Нюрина изба была тесной. Печь топилась с вечера, и жар стоял густой, плотный, но мне всё равно было зябко. Лежала на узкой лавке, накрытая старым тулупом, и смотрела в темноту.
Нюра спала за занавеской, дышала ровно и глубоко. А я не могла уснуть.
Мать сейчас одна. Больные ноги, клюка, холодная печь. Кто ей воды принесёт? Кто дров подбросит? Кто утром козу подоит?
Я прислушивалась к каждому звуку за стеной. Ветер скрипел ставнем. Где-то далеко лаяла собака. Мне казалось: вот сейчас застучат в дверь, скажут — иди, твоя мать... И что? Что я сделаю?
Рука ныла. Три недели прошло, а всё ещё ныла, особенно к ночи. Я прижала её к груди и закрыла глаза.
Перед глазами стояло лицо матери. Не злое, но испуганное. Я никогда раньше не видела её такой. Она всегда была хозяйкой двора и моей жизни. А тут стояла у порога и смотрела, как я ухожу.
Я ушла. Впервые за тридцать четыре года.
И теперь лежала в чужой избе, на лавке под чужим тулупом и чувствовала себя так, будто совершила что-то постыдное. Будто украла. Будто предала.
Но кого предала? Её? Или себя — все эти годы?
Мысли путались. Я переворачивалась с боку на бок, поправляла платок, натягивала тулуп повыше. За окном небо начинало сереть. Скоро утро.
Я так и не уснула.
***
Нюра встала затемно. Я услышала, как она возится у печи, гремит ухватом, потом вода плескалась.
— Не спишь? — спросила она негромко.
— Не сплю.
— Иди к столу. Чай согрею.
Я поднялась. Тело было тяжёлым, будто всю ночь таскала мешки. Села на лавку, опустила руки на колени. Нюра поставила передо мной кружку — толстую, щербатую, с отбитым краем. Налила кипятку из чугунка.
— Сахару нет, — сказала она. — Мёд есть.
— Не надо. Так попью.
Мы сидели молча. За окном розовело. Первые петухи уже орали по дворам.
— Нюр, — сказала я наконец. — Спасибо тебе.
— За что?
— Что пустила.
Нюра пожала плечами.
— Куда бы ты пошла ночью? В сугроб?
Она сказала это просто, без упрёка. Но я всё равно почувствовала укол. Некуда мне было идти.
— Как рука? — спросила Нюра.
— Ноет.
— Это к погоде. Снег будет.
Она допила свой чай, поднялась, накинула телогрейку.
— Я к козе. Посиди пока.
Я осталась одна. Смотрела на стену, где висела старая фотография: Нюра молодая, муж её покойный, дети маленькие. Все улыбаются. Сколько лет назад это было? Двадцать? Больше?
Муж Нюры ушёл на лесоповале. Дерево упало не туда. Нюра осталась одна с тремя детьми, поднимала их без жалоб, без слёз на людях. Теперь дети разъехались: двое в городе, один в армии. Соседка жила одна и, кажется, не тяготилась.
А я? Что я?
***
К полудню по деревне пошёл шёпот.
Я поняла это сразу, как только вышла за водой. У колодца стояли две бабы — Клавдия и Матрёна. Увидели меня, замолчали. Переглянулись.
— Здравствуйте, — сказала я.
— Здравствуй, Зина, — ответила Клавдия, но как-то не так. Не как обычно.
Я набрала воды, подняла ведро. Плечо тянуло от тяжести, рука заныла сильнее.
— Как мать-то? — спросила Матрёна.
Голос у неё был сладкий, участливый. Но глаза — острые, любопытные.
— Нормально, — ответила я коротко.
— А говорят...
— Мало ли что говорят.
Я повернулась и пошла к Нюриному двору. Спиной чувствовала их взгляды. Слышала, как зашептались снова, едва я отошла.
Вот и всё. Началось.
***
В обед Нюрка вернулась с фермы. Лицо у неё было хмурое.
— На ферме только о тебе и говорят, — сказала она, снимая телогрейку.
— Что говорят?
— Да всё. Что из-за фельдшера мать бросила. Что он тебе голову закрутил. Что ты на старости лет... — женщина махнула рукой. — Ерунду всякую.
Я сидела молча. Руки сами сжались в кулаки.
— Анастасия Петровна спрашивала, когда выйдешь, — продолжала Нюрка. — Сказала, что рук не хватает. Зорька опять строптивит, никто подойти не может.
Зорька. Та самая Зорька, которая меня к стене прижала.
— Скоро выйду, — сказала я. — Фельдшер разрешил.
Она села напротив меня. Посмотрела в глаза.
— Зин, — сказала она. — Можно тебя спросить?
— Спрашивай.
— Ты зачем ушла-то?
Я молчала. Как объяснить? Как рассказать то, что сама толком не понимаю?
— От матери, — сказала наконец. — Не могла больше.
— Что она тебе сделала?
— Ничего особенного. Просто... всю жизнь я жила, как она хочет. Работала, ухаживала, слушала. А про себя... про себя забыла.
Нюра кивнула. Помолчала.
— Ты, Зин, на меня не обижайся, — сказала она. — Но я тебе правду скажу. Не потому что злая. А потому что вижу.
— Говори.
— Ты не живёшь. Ты отбываешь. Как срок.
Я вздрогнула. Слова ударили больно не потому что были жестокими, а потому что были точными.
— Твоя мать — она тяжёлая баба, все знают, — продолжала женщина. — Но ты сама её такой сделала. Молчала, терпела, слушалась. Она и привыкла, что ты — вещь. Как ухват или ведро.
— Я не могла по-другому, — сказала я тихо.
— Могла. Просто не хотела. Проще было терпеть, чем спорить. Проще было жалеть её, чем себя.
Нюра замолчала. Я сидела, опустив голову. В горле стоял комок.
— А теперь что? — спросила та. — Ушла — и что дальше?
— Не знаю.
— Вот то-то и оно. Ты, Зин, уходить умеешь. А жить — не умеешь.
Она встала, пошла к печи. Загремела чугунками.
— Картошку будешь? — спросила через плечо.
— Буду.
Мы ели молча. Картошка была рассыпчатая, с луком и постным маслом. Простая еда, деревенская. Но мне кусок в горло не лез.
***
После обеда я решила пройтись. Не могла больше сидеть в четырёх стенах. Накинула платок, вышла на улицу.
День был серый, тусклый. Снег ещё лежал, но уже осел, посинел, местами проступала земля. Пахло сыростью и дымом.
Я шла по улице, мимо знакомых дворов. Здесь Петровы живут, здесь Сидоровы, здесь тётка Маня, которая всегда всё про всех знает. Вон её окно, и занавеска шевельнулась — смотрит.
Вся деревня смотрит. Вся деревня шепчется.
Я дошла до околицы, остановилась. Отсюда видно было поле, а за ним — дорога в райцентр. Там, в райцентре, должен был быть концерт. Артисты из области. Василий звал меня.
Василий
Я не видела его со вчерашнего дня. После того как он позвал меня на концерт и я отказала, он ушёл быстро, сухо. Сказал: «Если что понадобится — присылайте за мной». И всё.
Что он сейчас думает? Что я ему отказала? Что я глупая баба, которая боится собственной матери?
Или он уже знает, что из-за него по деревне слухи? Что люди говорят: фельдшер голову закрутил, старая дева на мужика бросилась...
Мне стало горько. Так горько, что защипало в глазах.
Я не бросалась. Я просто... просто впервые почувствовала, что кто-то видит во мне человека. Не работницу, не дочь, не «тётку Зину с фермы». Человека.
И теперь всё это рушится. Из-за слухов, из-за страха, из-за того, что я сама не знаю, чего хочу.
Я постояла ещё немного и повернула обратно.
***
У Нюриного двора стояла телега. Лошадь мотала головой, переступала с ноги на ногу. На облучке сидел Виктор-конюх.
— Зинаида Пелагеевна! — окликнул он меня. — Тебя ищу.
— Что случилось?
— Фельдшер приезжал. К твоей матери.
Сердце ёкнуло. Подошла ближе.
— Зачем?
— Сказал, проверить хотел. Говорят, ей ночью плохо было.
Мать. Ей плохо было. А я не знала.
— Она... как она?
Виктор пожал плечами.
— Живая. Фельдшер уехал, сказал — ничего страшного. Но передал тебе...
Он замялся.
— Что передал?
— Что ты можешь не торопиться. Что он понимает.
Я стояла, не двигаясь. Не торопиться. Он понимает.
Что он понимает? Что из-за него слухи? Что я отказала ему из страха? Что теперь...
— Ещё что-нибудь? — спросила я.
— Больше ничего. Уехал и всё.
Виктор хлестнул лошадь, телега тронулась. Я осталась стоять у ворот.
Василий не стал приходить ко мне. Не стал объясняться, просить, настаивать. Он просто отошёл в сторону. Чтобы не навредить.
И мне от этого стало ещё больнее.
***
Вечером я сказала Нюре:
— Пойду к ней.
— К матери?
— Да. Вещи заберу. И посмотрю, как она.
Нюра кивнула.
— Хочешь провожу?
— Нет. Сама.
Я надела телогрейку, повязала платок потуже. Вышла в темноту.
Идти было недалеко — три двора. Но ноги несли тяжело, будто шла по колено в снегу. Сердце стучало громко, неровно.
Вот наш двор. Ворота скрипнули, я помнила этот скрип с детства. Вот крыльцо с перекошенной ступенькой. Вот дверь.
Я толкнула — не заперто.
В избе было тихо. Лампа горела тускло, чуть коптила. Мать сидела у печи, на своей обычной лавке. В руках — клюка.
Увидела меня и лицо её дрогнуло. Я ждала крика, упрёка, злых слов. Но она молчала.
— Пришла, — сказала наконец. Голос был слабый, надтреснутый.
— Пришла.
— За вещами?
— И посмотреть, как ты.
Она усмехнулась. Но усмешка вышла кривая, жалкая.
— Посмотреть. А раньше что не смотрела? Бросила и ушла. К соседке. Чтоб вся деревня видела и шепталась.
— Мама...
— Что — мама? Что?! — голос поднялся, но сразу сорвался. Она закашлялась, схватилась за грудь.
Я шагнула к ней.
— Сиди. Сама справлюсь.
Она справилась. Откашлялась, выпрямилась. Но я видела, как дрожат её руки, как бледно лицо.
— Фельдшер приезжал, — сказала я.
— Приезжал. Понаехало тут... Все заботятся. А дочь родная бросила.
Я молчала. Что тут скажешь? Правда. Бросила. Впервые в жизни.
— Мам, — сказала я тихо. — Я не бросила. Я просто...
— Что — просто? Что?!
— Не могу больше так жить. Понимаешь? Не могу.
Она смотрела на меня — и в глазах её было что-то новое. Не злость. Не обида. Страх.
— Ты меня бросишь, — сказала она. — Уйдёшь — и бросишь. Как все.
— Кто — все?
— Все! — она взмахнула рукой. — Отец — ушёл. На бои и не вернулся. Брат уехал в город, и носа не кажет. А теперь ты...
— Я не ухожу, мама. Я просто хочу...
— Чего ты хочешь?! Этого своего фельдшера?! Думаешь, он тебя возьмёт? Старую?!
Я вздрогнула. Слова ударили больно.
— Я не старая, — сказала я. — Мне тридцать четыре.
— Тридцать четыре! Да в твои годы бабы уже по трое детей имеют! А ты — одна, без мужа, без угла своего! И туда же — на фельдшера глазами стреляешь!
— Я не стреляю.
— Стреляешь! Вся деревня видит! Думаешь, я не знаю, что люди говорят?!
Она задыхалась. Лицо пошло пятнами. Я испугалась.
— Мама, успокойся. Тебе нельзя волноваться.
— Нельзя! Ничего мне нельзя! Жить нельзя, дышать нельзя, дочь при себе держать нельзя!
Она закрыла лицо руками. Плечи затряслись.
Я стояла и смотрела. Моя мать. Та самая, которая никогда не плакала. Которая всегда была сильной, жёсткой, несгибаемой. Сейчас она сидела передо мной — старая, больная, испуганная женщина.
И я впервые почувствовала не злость, не обиду — жалость. Ту самую жалость, которая держала меня здесь тридцать лет.
Но теперь к жалости примешивалось что-то ещё. Понимание. Можно жалеть человека и при этом губить себя. Что можно любить — и при этом ненавидеть.
— Мама, — сказала я тихо. — Я соберу вещи. Переночую у Нюры. А завтра... завтра поговорим.
Она подняла голову. Глаза были красные, мокрые.
— Ты вернёшься?
— Не знаю.
Это было честно. Я не знала.
***
Вещей у меня было немного. Два платья, бельё, чулки, платок выходной, документы. Всё уместилось в старую материну котомку.
Я открыла сундук, чтобы достать тёплую кофту, и рука наткнулась на что-то твёрдое. Конверт. Пожелтевший, потёртый на сгибах.
Я вытащила его, поднесла к лампе.
Почерк был незнакомый. Нет — знакомый. Когда-то давно я видела этот почерк. На записках, которые мальчишка передавал мне в школе...
Сердце остановилось.
Петя.
На конверте было написано: «Зинаиде Пелагеевне. Лично».
Я перевернула конверт. Штемпель почтовый — 1962 год. Тринадцать лет назад.
Конверт был вскрыт.
Руки дрожали, когда я доставала письмо. Бумага была тонкая, почти истёртая на сгибах — будто его много раз разворачивали и складывали обратно.
«Здравствуй, Зина.
Не знаю, дойдёт ли до тебя это письмо. Писал уже дважды — ответа не было. Может, ты не хочешь отвечать. Может, забыла меня. Но я решил написать ещё раз, последний.
Я живу в Калуге, работаю на заводе, учусь в вечернем техникуме. Скоро получу диплом инженера. Женат пока не был.
Зина, я помню всё. Помню, как мы с тобой у реки сидели. Помню цветы, которые тебе носил. Помню, как ты смеялась.
Твоя мать сказала мне тогда, что мы не пара. Может, и так. Но я всё равно...
Я приеду весной. Отпуск дадут в мае. Если ты хочешь — напиши. Если нет — я пойму.
Твой Петя.»
Я опустила руку с письмом. В глазах плыло.
Тринадцать лет. Он писал тринадцать лет назад. Писал дважды до этого. А я... а я ничего не знала.
Я повернулась к матери. Она сидела неподвижно, смотрела в сторону.
— Ты знала... — сказала я. Голос не слушался.
Мать молчала.
— Ты знала! Ты прятала от меня письма! Все эти годы!
— Он был не пара, — сказала мать тихо. — Бедный, безотцовщина...
— Он звал меня! Он приезжал!
— Приезжал, — она кивнула. — В мае шестьдесят второго. Я сказала, что ты замуж вышла.
Я схватилась за край сундука, чтобы не упасть.
— Ты... ты сказала...
— А что я должна была сказать? Правду? Что ты всё ещё одна? Что ждёшь его?
— Я не знала, что ждать! Ты мне ничего не говорила!
Я смотрела на неё — и видела будто впервые. Не мать. Не больную старуху. Человека, который украл у меня жизнь.
— Ты... ты всё это время... Ты знала, что он приезжал. Знала, что писал. И молчала.
— Для твоего же блага, — сказала мать. — Что бы ты с ним делала? В чужом городе, без родни, без угла? А тут — дом, хозяйство, я...
— Ты, — повторила я. — Всегда — ты. Только ты-ты-и ты!
Она открыла рот, чтобы что-то сказать, но я уже не слушала. Схватила котомку с вещами, прижала к груди письмо и вышла во двор...
Продолжение:
Как думаете, что сделает главная героиня после всего, что узнала?
Спасибо за ваши тёплые слова! Радостно видеть, что мои труды нравятся читателям. Ваша Мара
Что ещё почитать: