, а ещё я и стряпчий из самого Нижнего Новгорода. Всё честь по чести.
– А где же бумага? – спросила Анна, когда снова смогла говорить.
– Лев Константинович перехватил, – Марья Игнатьевна заплакала. – Как старый князь умер, он сразу в кабинет ворвался, бумаги все забрал. И вольную твою – тоже. Говорит: «Не бывать этому. Она моя и такой останется. Никто её не освободит, даже покойный батюшка».
Анна сидела, изумлённо глядя на ключницу. Губы у неё дрожали, но она не плакала.
– Помер, значит, – сказала она. – И вольную подписал. А молодой барин спрятал…
– Всё так, девонька, – повторила Марья Игнатьевна. – Я сама слышала, как он сказал: «Никогда Анна не будет свободной». И ключ от ящика, где бумаги лежат, у себя на шее носит.
Горничная вздохнула глубоко, и слёзы потекли сами собой – не от слабости или страха, а от того, что надежда была так близка. Бумага с печатью, подписанная старым князем, – и она теперь где-то там, в Покровском, в кабинете Льва Константиновича, в железном ящике, ключ от которого он никому не даёт. Её свобода лежит запертая.
– Анюта, – сказала Марья Игнатьевна, – не плачь. Может, ещё выпадет случай. Ведь не порвал же, и то слава Богу.
– Какой случай, матушка? – Анна вытерла слёзы тыльной стороной ладони. – Он её не ровен час сожжёт. Бросит в камин, и вся недолга.
– Не сожжёт, – твёрдо сказала Марья Игнатьевна. – Побоится. Она в железном ящике лежит, под замком. Вот его надо открыть, и тогда…
– Ключ, сами же сказали, у него на шее.
– Значит, надо украсть, – решительно сказала старуха, утирая слёзы.
Анна подняла на неё мокрые глаза.
– Вы что, матушка? – спросила она. – Вас же тогда…
– А меня уже не жалко, – перебила Марья Игнатьевна. – Старая я. А ты молодая. Тебе жить.
Она обняла Анну, поцеловала в лоб.
– Держись, девонька. Господь не оставит. Я ещё приду.
И ушла.
Анна осталась одна. Сидела на лавке, смотрела в стену. Цепи на ногах оттягивали щиколотки, но она не чувствовала боли, а только пустоту и где-то глубоко внутри – маленький, едва тлеющий огонёк.
Вечером вернулся Пахом. Увидел её опечаленную, сел рядом.
– Что стряслось?
– Старый князь помер, – сказала Анна. – И вольную мне подписал перед смертью. А Лев Константинович ту бумагу спрятал в железный ящик, ключ себе забрал.
Пахом помолчал.
– Значит, есть вольная, – сказал он задумчиво.
– А толку? – Анна покачала головой. – Он же никогда ей ходу не даст.
– Всё может быть, – согласился Пахом. – Но она есть, вот что главное. С остальным Господь управит. И вообще…
Анна подняла на него глаза.
– Что?
– А то, – сказал Пахом, – бумагу можно выкрасть, когда Льва не будет. Главное потом вовремя донести её до генерал-губернатора. Всё, тогда молодой князь ничего не скажет.
Анна смотрела на него долго. Потом кивнула, подошла к печи, поставила чугунок. Цепи загремели, и Пахом поморщился.
– Сниму я их, – сказал он. – Хватит.
– Не надо, – ответила Анна. – Пусть будут. Барин приедет – увидит, что нет цепей, тогда и вовсе взбесится.
– Тебе же больно.
– Господь терпел и нам велел, – Анна повернулась к нему.
Пахом покачал головой, соглашаясь. Девушка поставила на стол хлеб, налила щей в миски. Мельник сел, помолились, начали есть.
– Дядя Пахом, – сказала Анна, когда настала пора чай разливать. – А если вольную украсть? Что тогда?
– Тогда, – сказал Пахом, – ты станешь свободна. И никто тебя не тронет.
– А того, кто украдёт? Ему что за это будет?
Мельник покачал головой.
– А того, кто сотворит такое, Лев Константинович не помилует.
Анна опустила глаза.
– Значит, не надо, – сказала она.
– Чего?
– Делать так, чтобы кто-то вместо меня голову на плаху положил.
– А ты не думай об этом, – сказал Пахом. – Думай о том, что бумага есть. А остальное приложится.
После ужина Анна убрала со стола, вышла на крыльцо. Ночь стояла спокойная. Звёзды едва мерцали сквозь облака. Ручей шумел, и этот звук был единственным живым в этой глухой, забытой Богом деревне. «Вольная есть, – думала Анна. – Но как же до нее добраться? И чтобы не пострадал никто». Ответа не было. Она вернулась в избу, легла на лавку, укрылась тулупом. Цепи звякнули, и она поправила их, чтобы не мешали.
Пахом уже спал – посапывал на печи, ровно, спокойно. Анна закрыла глаза. «Надо только продержаться», – подумала и уснула.
***
Марья Игнатьевна не пришла на следующий день. Ни через день. Ни через неделю. Анна ждала, выглядывала на дорогу, прислушивалась, но старая ключница не появлялась. Пахом видел, как она тоскует, но ничего не говорил. Только вздыхал и качал головой. Иногда, проходя мимо, клал тяжёлую руку на её предплечье, пожимал слегка, держись, мол, и шёл дальше. И этого было достаточно.
На восьмой день в Сосновку на телеге приехал Гришка. Он был бледен и, кажется, немного пьян, глаза красные, шапка сбита набок. Спрыгнул, чуть пошатываясь подошёл к крыльцу, помялся, переступая с ноги на ногу. Анна вышла на его стук, и по его лицу сразу поняла: случилось что-то недоброе.
– Анна, солишь, – сказал он чуть заплетающимся языком. – Марья Игнатьевна-то померла!
Анна схватилась за сердце. В груди будто что-то оборвалось – тонкая ниточка, которая связывала её с домом, с детством, с той единственной душой, которая помнила её маленькой.
– Как? – спросила она, ухватившись за дверь.
– Вчера утром. Сидела на лавке, вышивала, потом вдруг охнула и упала. Так и не встала. Варвара Алексеевна прибежала, за дохтуром послали, да поздно. Сердце не выдержало, сказал.
Анна опустилась на колени прямо на крыльце, перекрестилась на церковь, которой отсюда не было видно.
– Царствие ей небесное, – прошептала. – Матушка моя… Кто же теперь за меня заступится?
Гришка постоял, помялся, потом достал из-за пазухи узелок – холщовый, завязанный крест-накрест.
– Она перед смертью велела передать, – сказал он. – Сказала: «Анюте отдайте. Пусть знает, что я не забыла». Видно, чуяла, что скоро. Дня за три до того всё ходила, крестилась, вздыхала. В Покровское сходила. Видать, собороваться. А накануне вечером письмо написала и мне передала. «Если что, – говорит, – отвезёшь. Только никому не показывай, чтоб барин не узнал». Я и привёз.
Анна взяла узелок дрожащими руками. Развязала – пальцы не слушались, узел был тугим, но она справилась. Внутри лежало письмо – неровные, старческие буквы, чернила расплылись от слёз. Девушка развернула его бережно, как святыню.
«Анюта, родная моя. Прости, что не дожила. Вольная всё там же. Варвара Алексеевна поклялась, что добудет тебе свободу. Верь ей. Она добрая. И не бойся. Господь не оставит. Марья Игнатьевна».
Анна прижала письмо к груди, заплакала. Гришка отвернулся, смотрел в лес.
– Хорошая она была, ключница наша, – сказал он печально. – Любила тебя, как дочку. Эх, жистя!
– Знаю, – выдохнула Анна. – Знаю, Гриша. Спасибо тебе, что привёз и не побоялся.
Конюх махнул рукой, сел в телегу и уехал. Анна осталась одна с письмом. Сидела на нижней ступеньке крыльца, перечитывала строчки, водила пальцем по буквам. Потом сложила его аккуратно и пошла на мельницу. Там сообщила Пахому печальную весть и спросила:
– Как мне жить теперь?
– Как и прежде, дочка, – ответил он, присаживаясь рядом. – Работать. Ждать. Надеяться. Она бы того же хотела, а не чтобы ты руки опустила и верить перестала.
– Я не опущу, – сказала Анна.
***
В Покровском, в тот же день, когда Гришка тайком уехал в Сосновку, Марфа сидела на кухне и чистила картошку. Другие девки ушли в погреб перебирать овощи, и она осталась одна. В просторной комнате было тихо, только мухи жужжали под потолком.
Дверь скрипнула. Марфа подняла голову. На пороге стояла Варвара Алексеевна – бледная, худая, в чёрном платье. Глаза красные, веки припухли. Марфа вскочила, поклонилась.
– Чего изволите, барыня?
– Сиди, – сказала Варвара Алексеевна.
Она прошла, села на лавку напротив, положила руки на стол. Марфа смотрела на неё, не понимая, зачем молодая барыня пришла в людскую.
– Марфа, – сказала Варвара Алексеевна. – Я должна тебе кое-что сказать. Ты имеешь право знать.
Горничная насторожилась.
– Вы про что, барыня?
– Про твоего отца.
Марфа вскинула брови.
– У меня нет отца, – сказала она. – Я незаконнорожденная. Мать померла, когда я совсем маленькая была, едва ходить научилась, а отец неизвестно кто.
– Известно, – тихо и печально сказала Варвара Алексеевна. – Твой отец – Константин Сергеич Барятинский. Старый князь, который почил на днях.
Марфа выронила нож. Он звякнул об пол, покатился под лавку, но она не нагнулась поднять.
– Не правда это, барыня, – прошептала она. – Не может того быть…
– Может, – сказала Варвара Алексеевна. – Твоя мать, Акулина, была горничной. Старый князь приволокнулся за ней, когда она была молоденькая. А потом, когда ты родилась, велел тебя в доме оставить. Но признать не признал, конечно же. Мне об этом перед самой кончиной ключница Марья Игнатьевна поведала. Матушка твоя слово с нее взяла, что она никому никогда не расскажет. Но старый князь помер, и ключница сама почувствовала, как мало ей осталось. Вот и поделилась со мной. А я тебе поведала.
Марфа сидела, глядя в одну точку. Губы у неё дрожали.
– А барин? – спросила она. – Он знает?
– Нет, – сказала Варвара Алексеевна. – И не должен. Я тебе сказала, потому что ты должна знать, кто ты есть. Ты не просто дворовая крепостная девка, а княжеская дочь. Незаконная, но всё-таки.
Марфа устремила взор на барыню. В глазах блеснул гнев.
– Зачем вы мне это сказали? – спросила она. – Чтобы я жалела себя? Злилась? Чтобы я Анну ненавидела ещё больше? Она – такая же, как я. Незаконнорожденная. Только её растили как барышню, а меня как холопку.
– Я не за тем это сказала, чтобы сделать тебе больно, Марфа, – тихо сказала Варвара Алексеевна. – Чтобы ты знала: имеешь право на лучшую жизнь. Не позволяй Льву топтать тебя.
Она встала и, придерживая подол платья, вышла. Марфа осталась одна. Стояла посреди людской, смотрела на закрытую дверь. Потом медленно опустилась на лавку, закрыла лицо руками. Её лихорадило. «Княжеская дочь, – думала нервно, – а живу в людской, чищу картошку, доношу на других, чтобы выслужиться. Анна – такая же, а её жалеют. Ей помогают, любят. А меня – нет».
Горничная подняла голову, вытерла глаза тыльной стороной ладони.
– Ничего, – прошептала. – Я ещё всем покажу, – она подняла нож из-под лавки, взяла картошку и продолжила чистить с остервенением. Руки делали своё. Голова была пуста.