Ночью в окошко Манефиной избы затарабанили так громко, что и хозяйка, и жилец разом подскочили.
- Господи, горит что ли где, - испуганно подскочила Манефа и бросилась прямо босиком к окну. В темноте ничего не было видно, никакого зарева. Это немного успокоило хозяйку. Она пригляделась, увидела что возле ворот кто-то стоит. Манефа накинула полушубок на рубаху, сунула голые ноги в валенки, на голову платок и выбежала из избы.
Пока она ходила, Верещагин зажег лампу, натянул штаны и рубаху. Было понятно, что-то случилось. Просто так среди ночи не стучат.
- Чего там? - нетерпеливо спросил Николай хозяйку, едва та открыла дверь обратно.
- Ох, Никифор, окаянный, напугал до полусмерти. По твою душу прибежал. Корова у него растелиться не может. Вот и прилупил.
Верещагин начал собираться без лишних разговоров. Знал, что без большой нужды его тревожить не станут. Зябко поеживаясь после теплой постели, вышел за ворота. На улицы было морозно. Хоть и март начался, а тепло где-то задерживалось. Холода не отступали.
Никифор дожидался около ворот, в руках “летучая мышь”. Хоть свету от нее кот наплакал, но все посветлее. Мужики не разговаривая, чуть ли не бегом пошагали по темной улице. Дорогой Никифор начал оправдываться, что не стал бы человека зря будоражить, да побоялся один-то. Первотелка, с вечера никак не растелится. Верка около нее ревет, да толку то от ее реву, только мешается.
Они прошли прямо в хлев. Там тоже горел фонарь. В полутьме ветеринар увидел корову, около нее девушку всю в слезах. Корова натужно мычала. Она словно почувствовала, что пришла помощь, поглядела на Верещагина глазами, полными боли.
– Ну ка, Вера, воду припаси, пойло наведи, да послаще. Сколько не жалко сахару положи. Хоть кило намешай. Ступай пока отсюда, мы с Никифором одни управимся.
Ножки теленка в белых носочках то высовывались, то прятались обратно. Было видно, что корова устала и сил у нее совсем мало.
- Давай, Никифор, веревку, помогать будем.
Втроем у них дело пошло лучше. Корова издала какой-то грудной звериный рык, Верещагин потянул за веревку и теленок выскользнул прямо на подстилку. Новоявленная мамаша принялась облизывать своего малыша, Никифор бросился в избу за пойлом, а Николай любовался на эту картину.
Сколько лет он уже работает, но никак не привыкнет к чуду рождения. Как мудро все заложено в природе. Ведь никто ее не учил, а она знает, что первым делом ей надо вылизать теленка, хотя у самой силы на исходе.
Вернулся Никифор, принес ведро с теплым пойлом. За ним протиснулась Верка. Теперь уже слезы радости блестели на ее глазах.
- Ну вот, теперь нянькайся с ними, - усмехнулся Николай Иванович. - А мы с тобой Никифор, пойдем хоть чайку похлебаем. Дело сделано.
Мужчины зашли в избу. Никифор засуетился с самоваром. Весь кипяток, что был, ушел на пойло.
Торопиться было некуда. Спать ложиться уже не то, ни се. Лучше уж посидеть, поговорить. Закипел, зафыркал самовар. Никифор поставил его на стол, заварил чай. В сахарнице лежали мелко наколотые кусочки сахара, над стаканами вился легкий парок. Верещагин не был близко знаком с Никифором, как-то не приходилось. Никифор тоже сперва стеснялся, не знал о чем говорить.
Постепенно разговорились. Никифору давно уже хотелось поговорить с ветеринаром. Ведь он живет у Манефы Ивановны, на которую Никифор поглядывает, да все боится подступиться. А все из-за того, что наслышан он, что не больно она мужиков привечает. Подсватывались к ней многие, да она всех отшила.
Сперва они вели разговор о скотине колхозной, о коровах, да о лошадях. Потом Никифор про свой трактор, про Верку, которую пора бы уж замуж выдать.
Вскоре и Верка заявилась. Принесла в дойнице сдоенное молозиво, заговорила.
- Зорька-то какая умница. И теленочка подпустила, и подоить мне далась. Первый раз ведь, а стояла смирно, будто кто ее научил. Я сейчас вот чаю выпью, да опять пойду, погляжу на них.
Она и вправду скоро ушла опять в хлев, а мужчины продолжили свои разговоры.
- В что Николай Иванович, как тебе у Манефы живется? Говорят, что строга она уж больно с мужиками.
Верещагин улыбнулся.
- Так ведь то с мужиками. А я то постоялец. Она за мной, как за дитем малым ходит, кормит и обстирывает, бывает. Мне другой раз стыдно даже. Начнет она стирку свою и мое перестирает. Совестно как-то. Я ей сказал про это, а она засмеялась, говорит, что это ей совестно будет, если ее постоялец в грязных штанах ходить будет. Меня, говорит, бабы осудят, что деньги с тебя беру а не смотрю за тобой. А ты что про нее спрашиваешь?
Никифор замялся. Рассказывать про свое отношение к ней, он пока не хотел. А вот выведать, может у них с ветеринаром шуры-муры, хотелось бы. Подумал, да и спросил напрямик.
- В ты как к ней, ну как к бабе?
- Вон ты про что. Так тут нет ничего. Не переживай.
От этого “не переживай” Никифор покраснел, как мальчишка. Хотел скрыть про себя, а про остальное выпытать, а хвать не получилось, только себя выдал. Раз так, то и скрывать было нечего. Признался, что поглядывает он в ее сторону, только вот заговорить не решается.
- А что, Никифор, давай я с ней поговорю. Глядишь и сосватаю. Может и получится чего. А и не получится, так никто не узнает. Я мужик не болтливый.
На улице уже начало сереть. Начинался новый день, шестое марта. Еще никто в стране не знал, какое потрясение сегодня всех ожидает.
Вошла Верка. Она не спала всю ночь и сейчас ее глаза просто слипались.
- Тятенька, я посплю немного, ты потом меня разбуди.
- Поспи, поспи. Разбужу, не переживай.
Девушка забралась на печку, задернула занавеску. Заснула она моментально, пригревшись на неостывших кирпичах.
Верещагин засобирался домой. Они попрощались, как старые друзья.
- Ну, значит, договорились.
- Договорились, Николай Иванович!
Дома Манефа уже хлопотала у печки.
- Что как долго-то? Отелилась корова?
- Вытаскивать пришлось. Первотелка. Но все обошлось.
- А ты ложись, поспи. Намаялся за ночь-то. Да и рано еще.
Верещагин подумал, что он вроде и вправду устал.
- Эх, старею видно, - подумал он. - Ночь не поспал, и уже устал.
Кровать, не заправленная с ночи, ждала хозяина. Верещагин разделся, лег и провалился в сон.
В школе шли обычные уроки, дети писали контрольную, за окном сыпал мелкий снег. Ничто не предвещало беды.
Егор Филиппович ходил в это утро по делам в сельсовет. Вернулся, когда прозвенел звонок на большую перемену бледный, испуганный..
- Анна Дмитриевна, сказала он голосом, которого Анна никогда не слышала, - включите приемник. Срочно.
Анна повернула ручку. Динамик зашипел, захрипел, и вдруг из этого шума, из этого хаоса, как ножом по сердцу ударил голос Левитана. Тяжелый, сдавленный, чужой:
- Граждане и гражданки Советского Союза… Советское правительство с глубоким прискорбием извещает.
В учительской стало тихо. Так тихо, что слышно было, как за окном скребется ветка по стеклу.
Елена Петровна вдруг охнула, схватилась за сердце и медленно осела на стул. Глаза ее были сухими, страшными, полными такого отчаяния, какого Анна не видела ни у кого.
- Елена Петровна, - бросилась к ней Анна. - Вам плохо?
- Умер, - прошептала старая учительница. - Умер. Что ж теперь будет? Что ж теперь с нами будет?
И заплакала. Не тихо, не степенно, навзрыд, как ребенок, закрыв лицо руками. И этот плач громкий, беспомощный разорвал тишину, и вслед за ним заплакали остальные учителя.
Анна стояла и не знала, что ей делать. Ей было больно. Не так, как им. Она выросла при Сталине, она не знала жизни без него. и от этого ей хотелось плакать.
К вечеру деревня пропиталась горем. Не тем тихим, домашним горем, которое шепчут в подушку, а громким, всеобщим, какой бывает только общая беда.
Люди выходили на улицу и стояли. Стояли молча, без шапок, не замечая мороза.
Матрена упала прямо в снег у колодца и завыла, страшно, по-бабьи, на одной ноте. Ее подхватили, повели домой, но она вырывалась и кричала:
- Сироты мы! Сироты! Кто теперь нас пожалеет? Кто защитит?
Дарья, соседка, стояла у своего забора, вцепившись в штакетник, и беззвучно шевелила губами, молилась. Старухи крестились, глядя на темное небо, будто ждали оттуда знака, чуда, чего-то, что вернет все назад.
Мужики молчали. Это было страшнее бабьего воя, их молчание. Кузьма, бригадир, стоял у правления, опустив голову, и курил папиросу за папиросой. Руки его дрожали. Впервые в жизни у него дрожали руки. Кто-то спросил
- Что теперь, Кузьма Егорыч?
Он ничего не ответил. Только выругался глухо, матерно и ушел.
Пашка пришел к Анне поздно. Не постучал, вошел тихо, как входят в дом, где горе. Снял шапку, сел на лавку, долго молчал.
- Умер, - сказал он наконец. - Мать ревет. Бабы все ревут. Мужики пьют молча.
- А ты? - спросила Анна. - Ты чего?
- Не знаю, - ответил он. - Мне страшно. Сам не пойму чего. Будто кто-то сильный ушел. Будто стена рухнула. И теперь кто угодно прийти может. И ничего ему не будет.
- Никто не придет, - сказала Анна, хотя сама не была уверена.
- А если придет? - Пашка поднял на нее глаза - Если снова война? Если немцы?
— Не будет войны, - перебила Анна. - Не может быть. Будем на это надеяться. Больше нам ничего не остается.
Анна подошла к Пашке, села рядом, взяла за руку. Рука была холодной, даже в теплой избе. Он прижал ее руку к своей щеке и закрыл глаза. Так они и сидели в тишине, в страхе, который нельзя было выгнать, но можно было разделить на двоих. И от этого становилось легче.