«ПОКРОВСКАЯ СИРОТА». Роман. Автор Дарья Десса
Глава 14
– Я её не трону. Слово дал. А барину скажу, что свадьбу готовлю. Может, и одумается, – сказал Пахом.
– Не одумается, – сказал Михайло, и голос его прозвучал глухо, с той тяжёлой уверенностью, которая даётся только долгим, выстраданным знанием. – Я его знаю. Как ядовитую траву, которую обходят стороной и никогда не забывают. Ещё мальчишкой был – упрямый, как пёс, что вцепился зубами в кость. Что в голову вобьёт, того и держится до последнего. А теперь он барин, ему никто не указ. Ни отец, ни жена, ни Бог, ни закон.
Пахом слушал, молчал. Сидел на крыльце, положив на колени тёмные узловатые кисти рук, и глядел куда-то в темноту, где за деревьями угадывался ручей – шумный, быстрый, неугомонный, точно живое существо, которое не знает покоя ни днём, ни ночью. Вода бежала по камням, перекатывалась через коряги, падала в мелкие омутки и снова стремилась дальше, и этот звук был единственным живым в ночной тишине – живым и равнодушным ко всему человеческому горю. Где-то за лесом, за полем, за тёмной лентой реки, в Покровском, Лев Константинович, наверное, сидел в своём кабинете, пил вино при свечах и думал о том, что ему делать с главной бедой своей жизни по имени Анна.
– Забирай её, – сказал вдруг Пахом. Голос у него был спокойный, даже будничный, словно речь шла не о побеге и жестоком наказании, которое несомненно за этим последует, а о самом обыкновенном деле – починить забор, сходить на мельницу, нарубить дров. – Вот прямо сейчас. Садитесь на лошадь и скачите, куда глаза глядят.
Михайло поднял голову. В темноте не было видно его лица, но Пахом почувствовал, как он напрягся всем телом – замер, задержал дыхание, боясь поверить в услышанное. Слишком уж смелым, отчаянным даже оно ему показалось. Где это видано: воровать крепостных у барина?
– Ты что? – спросил Михайло. – Барятинские узнают, беды не оберёшься! За такое на каторгу идут. Навечно. Ты понимаешь, что говоришь? Это я, а с Аннушкой что сотворят?
– Понимаю, – печально сказал Пахом. Помолчал и вскинул голову: – Ну, а чего? Терпеть, что ли? Поначалу молодой барин меня обжениться на твоей дочке заставит, а дальше чего? Детишек будет требовать?
Помолчали. Все трое были ошеломлены услышанным. Марфа дрожала от ночного холода, стояла, обняв себя руками, и думала о том, что не стоило ей ввязываться во всё это. Слишком страшно и опасно. Ведь если Львов согласится, ей тоже несдобровать. Удар по лицу покажется дуновением ветерка. Она сама видела, как в Покровском пороть умеют, – имелся там такой мастер.
– Зачем тебе это? – спросил Михайло, глядя на Пахома. Ну, не хочет он на Анне жениться, – это ещё понять как-то можно. Не люба она ему, не желанна. Возраст, может, или о помершей жене тоскует до сих пор. Но вот так, отдавать?..
– А я старый, – сказал Пахом и отмахнулся, точно отгонял назойливую муху. – Мне терять нечего. Жена померла, дочка далеко, внуков я николи не видал и уже, должно быть, не увижу. Изба моя? Баринова. Мельница? Баринова. Земля, на которой хожу? Баринова. Всё Барятинских. Одна душа моя – и та, говорят, божья. Так чего мне бояться? Что они мне сделают? Высекут? Помру. В солдаты не возьмут – старый. Продадут? Да и… – махнул рукой. – А девку жалко. Не заслужила она такой жизни. Никто не заслуживает, но молодые-то особенно.
Он помолчал, собираясь с мыслями.
– Ты бы видел, как она первые дни здесь была. Чисто зверёк затравленный. Глаза красные, руки трясутся. Ни спать, ни есть не могла – бывалоча, только смотрела в стену, и взгляд пустой, вроде не ждёт ничего. А я сижу, гляжу и думаю: «За что ж её так? Чем провинилась? Красивая, работящая, слова поперёк не скажет. А он её – сюда. Как собаку, что ли… Как вещь, которую можно переставить с места на место по своей прихоти».
– Гордая она, – тихо сказал Михайло. – В мать. Та тоже гордая была. За то её и невзлюбил старый князь Барятинский.
Пахом крякнул, почесал затылок.
– Наш поп в церкви говорит, что гордыня – грех великий. А я так думаю. Грех – когда человека за человека не считают. А молодой барин так ко всем относится. Вон как жену свою, которая сносит всё молча, замучил. Тает, бедняжка, как свеча. Все мы для него – холопы, скотина безмолвная. Анна же ему перечила. Не далась. Вот он и бесится, как зверь, которого голодным оставили.
– Не далась, – тихо повторил Михайло, и в голосе его послышалась странная смесь боли и гордости. – И не бывать такому.
Они помолчали.
– Ты её не разбудишь теперь, – сказал Пахом, кивнув на дверь. – Спит. Умаялась за день. Я ей велел не надрываться, а она всё равно работает. С утра до ночи, без роздыха. Говорю: отдохни, милая. А она: «Не могу, дядя Пахом. Если сяду – не встану. А если не встану – думать начну. А думать мне сейчас нельзя».
Михайло слушал и не мог наслушаться. Каждое слово о дочери, любая черта её характера, переданная чужим голосом, – всё это было для него как вода для человека, умирающего от жажды в пустыне.
– Мне сказывали, она и в детстве такая была, – произнёс Львов. – Сызмальства упрямая. Вся в мать. Хоть они и не виделись: та сразу после родов и померла, Царствие ей небесное, – и он перекрестился.
Пахом повторил его жест. Следом и Марфа.
– Душа, она всё понимает. С первого дня, – сказал мельник.
Михайло встал – резко, точно решение созрело само собой.
– Покажи мне её. Дать повидаться, будь милостив.
Пахом поднялся, кряхтя, держась рукой за поясницу – старая ломота давала о себе знать. Отряхнул портки, поправил рубаху.
– Идём. Только тихо. Не напугай.
Он открыл дверь. В избе было темно и тепло – пахло хлебом и тянуло дымком из печи, внутри которой тихо потрескивали поленья. В углу теплилась лампадка перед образом – тусклый, неровный, мерцающий свет, который не разгонял темноту, а только делал её глубже, сгущал в углах. Анна спала на лавке, укрывшись тулупом. Лицо её было обращено к стене, волосы рассыпались по старой подушке, набитой соломой, – тёмной волной.
Михайло опустился на колени у самой лавки. Он не спешил. Девятнадцать лет ждал этого момента, представлял его, прокручивал в голове сотни раз, и вот теперь, когда всё наконец случилось, и дочка была здесь, совсем рядом, не мог сделать следующий шаг. Страшно стало отчего-то.
– Господи, помоги, – прошептал он, посмотрев на икону. Повернулся к Анне. – Дочка.
Девушка не проснулась. Дыхание её было ровным, спокойным, чуть слышным. Михайло протянул руку, хотел погладить её по голове, но остановился в вершке от волос – боялся испугать, разрушить этот хрупкий, невероятный, почти невозможный миг.
Он смотрел на её лицо долго, жадно, запоминая каждую черту. Такое же, как у Груши. Те же брови, тот же разрез глаз, тот же изгиб губ – чуть скорбный даже во сне. Он не видел её девятнадцать лет. В последний раз держал на руках – крошечную, сморщенную, с тёмными глазами, которые смотрели куда-то мимо, сквозь него, в будущее, которого он тогда не мог себе представить. А теперь перед ним была немного бледная, с усталым лицом, но такая красивая девушка.
– Анюта, – повторил Михайло громче.
Она вздохнула, пошевелилась, разомкнула веки. Сначала смотрела бессмысленно – спросонья, в темноте, при тусклом свете лампадки всё казалось сном. Перед ней стоял на коленях незнакомый человек – с проседью на висках, глядящий с надеждой и тревогой. Она сразу узнала его – сердце подсказало.
– Батюшка? – спросила Анна, ощущая, как внутри всё начинает дрожать.
– Я, дочка. Я это, милая…
Анна села резко, прижала руки к груди. Смотрела на него, не отрываясь, – несколько долгих, трудных мгновений. Потом вдруг упала ему на шею и заплакала – громко, навзрыд, без удержу, не стыдясь слёз. Марфа, стоявшая у двери, стиснула зубы. У нее задрожал подбородок, и она тихонько шмыгнула носом, стараясь не разреветься.
Михайло обнял дочь, прижал обеими руками, гладил по голове, по плечам, по спине.
– Прости, доченька моя, – повторял он снова и снова, как молитву. – Прости, что так долго. Прости, что не уберёг.
– Вы здесь, – шептала Анна сквозь слёзы. – Родной мой, хороший… Я думала, не придёте. Я почти надежду потеряла…
– Пришёл, – сказал Михайло. – Теперь я тебя выручу. Только ты вытри слёзы, дочка. Послушай меня внимательно.
Львов сел рядом с дочерью и рассказал ей, что можно прямо сейчас устроить побег. Пахом согласен, лошадка есть. Можно будет домчаться до Волги, там купить лодку и перебраться на тот берег. Потом они поедут далеко отсюда: в Москву или в столицу, там народу много, легко затеряться. Только надо идти сейчас, этой же ночью, пока темно и никто не видит.
Анна слушала, не перебивая. Слёзы высохли. Она с тревогой и волнением слушала отца. Когда он замолчал, выжидательно глядя на нее, сказала:
– Простите, Христа ради, но не могу я так, батюшка, – сказала.
– Почему? – удивился Михайло.
– Если я сбегу, Лев Константинович всё узнает. Он Пахома велит запороть насмерть. И всех, кто мне помогал: Марью Игнатьевну, и вон, даже Марфу, – она кивнула на горничную, догадавшись, что та здесь не случайно оказалась. Потому вас поймать велить, и тогда – каторга.
– А ты не думай о них, – сказал Михайло. – Думай о хорошем. Ведь получится же! У меня и деньги есть, заживём!
– Не могу, – повторила Анна, и в голосе её не было сомнения – только спокойная, твёрдая решимость. – Лучше я сама пострадаю, чем из-за меня другие.
Михайло сжал её руки в своих. Пальцы у неё были холодные, тонкие, в трещинах – человека, который работал с утра до ночи, не зная отдыха и не прося жалости.
– Анюта, дочка. Я тебя искал девятнадцать лет. Девятнадцать – ты слышишь? Неужели ты откажешься?
– Не отказываюсь, – Анна вытерла слёзы тыльной стороной ладони. – Я хочу, чтобы всё по правде получилось. Вы же приехали меня выкупить? Вот. И до того момента буду ждать и надеяться, а там как Господь управит.
– А если не продержишься?
– Продержусь, – сказала Анна без колебания. – Лучше умереть, чем принадлежать молодому барину. Но и других губить из-за себя не стану. Никогда.
Михайло смотрел на неё долго и видел в глазах ту же самую искру, что когда-то горела в очах Груши. Ту же упрямую, несгибаемую непокорность, то же чувство собственного достоинства, которое не могли сломать ни угрозы, ни побои, ни страх перед тем, что будет.
– Хорошо, – сказал он наконец. – Я ещё приду. С людьми. С бумагами. С законным выкупом – чтобы всё по правде, чтобы он не смог тронуть ни тебя, ни их, – Львов обнял её ещё раз – крепко, как обнимают то, что боятся потерять снова. Поцеловал в лоб, перекрестил дрожащей рукой.
– Жди, дочка. Я вернусь. Не провожай. Зябко там и сыро.
– С Богом, батюшка.
Львов вышел на крыльцо, тяжело ступая по скрипучим половицам, точно каждый шаг давался ему с трудом. Пахом ждал, сидя на ступеньке и глядя в темноту.
– Что она? – спросил он.
– Не поедет, – сказал Михайло. – Боится за всех нас.
Мельник покачал головой медленно, без осуждения.
– Дурочка, прости, Господи. Но чистая душа. Жалко её – сил нет.
Из дома вышла Марфа, снова подошла к калитке, продолжая дрожать от волнения и холода. Заметив, как её лихорадит, Львов подошёл к ней
– Спасибо, – сказал он. – Не знаю, зачем ты это сделала. Но спасибо.
Марфа посмотрела на него. Щека и левая сторона рта у неё распухла, но глаза смотрели твёрдо – без тени раскаяния и сожаления.
– На то она барская воля, – вздохнула покорно и, как показалось Львову, с затаённой злостью.
«Эта девка ох, как непроста, – подумал он. – Себя ещё покажет». Он повернулся к мельнику, протянул руку.
– Прощай, Пахом. Спасибо тебе за всё. Береги мою дочь. Если что не так, то я остановился пока у кузнеца деда Егора из Грибово. Да ты его знаешь.
– Знаю. Ступай с Богом, – сказал Пахом. – Не поминай лихом. И за дочку не бойся – я её не дам в обиду. Пока жив – не дам.
Они пожали друг другу руки. Михайло подошёл к лошади, отвязал. Легко забрался. Марфа при мужской помощи уселась позади. Помахав мельнику, поехали обратно в Грибово. Лес встретил его тишиной – ни ветра, ни шума птиц, только ручей бормотал где-то слева в непроглядной черноте, да редкие звёзды мерцали сквозь прорехи в облаках, холодные и далёкие. Ехали быстро, не оглядываясь. Только вперёд, на восток, где уже едва-едва серело небо.
Анна осталась одна. Сидела на лавке, обхватив колени, и смотрела в тёмное окно, за которым ничего не было видно – только темнота и отражение лампадки, маленький дрожащий огонёк. Отец ушёл. Обещал вернуться. С людьми. С бумагами. С законным выкупом. Она не знала, будет ли это завтра или через год – может быть, через несколько лет. Но он обещал её не бросать, и в это хотелось верить всем сердцем. А ещё внутри поселилась радость от встречи с родным батюшкой, и этого никто не мог у неё отнять – даже Лев Константинович.
– Надо только продержаться, – прошептала она в темноту. Легла, укрылась тулупом, зажмурилась. Пахом вернулся в дом, возился на печи, кряхтел, устраивался поудобнее, ворочался с боку на бок. Через минуту засопел ровно и глубоко – заснул.