Муж мой Иван ушел по весне, когда черемуха зацвела. А вернулся по осени, когда от той черемухи одни ветки остались.
Жили мы в Гремячем, в доме, который достался мне от моих родителей. Жили долго, дочку Катерину вырастили, крышу вместе перекрывали, забор ставили. Иван был мужик видный, плечистый, руки большие, голос командный. Привыкла я к нему, как к печке зимой, как к скрипу калитки по утрам.
Собрался он тогда за одно утро. Кинул в сумку рубашки, бритву, сапоги рабочие. Я на крыльце стояла, смотрела, как он грузится, а во рту пересохло, будто песку наелась.
Не кричала, не держала, только спросила:
– Куда ж ты, Ваня?
Он буркнул:
– К Алене. В Кривцово.
Калитка хлопнула. Черемуха на дворе цвела так, что дышать было нечем от сладости.
Свекровин пуховый платок, что она на свадьбу дарила, я в тот же вечер убрала в сундук на самое дно. Не от злости, нет. Просто трогать его было невозможно...
***
Первое время я по ночам лежала, слушала, как ходики тикают. Потом привыкла. Научилась дрова колоть сама, забор подлатала, где штакетины отошли. Корову доила, огород дал урожай. Руки ныли к вечеру, спина гудела.
И вот ведь что: привыкла я к тишине. Привыкла есть без спешки, к тому, что никто не бурчит из-за недосоленных щей, не кидает сапоги посреди сеней. Стала замечать вещи, которых раньше не видела.
Как солнце с утра ложится на стол через занавеску, как кот забирается на теплую печь и урчит. Мелочи, а жить от них стало не так пусто.
Катерина звонила каждую неделю. Спрашивала:
– Мам, как ты?
Я отвечала:
– Нормально, дочка.
Про отца не спрашивала, а я не рассказывала. Да и что рассказывать? Ушел мужик к молодой, дело житейское.
***
Он пришел, когда я картошку копала. Октябрь, земля тяжелая, мокрая, сапоги по щиколотку увязли. А Иван стоял у калитки в чистых ботинках и мял в руках кепку.
Того Ивана, который уходил, уже не было. Стоял другой человек, сутулый, серолицый, обросший. Под глазами мешки, рубаха мятая, за поясницу придерживается.
Спина у него болела давно, еще с позапрошлой зимы, когда бревна таскал на делянке.
– Тамар, – сказал он и замолчал.
Потом выдавил:
– Поговорить бы.
Я воткнула лопату в землю, вытерла руки о фартук.
– Тяжело мне, Тамар. Спина не разгибается, один сижу по вечерам. Аленка, она... Ну, не сложилось у нас.
– А что ж так? – спросила я, хотя спрашивать не хотела.
Он замялся.
– Молодая, характер свой стала показывать... Не ужились. Я ей говорю: давай по-людски, а она все по-своему. Ну и выгнала.
Выгнала. Его, значит, выгнала. Вот ведь как жизнь повернула, он от меня ушел сам, а оттуда его выставили.
Иван помолчал, потом прибавил тише, жалобнее:
– Ты же знаешь, Тамар, я без дома не могу. Мне бы хоть на время, пока спина отпустит...
Он стоял и ждал, чтобы я сама калитку открыла. Чтобы сказала: «Заходи, Иван, чего мнешься». Как раньше, когда он с покоса возвращался, пропахший сеном, стоял на пороге и знал, что сейчас накормят, напоят, постель расстелют.
Только я вдруг увидела, как он оглядывает двор. Не на меня смотрит, на поленницу, на забор новый, на крышу, которую я сама латала. Оценивает, прикидывает, как покупатель на рынке. И по его лицу я прочитала: он не домой пришел. Он пришел туда, где тепло, где накормят, где кровать застелена. Не ко мне. К удобству.
Вот от этого взгляда, оценивающего, хозяйского, будто он тут что-то свое оставил, у меня скулы свело.
– Ты сам выбрал, Иван, – сказала я ровно. – Тебя никто не гнал. Уходил и не спрашивал. Иди куда хочешь.
Он поморгал, потоптался, потом развернулся и прихрамывая пошел по дороге. Я смотрела ему в спину и ждала, что жалость накроет. Не накрыла. Только устала я так, что пришлось сесть на ведро у грядки.
Вечером топила печь, грела ужин и думала: ведь не позвонил он за все время ни разу. Ни разу не спросил, жива ли, здорова ли, нужно ли чего.
С весны до осени – как в воду канул. А теперь, значит, «тяжело мне». А мне, значит, легко было?
***
Через пару дней у калитки остановилась незнакомая машина. Такси из райцентра, желтое, пыльное. Из него вылезла девица: тонкая, крашеные волосы до плеч, маникюр красный, каблуки по нашей грязи цокают. За ней вылез Иван с двумя сумками. Голова опущена, плетется за ней, как привязанный.
Алена. Я ее раньше не видела, от людей только слышала, что молодая, работала в аптеке. Иван к ней и подался. Она встала у ограды, оглядела дом, двор, меня в рабочем фартуке.
И заговорила громко, нарочно, на всю улицу:
– Вы Тамара? Заберите вашего мужа. Мне он больше не нужен.
Так и сказала, будто старое пальто в комиссионку сдавала. Иван топтался рядом с сумками у ног, смотрел в землю. Соседка Клавдия уже торчала у своего забора, вытянув шею. На дороге кто-то притормозил, тоже глазеет.
Я молчала. Алена переступила с ноги на ногу, каблук увяз в грязи, и она дернула ногой раздраженно.
– Он ваш муж по закону. Вот и разбирайтесь.
По закону, значит. Когда забирала, про закон не думала, а теперь вспомнила.
Кровь прилила к лицу, щеки загорелись. Не за Ивана, нет, за себя. За то, что эта девица приехала в мое Гремячее, встала у моей калитки и при соседях, при белом свете, бросает мне: забери, мол, мне не надо.
Как вещь. Как барахло ненужное.
***
А Иван рядом с ней стоит молчком. Молчал, как молчал всю жизнь, когда надо было что-то решать. Вот это молчание его, Иваново, привычное, трусливое, стало последней каплей. Я почувствовала, как между лопатками проступил холодный пот, хотя день был не особо жаркий.
Я шагнула к калитке, но открывать не стала. Руки уперла в бока.
– Ты забрала – ты и разбирайся с ним сама, – сказала я, глядя Алене в глаза. – Он не посылка. Не я его к тебе отправляла, не мне и обратно его принимать.
Алена дернула плечом, развернулась на каблуках и села в такси. Машина уехала, подняв пыль. А Иван так и остался у калитки с двумя сумками.
Я ушла в дом, закрыла дверь. Руки тряслись, пока наливала воду из ковша, половину пролила мимо кружки. Из окна видела, как Иван постоял, потом поднял сумки и побрел к остановке. Сгорбившись, медленно.
Кольнуло под ребрами, конечно. Не как мужа, а как человека жалко его стало. Но я тут же себя одернула, а меня кому было жалко, когда я одна на крышу лезла по шаткой лестнице?
Вечером позвонила Катерина. Голос ее был грустный:
– Мам, папа звонил. Он у бабы Шуры в Калинове сидит. Мам, он больной совсем, ему плохо. Куда ему деваться?
Я молчала. Дочка плакала в трубку, а я гладила ладонью клеенку на столе, по привычке разглаживая складку, которой там давно не было.
– Мам, ты же не чужая ему...
– Спокойной ночи, Катя, – сказала я и положила трубку.
***
Она приехала через несколько дней. Привезла Ивана сама, на своей машине. Остановилась у калитки, там же, где такси стояло, еще следы от колес не размыло.
Иван вылез с одной сумкой. Свитер висел на нем мешком, щеки ввалились, пальцы подрагивали. Катерина подошла ко мне. Глаза красные, губы поджаты, подбородок дрожит – точь-в-точь как я в молодости, когда обиду держала и не давала ей выйти наружу.
– Мама, он болеет. Спина плохая совсем, еле ходит. Баба Шура сама ноги таскает с трудом, куда ей еще его? Мам, ты же человек. Неужели тебе все равно?
Я стояла на крыльце и молчала. Смотрела на Ивана, на дочь, на дорогу, где соседи опять притихли у заборов. Гремячее – деревня маленькая, здесь каждый чих слышно. И все ждали: ну, теперь-то смягчится, дочка привезла, не чужая мадама, как откажешь?
Руки сами потянулись к щеколде открыть. Столько лет вместе, половицы те же, запах его рубах в шкафу еще не выветрился.
В голове билась мысль: «Пусти, Тамара, куда ж ему, старому, больному».
А потом я посмотрела на забор. На тот забор, который я сама чинила осенью. Штакетины ровные, окрашенные, гвозди вбиты крепко. Мой забор, мой двор, моя жизнь, которую я по досочке собрала заново, пока он жил с молодой и думать обо мне забыл.
И я вспомнила. Вспомнила, как стояла на крыльце той весной. Как черемуха цвела, а я не чувствовала запаха, потому что давилась слезами, которые глотала молча. Как потом одна лезла на крышу.
Как копала, стирала, таскала. А он в Кривцово жил с Аленой, ни разу не позвонил узнать, жива ли?
Я зашла в дом. Открыла сундук, достала со дна пуховый платок. Теплый, мягкий. Положила в пакет. Собрала из шкафа остальные его вещи – свитер вязаный, рукавицы, шарф. Вынесла на крыльцо.
***
Катерина смотрела на меня, и я видела, как у нее подбородок задрожал сильнее.
– Мам...
– Вот, – я поставила пакет на землю перед Иваном. – Вещи твои. Платок матери верни. А дом этот – мой. Я его сама подняла. Крышу латала, забор чинила, дрова колола. Все сама, пока ты невесть где жил.
Иван взял пакет. Губа его дернулась, но он промолчал. Сел в машину на заднее сиденье.
Катерина посмотрела на меня долго, тяжело. Не сказала ни слова, только покачала головой, села за руль. Машина тронулась, а я осталась стоять у калитки, которую сама латала, сама красила.
Ветер дул с поля, холодный, октябрьский. Пахло прелой листвой и дымом: кто-то на краю деревни топил баню.
***
Прошло несколько месяцев. Я топила печь, носила воду, кормила корову. Жила как жила.
Иван поселился у матери. Говорят, похудел, ковыляет по дому, делает что может. Алена исчезла, будто и не было ее.
Катерина ездит к отцу каждое воскресенье, возит продукты, лекарства. Со мной разговаривает коротко, сухо. Приедет, привезет гостинцы, посидит полчаса и уезжает. Я вижу: обижена на меня. Но сказать мне ей нечего.
По вечерам сижу одна у печки. Иногда кажется, что слышу его шаги по половицам. Но это дом скрипит от ветра.
И на меня находят… мысли всякие.
Должна ли я была его принять? Больного, постаревшего, выброшенного бывшей любовницей, как ненужную вещь? Отца моей дочери, с которым мы тридцать лет прожили вместе? Или правильно я сделала, что не открыла калитку?