Конверт лежал поверх рекламных листовок и квитанции за электричество. Обычный почтовый конверт, плотный, с логотипом нотариальной конторы в верхнем левом углу. Лида повертела его в руках, прочитала обратный адрес и почувствовала, как похолодели пальцы.
Тамара Николаевна умерла тринадцать месяцев назад.
Все вопросы с наследством закрыли ещё весной. Квартира отошла Валентине, старшей дочери. Лиде и Косте не досталось ничего, кроме коробки со старыми фотографиями, которую никто больше не захотел забирать. Коробка стояла на антресолях, и Лида ни разу её не открывала.
А теперь этот конверт. Шершавая бумага пахла типографской краской, чуть кисловатой, как газета. Обратный адрес: Морозова А.С., нотариус, Тверская область. Лида стянула кроссовки, не развязывая шнурков, и прошла на кухню. Села на табурет. Положила конверт перед собой.
Открывать не стала. Ждала Костю.
Он пришёл в половине восьмого, пропахший ноябрьским ветром и бензином. Повесил куртку на крючок, заглянул в детскую, где Мишка складывал башню из кубиков, и только потом зашёл на кухню.
– Ты чего в темноте сидишь?
Лида кивнула на конверт. Костя взял его, прищурился, полез в карман за очками. Прочёл обратный адрес. Брови поползли вверх.
– От нотариуса? Какого нотариуса?
– Тверского. Того самого.
Он сел напротив, положив конверт между ними, словно это была не бумага, а что-то хрупкое. Или опасное. Потёр переносицу под очками. Лида знала этот жест: так Костя делал, когда не мог сразу решить, что думать.
– Открывай, – сказала она.
Костя аккуратно надорвал край. Внутри оказались два листа. Первый, отпечатанный на принтере, с печатью и подписью нотариуса. И второй, от руки, на тетрадном листе в клетку, исписанный неровным крупным почерком. Лида сразу узнала этот почерк: буквы с наклоном влево, «д» с длинной петлёй, «р» как маленький флажок.
Свекровь писала именно так.
У Кости дрогнула рука. Он положил оба листа на стол и снял очки. Протёр их краем рубашки, хотя стёкла были чистые. Потом надел обратно.
– Читай вслух, – попросила Лида. Голос получился тише, чем она хотела.
Но Костя сначала пробежал текст глазами. И замер.
Что там было, Лида поняла не сразу. Потому что Костя молчал целую минуту, а потом произнёс:
– Она открыла вклад. На Мишку.
Чтобы понять, что значили эти слова, нужно вернуться назад. На восемь лет, к тому ноябрю, когда Лида впервые переступила порог квартиры свекрови.
Тамара Николаевна жила в двухкомнатной хрущёвке на окраине Твери. Подъезд пах сыростью и кошками. Лестничные перила шатались, краска на стенах вспучилась мелкими пузырями. Но в самой квартире было чисто. Пол вымыт до скрипа, на подоконниках стояли фиалки в горшках, обёрнутых фольгой, а с кухни тянуло укропом и чем-то мясным.
Свекровь встретила их в дверях. Сухощавая женщина с седым пучком на затылке и руками, которые сразу выдавали прожитую жизнь: выпуклые вены, потемневшие суставы, кожа тонкая, как пергамент. Она посмотрела на Лиду, кивнула и сказала:
– Проходите. Обувь сюда.
Ни объятий, ни улыбки. Костя предупреждал: мать не из тёплых. Всю жизнь одна, после того как отец ушёл. Тянула двоих детей, работала на швейной фабрике, потом в школьной столовой. Привыкла не тратить слова попусту.
Ужин прошёл в молчании, которое Лида тогда приняла за враждебность. Тамара Николаевна подкладывала им еду, подливала компот, но ни разу не спросила Лиду, чем та занимается, где выросла, кем работает. Словно невестка была предметом мебели, который Костя принёс и поставил за столом.
На обратном пути, в электричке, Лида расплакалась.
– Я для неё пустое место, – сказала она, глядя в тёмное окно, за которым мелькали огни платформ.
Костя обнял её за плечи, притянул к себе.
– Она такая со всеми. Не принимай на свой счёт.
Но Лида приняла. Ещё как приняла.
С тех пор каждый визит к свекрови давался ей как поход к зубному. Тамара Николаевна не грубила, не скандалила, не делала замечаний, но её молчание было хуже любых слов. Она смотрела, как Лида нарезает хлеб, и поджимала губы. Наблюдала, как Лида одевает маленького Мишку, и молча поправляла шапку, застёгивала верхнюю пуговицу, которую Лида пропустила. Каждый такой жест читался одинаково: ты делаешь не так.
– Мам, ну хватит, – иногда вполголоса говорил Костя.
А Тамара Николаевна отвечала, не поворачиваясь:
– Я ничего не говорю.
И ведь правда не говорила. В этом и была главная беда.
Мишке было два года, когда Лида решила сократить визиты до минимума. Раз в три месяца, по праздникам. Костя ездил чаще, один, по субботам, и возвращался притихший, с контейнерами супа и котлет.
– Она спрашивала про Мишку, – говорил он. – Хочет, чтобы вы приехали.
Лида кивала, а внутри всё сжималось. Она представляла этот взгляд: тяжёлый, оценивающий. Варежки, которые Тамара Николаевна связала Мишке из колючей серой шерсти, лежали в ящике комода. Лида купила ребёнку нормальные, мягкие, из детского магазина. Серые не выбросила, но и не надевала.
Потом Мишке исполнилось три, и они приехали на его день рождения. Тамара Николаевна подарила внуку деревянную лошадку-каталку, явно старую, отшкуренную и заново покрашенную.
– Костя на такой катался, – сказала она и впервые за всё время улыбнулась. Не Лиде. Мишке.
Мальчик тут же вцепился в лошадку и поскакал по коридору, стуча колёсиками по линолеуму. Тамара Николаевна стояла в дверях кухни и смотрела ему вслед. Лида вдруг заметила, какая она стала маленькая. Кофта на ней висела, словно на вешалке. Щёки запали.
Но заметила, и тут же забыла. У неё хватало своих забот.
А забот было по горло. Ипотека. Тесная однушка в Подмосковье, купленная три года назад, съедала почти половину семейного бюджета. Костя работал механиком в автосервисе, Лида вела бухгалтерию в небольшой фирме. Денег хватало, но впритык, и любая непредвиденная трата, сломанная стиральная машинка, визит к платному врачу, вызывала между ними тихую панику.
Когда Лида узнала, что квартира свекрови по завещанию уйдёт Валентине, она не выдержала.
Это случилось за полгода до смерти Тамары Николаевны. Костя приехал от матери бледный, с красными пятнами на шее, и выложил всё прямо на пороге, не разувшись.
– Она завещание переписала. Всё Вальке.
Лида поставила чайник. Потому что нужно было чем-то занять руки.
– Всё значит всё? И квартиру?
– Квартиру. Больше у неё ничего нет.
Чайник зашумел, набирая температуру. Лида достала две чашки, поставила на стол. Одна была со сколом, и она автоматически повернула скол от себя.
– У Валентины нет ипотеки, – сказала она тихо. – У Валентины нет ребёнка. У Валентины зарплата в полтора раза больше нашей.
– Я знаю.
– Тогда объясни мне.
Костя снял очки и положил их на стол. Без очков его лицо выглядело беззащитным, растерянным.
– Мама сказала: «Ты потом поймёшь».
– Что пойму? Что ей на нас плевать?
– Лида.
– Что, Лида? Восемь лет я терплю. Восемь лет она смотрит на меня так, будто я украла у неё сына. А теперь ещё и это.
Она прикусила внутреннюю сторону щеки. Привычка с детства, когда нужно удержаться и не наговорить лишнего. Не помогло.
– Позвони ей и скажи, что мы больше не приедем.
Костя не позвонил. Но приезжать стали ещё реже.
Тамара Николаевна умерла в сентябре, тихо, во сне. Сердце остановилось. Валентина нашла её утром, когда зашла проведать после работы.
На похороны Лида поехала. Не могла не поехать. Стояла у гроба, смотрела на лицо свекрови, ставшее незнакомо спокойным, восковым, и пыталась почувствовать хоть что-то, кроме неловкости. Рядом плакала Валентина, комкая мокрый платок. Костя держался, но его крупные ладони, сцепленные замком, побелели в костяшках.
Мишку оставили у соседки. Он ещё не знал. Ему было пять.
После кладбища были поминки в квартире Тамары Николаевны. Лида сидела на краю стула и ковыряла вилкой рис с изюмом. Квартира казалась одновременно знакомой и чужой. Те же фиалки, те же обои в мелкий цветочек, только теперь ещё сильнее выцветшие. Пахло валокордином и воском от свечей.
Валентина подошла к ней на кухне, когда Лида мыла тарелки.
– Лида, я хочу, чтобы ты знала. Я не просила маму переписывать завещание.
– Я знаю, – ответила Лида, хотя не была уверена.
– Если бы могла, я бы разделила. Но квартиру не разрежешь пополам.
– Не надо. Это было её решение.
Валентина часто заморгала. Прижала ладонь к груди, к пуговице чёрной блузки.
– Мама тебя любила, Лида. По-своему.
Лида промолчала. Закрыла кран. Вытерла руки полотенцем, которое пахло хозяйственным мылом и чем-то ещё, едва уловимым. Чем-то из прошлой, чужой жизни.
Год после похорон тянулся, как резина.
Отношения с Костей не то чтобы испортились, но между ними появилась трещина, тонкая и неудобная. Они не ругались, не кричали. Просто Лида всё чаще замечала, что Костя смотрит в стену, барабанит пальцами по колену и молчит. А когда она спрашивала: «Ты о чём думаешь?», он отвечал: «Ни о чём», и это «ни о чём» звучало как закрытая дверь.
Ипотека давила. В марте подняли ставку, и ежемесячный платёж вырос на четыре тысячи. Лида пересчитала бюджет, убрала кружок по рисованию для Мишки и перестала покупать кофе в зёрнах. Перешла на растворимый.
Мелочь. Но из таких мелочей складывалась жизнь.
Иногда, по ночам, когда Костя засыпал, а Лида лежала без сна, слушая, как за стеной соседи смотрят телевизор, она думала о квартире свекрови. Двухкомнатная, с раздельным санузлом, в трёх минутах от автобусной остановки. Можно было продать. Разделить с Валентиной. Закрыть ипотеку.
Мысль была некрасивая, и Лида это понимала. Но прогнать её не получалось.
В июне Мишке исполнилось шесть. Лида достала из коробки со старыми вещами деревянную лошадку, ту самую. Мишка принёс её из комнаты и спросил:
– Мам, а это кто мне подарил?
– Бабушка Тома.
– Которая на небе?
– Да. Которая на небе.
Мишка повертел лошадку в руках. Один глаз у неё стёрся, стал просто белым пятном. Мишка провёл по нему пальцем.
– А она добрая была?
Лида открыла рот, чтобы ответить. И поняла, что не знает.
Конверт пришёл в конце октября.
Костя прочитал оба листа, положил их на стол и долго сидел, уставившись в клетчатый тетрадный лист. Потом встал, открыл окно на кухне, хотя было холодно, и глубоко вдохнул. Ноябрьский воздух ворвался внутрь, колыхнул занавеску.
– Прочитай сама, – сказал он наконец.
Первый лист, от нотариуса. Официальный язык, печать, подпись. Суть: Тамара Николаевна Рыжкова, действуя при жизни, оформила поручение на передачу документов и письма адресату по истечении двенадцати месяцев после её смерти. Адресат: Рыжков Михаил Константинович, в лице законных представителей. Прилагается копия договора вклада.
Лида перечитала дважды. Потом взяла второй лист.
Почерк свекрови был хуже, чем она помнила. Буквы прыгали, строчки сползали вниз, словно рука устала. Чернила синие, местами расплывшиеся. Лида поднесла лист ближе к лампе и начала читать.
"Костя и Лида.
Я не умею красиво писать, вы знаете. Потому коротко. Квартиру я оставила Вале, потому что Вале некуда идти. У неё нет мужа, нет детей, нет никого, кроме меня. А меня скоро не будет. Вы молодые, вы вместе, у вас Мишенька. Вы справитесь.
Но я не хочу, чтобы вы думали, что я про вас забыла.
Три года назад я начала откладывать. Пенсия маленькая, но мне много не нужно. Крупа, хлеб, лекарства от давления, за квартиру. Остальное я несла в банк. Каждый месяц. Вклад я открыла на Мишеньку. Там не миллионы, но на что-нибудь хватит.
Лида, я знаю, ты думаешь, что я тебя не приняла. Это неправда. Я просто не умею по-другому. Меня никто не учил обниматься и говорить ласковые слова. Моя мать была такая же, и её мать тоже. Мы любим молча. Это, наверное, неправильно. Но это всё, что у меня есть.
Варежки я связала из хорошей шерсти. Носите.
Тамара".
Лида опустила листок. Кухня расплылась. Она моргнула, и по щеке потекло горячее, щекотное, скатилось к подбородку.
– Сколько? – спросила она, и собственный голос показался ей чужим.
Костя протянул ей копию договора вклада. Цифра стояла внизу, жирным шрифтом, подчёркнутая.
Восемьсот сорок семь тысяч рублей.
Лида уставилась на число. Три года пенсии. Три года без нового пальто, без поездок, без фруктов зимой. Три года, когда Тамара Николаевна ходила в одном и том же бурого цвета кардигане и варила пустые щи, чтобы каждый месяц нести деньги в банк.
Для внука, которого видела раз в три месяца.
Для невестки, которую, как думала Лида, не любила.
– Костя, – прошептала она.
Он подошёл, сел рядом, обнял. Прижал её голову к своему плечу. Лида вцепилась пальцами в его рубашку и заплакала. Не тихо, не сдержанно. Взахлёб, некрасиво, с хлюпаньем, как в детстве, когда падала с качелей и мать несла её домой на руках.
Костя молчал. Гладил её по волосам. Занавеска всё ещё колыхалась от ветра.
Мишка появился в дверном проёме кухни, прижимая к груди деревянную лошадку.
– Мам, ты чего? Ты ударилась?
Лида вытерла лицо ладонями, попыталась улыбнуться. Получилось криво, мокро.
– Нет, зайчик. Мне письмо пришло. От бабушки Томы.
Мишка нахмурился. Между бровей появилась складка, точно как у Кости.
– С неба, что ли?
– Почти.
– А что она написала?
Лида посмотрела на сына. На его светлые вихры, на щербатую улыбку, на худые коленки в синяках. Он стоял босиком на холодном полу и прижимал к себе лошадку, которую бабушка отшкурила и покрасила заново своими руками.
– Она написала, что любит тебя.
– А-а. Ну ладно, – сказал Мишка и ушёл обратно в комнату.
Дети принимают любовь легко. Без вопросов и условий.
Ночью Лида не могла уснуть.
Лежала на спине, смотрела в потолок и вспоминала. Память, которая год не пускала ничего хорошего, вдруг распахнулась, и оттуда хлынуло.
Вспомнила, как приехала к свекрови с температурой, потому что Мишке был год и его не с кем было оставить, а Костя уехал на заработки в другой город. Тамара Николаевна забрала ребёнка, уложила Лиду на диван, укрыла двумя одеялами и принесла чай с малиной. Не спросила ничего. Просто сделала.
Вспомнила банки с вареньем. Каждый раз, когда они уезжали, Тамара Николаевна молча ставила в пакет две-три банки: вишнёвое, яблочное, из чёрной смородины. Лида принимала их как должное. Иногда раздражалась: «Опять варенье, куда столько, у нас холодильник маленький». А свекровь, наверное, собирала эти ягоды сама, летом, на даче у соседки, стоя на жаре с больной спиной.
Вспомнила шапку. В прошлую зиму, последнюю зиму Тамары Николаевны, она передала через Костю шапку для Мишки. Вязаную, с помпоном, из мягкой белой пряжи. Не из серой колючей, как те варежки. Из мягкой. Лида тогда подумала: «Научилась наконец нормальную шерсть покупать». И ей не пришло в голову, что свекровь, может быть, потратила на эту пряжу деньги, которые могла бы отложить на вклад.
Лида повернулась на бок. Костя спал, дыша тяжело и ровно. Она протянула руку и коснулась его спины, тёплой через футболку.
– Прости, – прошептала она. Не ему. Или ему тоже. Всем.
Утром она достала коробку с антресолей.
Старые фотографии. Выцветшие, с белыми полями и датами, отпечатанными в углу оранжевыми цифрами. Тамара Николаевна в молодости: тёмные волосы, строгое лицо, прямая спина. На руках маленькая Валентина в чепчике. Рядом Костя, лет пяти, в коротких штанах, серьёзный, как маленький старичок.
Ни одного снимка, где Тамара Николаевна улыбается.
Лида перебирала фотографии, и руки подрагивали. Вот свадьба Тамары, конец восьмидесятых: невеста в скромном платье, жених, которого Лида никогда не видела, в сером костюме. Он ушёл, когда Косте было семь. Просто собрал вещи и не вернулся. Тамара осталась одна с двумя детьми, в однокомнатной тогда ещё квартире, с зарплатой швеи.
Лида вдруг подумала: а когда в последний раз кто-нибудь сказал Тамаре Николаевне, что любит её? Когда кто-нибудь обнял эту женщину просто так, не по поводу?
Она закрыла коробку. Встала. Пошла к шкафу в прихожей, открыла нижний ящик, где лежали зимние вещи. Достала те самые серые варежки. Колючие, неровной вязки, с узором из косичек.
Прижала к лицу.
Шерсть пахла нафталином и чем-то неуловимо тёплым. Так пахнет вещь, над которой долго сидели, перебирая петли.
Костя нашёл её в прихожей с варежками в руках. Присел на корточки.
– Лид, ты как?
– Я ужасный человек, Костя.
– Нет.
– Да. Она три года экономила на всём. Каждую копейку. А я злилась, что нам не досталась квартира. Я злилась на больную одинокую женщину за то, что она отдала своё жильё дочери, у которой никого нет.
Костя помолчал. Снял очки, подержал их в руках, надел обратно.
– Я тоже злился, – сказал он. – Тоже думал: несправедливо. А теперь читаю её письмо и понимаю: она всё продумала. Вальке крышу над головой, нам деньги. Поровну. Просто по-своему.
– Она написала «мы любим молча».
– Я знаю.
– Это так страшно, Костя. Любить молча и знать, что тебя за это ненавидят.
Он притянул её к себе, и они сидели на полу прихожей, среди обуви и курток, а из детской доносился стук: Мишка катал лошадку по подоконнику.
Через три дня Лида позвонила Валентине.
Они не разговаривали с поминок. Четырнадцать месяцев молчания, и теперь Лида стояла у окна, прижимая телефон к уху, слушая гудки, и сердце колотилось так, будто она собиралась прыгнуть с высоты.
– Алло?
– Валентина, это Лида. Не бросай трубку.
Пауза. Три секунды, может четыре.
– Я не собиралась бросать.
– Нам пришло письмо. От нотариуса. Твоя мама оставила нам... она оставила Мишке вклад. И письмо.
Тишина в трубке стала другой. Не враждебной, а удивлённой.
– Вклад?
– Да. Она три года откладывала с пенсии.
– Господи, – тихо сказала Валентина. – Вот почему она всегда отказывалась от денег. Я ей каждый месяц предлагала, а она: «Мне хватает, не выдумывай».
– Я хочу приехать, – сказала Лида. И сама не ожидала от себя этих слов.
Снова тишина. Потом Валентина ответила, и в её голосе послышалось что-то хрупкое:
– Приезжай.
Лида приехала в субботу, одна. Костя остался с Мишкой. Электричка до Твери, потом автобус, потом пешком две остановки, потому что автобус дальше не шёл. Ноябрьский ветер гнал по асфальту сухие листья, и они скреблись о бордюр с тихим шуршанием.
Подъезд встретил знакомым запахом: сырость и кошки. Третий этаж, дверь слева. Лида нажала кнопку звонка и услышала за дверью шаги. Мягкие, в тапочках.
Валентина открыла. Она изменилась за год: осунулась, под глазами залегли тени. Но те же скулы, те же тёмные глаза, что у матери. На ней была длинная юбка и серый свитер, слишком большой.
– Заходи. Чай будешь?
Квартира была прежней и другой одновременно. Фиалки на подоконниках стояли на тех же местах, но уже не в фольге, а в новых глиняных горшках. Обои в мелкий цветочек Валентина не стала менять. На кухонном столе лежала льняная салфетка, которой раньше не было.
Лида села на стул, на котором сидела восемь лет назад, в свой первый визит. Валентина поставила чайник. Достала из шкафчика две чашки, банку мёда, сушки в пакете.
– У меня чабрец есть. Мама выращивала на балконе. Я сохранила.
– Давай с чабрецом.
Они молча ждали, пока закипит вода. На стене тикали часы с кукушкой. Стрелка дёргалась на каждой секунде, и этот мерный стук заполнял кухню, как пульс.
Валентина налила чай. Пар завился над чашками, и запах чабреца поплыл по кухне, горьковатый, травяной. Лида обхватила чашку ладонями. Фарфор был горячий, почти обжигающий, но она не убрала рук.
– Я виновата перед твоей мамой, – сказала Лида.
– Не надо.
– Надо. Я восемь лет думала, что она меня не любит. А она просто не умела это показать. Вот и всё. Так просто.
Валентина опустила глаза в чашку.
– Она и мне не говорила. Я за сорок два года ни разу не услышала от неё «я тебя люблю». Ни разу. Но когда я болела ангиной, она ночами сидела рядом и меняла компрессы. А когда от меня ушёл Серёжа, она молча приехала с сумкой продуктов и жила у меня две недели. Просто была рядом.
– Варежки она Мишке связала из колючей шерсти, – вдруг сказала Лида и сама не поняла, зачем.
Валентина подняла глаза.
– Козьей?
– Наверное.
– Это из маминого пухового платка. Она его распустила. Козий пух. Тёплый, теплее любого.
Лида замерла. Чашка в руках перестала обжигать, или она перестала замечать.
– Из платка?
– Ей этот платок бабушка подарила. Единственная вещь, которая от бабушки осталась. Мама его тридцать лет хранила, а потом распустила и связала варежки. Для Мишки.
Лида поставила чашку. Аккуратно, чтобы не расплескать. Руки тряслись.
Тридцать лет хранила. А потом распустила.
Для внука.
Какая же она была слепая.
Потом они сидели в комнате, той самой, где когда-то стоял диван Тамары Николаевны. Валентина поставила вместо него книжный шкаф и кресло, но сервант остался прежним, со стеклянными дверцами и полками, уставленными чашками, статуэтками и фотографиями в рамках.
– Смотри, – сказала Валентина. – Я хотела тебе показать.
Она достала с полки фотографию в деревянной рамке. Снимок был не старый, лет пять ему. На нём Тамара Николаевна сидела на лавочке во дворе и держала на коленях годовалого Мишку. Мальчик смеялся, вцепившись пухлой ручкой в бабушкин палец. А Тамара Николаевна улыбалась.
Не губами. Глазами.
Морщины вокруг глаз собрались в лучики, взгляд был мягким, почти нежным. Это была совсем другая женщина. Не та, которую видела Лида: строгая, молчаливая, с поджатыми губами. А та, которая любила. Молча, неумело, как умела.
– Я не видела этого фото, – прошептала Лида.
– Мама его прятала. Я нашла после похорон, в комоде, под бельём. Там же лежали документы на вклад, которые она потом отнесла нотариусу.
Рядом. Фото внука и деньги, отложенные для него. Рядом, под стопкой наволочек.
Лида взяла рамку. Провела пальцем по стеклу, по лицу свекрови. Палец оставил на стекле тёплый отпечаток, который тут же начал таять.
– Можно я сфотографирую? Для Мишки.
– Забери. Она для вас его и хранила.
Обратную дорогу Лида помнила плохо. Электричка качалась, за окном плыли серые поля и голые деревья. Рамка с фотографией лежала в сумке, завёрнутая в шарф. Лида то и дело трогала её через ткань, убеждаясь, что она на месте.
В голове звучало одно и то же, по кругу: «Мы любим молча. Это, наверное, неправильно. Но это всё, что у меня есть».
Что было у Тамары Николаевны? Двухкомнатная хрущёвка, пенсия, больная спина, дети, которые приезжали редко, невестка, которая её не понимала. И молчаливая, упрямая, негромкая любовь, которую она выражала единственным доступным ей способом: руками. Варежки из распущенного платка. Контейнеры с супом. Банки варенья. Лошадка, покрашенная заново.
Вклад в банке, открытый тайком.
Письмо, которое придёт, когда её уже не будет.
Потому что при жизни сказать не смогла. Не умела. Не научили.
Дома Лида первым делом поставила фотографию на полку в гостиной. Мишка подбежал, привстал на цыпочки.
– Это кто?
– Это бабушка Тома и ты. Тебе тут один годик.
– Я маленький был. А бабушка красивая. Смотри, она смеётся.
– Да, зайчик. Смеётся.
Костя стоял в дверях и молчал. Потом подошёл и крепко, до хруста, обнял Лиду. Она уткнулась лицом ему в грудь.
– Мы ипотеку закроем, – тихо сказала она. – На эти деньги.
– Не все. Часть оставим Мишке. Как она хотела.
– Да. Как она хотела.
Вечером, когда Мишка уснул, Лида открыла ящик комода и достала серые варежки. Колючие, из козьего пуха, из бабушкиного платка, которому было тридцать лет. Связанные руками с выпуклыми венами и тонкой кожей. Каждая петля была чуть неровной, и в этой неровности Лида теперь видела не неумелость, а терпение. Терпение и любовь, которая не нашла слов и пошла через руки.
Она положила варежки на Мишкину полку, рядом с шапкой.
Завтра будет холодно. Он наденет их в садик.
А на нижней полке серванта, рядом с деревянной лошадкой, стояла фотография. Тамара Николаевна улыбалась с неё каждый день. Молча. Как умела.