Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Дом. Еда. Семья

Возвращение Берегини. 4-1

начало *** предыдущая глава *** Силы прибывали. Не сразу, не бурным потоком, а медленно, как весенний ручей набирает полноводность после таяния снегов. С каждым месяцем, с каждой новой луной Маша чувствовала, как внутри неё что-то меняется. Словно глубоко под землёй, в самом сердце древних корней, просыпался родник, и его живая, холодная вода поднималась всё выше, чтобы в один прекрасный день пробиться на поверхность и залить светом всё вокруг. Сила бурлила в крови, восстанавливалась память, возвращались знания. Они приходили сами, в нужный час, в нужную минуту, как приходит осознание того, что ты и так всегда знал, но забыл на время. Маша могла вдруг, ни с того ни с сего, назвать любую траву, растущую у неё под ногами, объяснить, от какой хвори она лечит, в какой час её собирать, какой рукой срывать, каким словом приговаривать. Могла, глядя на небо, сказать, будет ли дождь, или, прислушавшись к ветру, определить, куда ушёл зверь в лесу и когда он вернётся. Она не удивлялась этому, не

начало

***

предыдущая глава

***

Силы прибывали. Не сразу, не бурным потоком, а медленно, как весенний ручей набирает полноводность после таяния снегов. С каждым месяцем, с каждой новой луной Маша чувствовала, как внутри неё что-то меняется. Словно глубоко под землёй, в самом сердце древних корней, просыпался родник, и его живая, холодная вода поднималась всё выше, чтобы в один прекрасный день пробиться на поверхность и залить светом всё вокруг.

Сила бурлила в крови, восстанавливалась память, возвращались знания. Они приходили сами, в нужный час, в нужную минуту, как приходит осознание того, что ты и так всегда знал, но забыл на время. Маша могла вдруг, ни с того ни с сего, назвать любую траву, растущую у неё под ногами, объяснить, от какой хвори она лечит, в какой час её собирать, какой рукой срывать, каким словом приговаривать. Могла, глядя на небо, сказать, будет ли дождь, или, прислушавшись к ветру, определить, куда ушёл зверь в лесу и когда он вернётся.

Она не удивлялась этому, не пугалась, принимала как должное, как то, что дышит, видит, слышит. А когда она уронила первую к р овь, то вспомнила все, что было за эти годы, за эти века, за эту бесконечную череду жизней, что сплелись в одну — в её жизнь.

Иногда по ночам, когда деревня затихала и даже собаки переставали лаять, она закрывала глаза и видела лица тех, кто был до неё.

Да, дух накладывает отпечаток и на кровь. Именно в крови жила та иска, та сила духа Берегинь и по крови передавалась из поколения в поколение. А если род пресекся? Кто будет следующей Берегиней. И тогда последняя Берегиня шла на перерождение, чтобы дух вселился в кровь, искра закрепилась, и начинался новый род, а Берегиня продолжала следить за потомками, ожидая появление преемницы.

В случае с Машей так и произошло. Дети, множество внуков и правнуков, но за столетия не осталось никого. И тогда сама судьба направила ее на перерождение, выбрала родителей и время появления ребёнка на свет, чтобы продолжить то, что не может прерваться.

Появившаяся на свет девочка была уже не просто ребёнком. Она была тринадцатой Берегиней, вновь появившейся на свет после того, как древняя нить оборвалась и ждала, когда её свяжут заново. В крови этой девочки, в каждой её клеточке, в каждом вздохе уже жила душа леса.

Та великая, безликая сила, что вращает колёса времени и не спрашивает у людей, хотят ли они того, что ей угодно, она просто сделала так, как правильно. Не хорошо, не плохо, а правильно.

И с кем расти, тоже выбирала судьба.

Маше было предназначено расти с мамой Таней и папой Иваном, а не с теми, кто дал ей тело, не с теми, кто принёс её на порог в холодную ночь.

И это было правильным выбором. Потому что Берегиня не может расти там, где нет любви, где холод, страх, злоба: там искра гаснет, не успев разгореться. Маша вздохнула, это было ее первое перерождение. А бабка Марфа прошла через это три или четыре раза. Маша по крови была ее далекой пра-пра-пра… внучкой.

Тринадцатая Берегиня, но не последняя.

А пока Маша была просто девочкой, в которой пробудилась сила, но главное, было ее пока не показывать. Только вот с быком немного «прокололась». Петька так и ходит теперь хвостом, ноет:

- Ну ты вааще, как у тебя получилось?

-Просто разговаривала с Гаврилой. Он очень умный. А бегает – потому что скучно. Надо заходить к нему и разговаривать. Может, и книжки читать.

- Быку?

- Быку. А он что, не живой, ему тоже интересно.

- Да ну тебя, Машка, сочиняешь, - сплюнул Петька и ушел.

Маша пожала плечами, не сочиняла она. А Петька по-тихому стал ходить к Гавриле, стихи возле него учил, книжки ему читал. Гавриле нравилось.

Осенний вечер опустился на деревню, Воздух был тёплым, душным, напоённым запахами отцветающих трав и нагретой за день земли. Солнце уже скрылось за лесом, и только розоватое зарево на западе напоминало о том, что день был. В доме Татьяны и Ивана горела керосиновая лампа, электричество в их деревню ещё не провели, да и когда проведут, одному Богу известно. Мягкий, желтоватый свет ложился на стены, на грубо струганный стол, на икону в красном углу, перед которой теплилась лампадка.

Маша сидела в своей комнатке, перебирала сушёные травы: мяту, зверобой, душицу, раскладывала их по холщовым мешочкам, на пришитой бумажке подписывая карандашом: название, время сбора, от какой хвори помогает. Она делала это не спеша, с той тихой, сосредоточенной серьёзностью, какая бывает у людей, знающих цену каждому листочку, каждому корешку. Дело привычное, успокаивающее, почти медитативное.

Тишину вечера нарушили встревоженные голоса из горницы. Сначала Маша не придала им значения, родители часто говорили о хозяйстве, о планах на завтра, о соседях, но потом голоса стали тише, напряжённее, и в них проскользнуло что-то такое, от чего Маша замерла с пучком мяты в руке и невольно прислушалась.

— Ваня, я слышала, что приезжали из города, — голос Татьяны был приглушённым, но в нём чувствовалась та особенная, тягучая тревога, какая бывает перед грозой, когда небо уже почернело, а грома ещё не слышно. — Говорят, хлеб весь изымать будут, продразвёрстка до нас докатилась.

Иван тяжело вздохнул. Маша представила, как он сидит за столом, подперев голову рукой, как хмурятся его светлые брови, как пальцы, мозолистые, грубые, нервно перебирают край скатерти.

— Слышал, уже и бумаги какие-то привозили, в сельсовете читали. Весь излишек, говорят, изымут, что сверх нормы, оставят только на посев и на скудное пропитание. А кто эту норму устанавливает? Не мы.

— А если ничего не останется? Даже на посадку? Это же голод будет, Ваня. Голод, все не выживем.

— Не каркай, — резко сказал Иван, но в голосе его не было той твёрдости, с какой он обычно обрывал жену, когда та начинала говорить о плохом. — Может, и не все заберут. Может, оставят сколько-то.

— Оставят, — горько усмехнулась Татьяна. — Как же. Ты посмотри, что кругом творится. В соседней-то деревне, бабы на рынке говорили, у Петра забрали почти всё, у Григория тоже. А у нас, Ваня, урожай вон какой в этом году, отличный урожай. Небось, придут, всё выгребут подчистую и на семена не оставят, и на еду.

— Страшное время, страшное. А спрятать не получится, Фома спрятал, так нашли, а его забрали, говорят чуть ли не расстреляли, угнали на каторгу, лес валить. Словно нюх у них на спрятанной, как дьявол ворожит им.

Маша сидела в своей комнатке, прижимая к груди пучок мяты, и слушала. В груди у неё росло что-то горячее, тревожное. Она не до конца понимала, что такое продразвёрстка, почему кто-то приезжает из города и забирает хлеб, который вырастили они своими руками, но она чувствовала страх родителей.

Она отложила травы, бесшумно встала, босиком, чтобы не скрипнули половицы, подошла к двери. Постояла мгновение, собираясь с мыслями, и вышла в горницу.

Татьяна и Иван сидели за столом, придвинувшись друг к другу, будто искали защиты один в другом. Лица у обоих были бледные, глаза усталые, и в них, в самой глубине, затаился тот самый страх, который Маша почувствовала ещё из своей комнаты.

— Мама, папа, — сказала она, подходя к столу, голос её звучал ровно, спокойно, но в этом спокойствии была та особенная, детская серьёзность, которая часто трогала родителей больше, чем любые взрослые речи. — Я слышала про хлеб.

Татьяна и Иван переглянулись. Иван хотел сказать что-то, наверное, что нечего подслушивать, что ещё мала, чтобы в такие дела лезть, но осекся, встретив взгляд дочери.

— Не сердитесь, — продолжила Маша, подходя ближе. — Я не специально, вы громко говорили.

— Садись, — сказал Иван, кивнув на лавку. Маша села напротив, сложила руки на столе. — Что ты думаешь?

— Я думаю, — Маша помолчала, подбирая слова, потому что знала: то, что она скажет, прозвучит странно, необычно, может быть, даже пугающе. — Папа, а если в лесу спрятать? Часть зерна. Не всё, конечно, а сколько сможем. Чтобы на посев осталось и на еду, если совсем прижмёт.

Иван покачал головой. Он не отмахивался, не усмехался — слушал серьёзно, потому что давно уже понял: дочка у него необычная. И слова её часто имеют вес, даже если на первый взгляд кажутся детскими.

— Увидят, Маш, — сказал он, вздыхая. — Люди приедут с обыском. У них глаз намётан, они такие тайники за версту чуют. Да и где прятать? В сарае? В подполе? Всё обшарят. А в лесу… звери разорят. Мыши, кабаны, лоси, да и сырость. Пропадёт зерно.

— И ненадёжно это, — добавила Татьяна. — Мешок в лесу не спрячешь так, чтобы никто не нашёл. А если найдут чужие? Тогда и последнего лишимся.

Маша подняла на родителей глаза. В них, в зелёных, глубоких, засветилось что-то такое, от чего Татьяна невольно перекрестилась, а Иван замер с открытым ртом.

— Я знаю место, — сказала Маша, и голос её, обычно детский, звонкий, вдруг стал глубже, ровнее, будто говорил не ребёнок, а кто-то древний, мудрый, многое повидавший. — Вы же знаете, что лес меня любит. Я чувствую его, а он — меня. Никто не увидит, и животные не тронут, наоборот, уберегут. И мыши не подберутся, и кабаны не найдут, и сырость не возьмёт. Я попрошу, лес сохранит.

В избе стало тихо. Так тихо, что слышно было, как за окном, в темноте, ухал филин да где-то далеко, на другом конце деревни, брехала собака. Керосиновая лампа мерцала, отбрасывая на стены пляшущие тени, и в этом мерцании лицо Маши казалось не детским, а почти иконописным: строгим, светлым, не от мира сего.

Татьяна смотрела на дочь и вспоминала. Давно, когда она сама была маленькой, её бабка, древняя старуха, рассказывала ей сказки перед сном. Не те, что про Кощея да Жар-птицу, а другие, тихие, настоящие, какие передавали из уст в уста, из поколения в поколение.

— Живёт в лесу Хранительница, — шептала бабка, и голос её становился глуше, таинственнее, а глаза загорались каким-то нездешним светом. — Берегиня её зовут. Иногда к людям выходит, и среди них селится. Как и почему, не знаю, не ведаю. Но отличается она: лес её любит, а она лес бережёт и охраняет. Да и водоёмы ей подчиняются: и реки, и озёра, и родники подземные. Может вылечить человека от любой хвори, может и защитить от лихого слова, от дурного глаза. Обыкновенная на вид, только глаза иногда становятся как весенняя зелень. Глянешь в них, и душа замирает, потому что видишь в них небо, и лес, и что-то такое, что древнее самого времени.

Татьяна тогда смеялась: какие, бабушка, берегини? Крещёные мы люди, в церковь ходим, свечи ставим. А бабка только головой качала:

- Церковь — это одно, а душа другое. И лес: он тоже от Бога, хоть и не в каждой молитве поминается.