Найти в Дзене
Валерий Коробов

Аулие - Глава 2

Снег пришел не в декабре — он пришел в сентябре. И когда белая стена скрыла горизонт, люди поняли: русская юродивая не лгала. Но хуже снега оказалась тишина — та, что наступила после. И в этой тишине к Арине пришли первые паломники. Глава 1 Сентябрь в тот год выдался тревожным. Днем еще держалось тепло — обманчивое, лживое, заставлявшее людей надеяться на лучшее. Солнце поднималось над степью и светило так же ярко, как в середине лета. Но по ночам земля выхолаживалась так быстро, что к утру лужи покрывались тонкой ледяной коркой, а дыхание вырывалось изо рта белым паром. — Обычное дело, — говорили одни. — В степи всегда так: день — лето, ночь — зима. — Нет, — качали головами другие. — Такого не было много лет. Земля остывает слишком быстро. Это не к добру. Зулейра ушла в горы на шестой день после разговора с Ариной. Вместе с ней ушли Куаныш, три джигита — Ержан, Самат и Болат — и две женщины-чабанихи, старые девы, не имевшие своих семей, но знавшие о скоте больше любого мужчины. Они по

Снег пришел не в декабре — он пришел в сентябре. И когда белая стена скрыла горизонт, люди поняли: русская юродивая не лгала. Но хуже снега оказалась тишина — та, что наступила после. И в этой тишине к Арине пришли первые паломники.

Глава 1

Сентябрь в тот год выдался тревожным.

Днем еще держалось тепло — обманчивое, лживое, заставлявшее людей надеяться на лучшее. Солнце поднималось над степью и светило так же ярко, как в середине лета. Но по ночам земля выхолаживалась так быстро, что к утру лужи покрывались тонкой ледяной коркой, а дыхание вырывалось изо рта белым паром.

— Обычное дело, — говорили одни. — В степи всегда так: день — лето, ночь — зима.

— Нет, — качали головами другие. — Такого не было много лет. Земля остывает слишком быстро. Это не к добру.

Зулейра ушла в горы на шестой день после разговора с Ариной. Вместе с ней ушли Куаныш, три джигита — Ержан, Самат и Болат — и две женщины-чабанихи, старые девы, не имевшие своих семей, но знавшие о скоте больше любого мужчины. Они погнали отару в тысячу голов — овец, коз, десятка два коров и трех десятков лошадей — на восток, к ущелью Ак-Булак, где, по словам Арины, должна была сохраниться сухая трава даже в самый лютый снег.

Перед уходом Зулейра зашла в юрту Арины.

Она стояла на пороге, закутанная в толстый стеганый халат — чапан, с высоким малахаем на голове, из-под которого выбивались черные косы. В руках она держала плеть — не для того, чтобы бить, а для того, чтобы погонять лошадей.

— Ты остаешься, — сказала она, не вопрос, а утверждение.

— Я остаюсь, — ответила Арина. Голос ее звучал ровно, без обычной надрывной хрипотцы.

— Если ты солгала, — Зулейра сделала шаг вперед, и свет из дымового отверстия упал на ее лицо, высветив острые скулы и глубокие морщины вокруг рта, — если снега не будет и мы зря уведем скот, я вернусь и перережу тебе горло. Своими руками. Бекмурза меня не остановит.

— Он и не будет останавливать, — тихо сказала Арина. — Потому что я не солгала.

Зулейра смотрела на нее несколько секунд. Потом развернулась и вышла, хлопнув войлоком.

Арина осталась одна. Вернее, не совсем одна — в ауле оставались Бекмурза, несколько стариков, женщины с маленькими детьми и те, кто не мог идти в горы из-за болезней или старости. И, конечно, оставался скот — не весь, только часть, самая слабая и больная, которую не имело смысла гнать за сорок верст.

Бекмурза распорядился, чтобы Арине выделили отдельную маленькую юрту — старую, полуразвалившуюся, но все же защищавшую от ветра. Ее перенесли туда на второй день после ухода Зулейры. Никто не приходил к ней, никто не заговаривал. Еда — лепешка и кувшин с кислым шубатом — оставлялась у входа, и Арина сама забирала ее, когда чувствовала голод.

Она была изгоем. Но изгоем, которого боялись.

А потом пришел снег.

Это случилось в ночь на двадцать пятое сентября. Бекмурза потом рассказывал, что никогда не видел ничего подобного за свои шестьдесят лет. Сначала подул ветер — не обычный степной ветер, а какой-то злой, несущий с севера холод такой силы, что кони в загонах прижимались к земле и жалобно ржали. Потом небо, еще час назад чистое и звездное, затянуло тучами — черными, тяжелыми, не предвещавшими ничего хорошего.

А потом пошел снег.

Он падал не хлопьями — он падал стеной. Белой, плотной, непроницаемой стеной, за которой через десять минут уже ничего не было видно. Ветер завывал так, что люди в юртах не слышали собственных голосов. Женщины прижимали к себе детей, мужчины пытались укрепить войлок, который рвало и уносило в степь.

К утру снегу намело по колено. А к вечеру — по пояс.

Аул оказался отрезанным от мира.

— Джут, — прошептал старый Момыш, глядя на сугробы, подступавшие к самой юрте. — Это джут. Такого не было с восемьдесят первого года.

Скот, оставшийся в ауле, начал гибнуть на третий день.

Сначала пали самые слабые овцы — те, что болели еще до снега. Потом — ягнята, не успевшие набрать вес. Потом — коровы. Они ложились в снег, закрывали глаза и затихали. Их туши замерзали и твердели, превращаясь в ледяные изваяния, которые нельзя было ни разделать, ни съесть — мясо промерзало насквозь и становилось горьким.

К концу первой недели в ауле пало больше половины скота. Люди ели лепешки, замешанные на снеговой воде, и ходили голодными. Дети плакали. Старики умирали — не от болезней, а от отчаяния.

И тогда о Арине заговорили снова.

— Она предсказала, — шептались женщины у колодца, который пришлось откапывать из-под двухметрового сугроба. — Она говорила — будет белое. И оно пришло. Она говорила — уводите скот в горы. И Зулейра увела. Что там сейчас, интересно?

Никто не знал, что в горах. Связи не было. Дороги замело. Единственное, что оставалось — ждать.

Арина не выходила из своей юрты. Она сидела на кошме, закутавшись в рваный тулуп, и слушала, как за войлочными стенами воет ветер. Стук в голове утих. Впервые за многие месяцы — с того самого дня, когда она держала на руках мертвого Васеньку, — в голове стало тихо.

Тишина была пугающей.

Потому что вместе со стуком уходило безумие. Арина чувствовала это — как медленно, мучительно медленно, возвращается ясность мысли. Она снова могла связывать слова в предложения. Она снова понимала, кто она и где находится. Она вспоминала — по кусочкам, по обрывкам — свою жизнь до монастыря, свое детство, своих родителей.

Она вспомнила, как ее звали на самом деле.

Не Арина — она сама выбрала это имя при постриге, в честь святой мученицы Арины. А до этого была Агафья. Агафья Сергеевна Корнилова, дочь мещанина из Ельца, кружевница, сирота, отданная в монастырь в четырнадцать лет после смерти матери.

Она вспомнила лицо красноармейца с рыжими усами. Вспомнила его запах — махорка, пот, самогон. Вспомнила, как он смеялся, когда она кричала.

И вспомнила Васеньку.

Маленького, теплого, пахнущего молоком. Его крошечные пальчики, сжимавшие ее палец. Его первый — и единственный — слабый, неуверенный улыбку.

Васенька умер.

Эта мысль больше не вызывала у Арины безумия. Она вызывала боль — острую, невыносимую, но живую, человеческую боль. Арина плакала по ночам, уткнувшись лицом в колени, и слезы ее были горячими и настоящими, не похожими на ту пустоту, что была раньше.

Она возвращалась к жизни. И это было страшнее всего.

Потому что в ауле ее считали святой. А святые не плачут по ночам. Святые не вспоминают, как их насиловали. Святые не думают о том, что хотят жить.

— Если я выздоровею, — прошептала Арина однажды в темноту, — они поймут, что я просто женщина. Простая, грешная, обычная женщина. И тогда — зачем я им?

Она знала ответ.

Ни за чем.

На пятнадцатый день снегопад прекратился. Выглянуло солнце — бледное, слабое, но живое. И в тот же день в ауле услышали далекий конский топот.

Зулейра вернулась.

Она въехала в аул верхом на гнедом жеребце, усталая, осунувшаяся, с обмороженными скулами и потрескавшимися губами. За ней ехали Куаныш и джигиты. Они вели за собой скот — исхудавший, обессиленный, но живой.

— Мы спасли, — сказала Зулейра, спрыгивая с коня прямо в снег. — В ущелье снегу было по колено, не больше. Трава сохранилась. Мы потеряли всего тридцать голов.

Бекмурза подошел к жене, обнял ее. И тут же отстранился.

— Зулейра, — спросил он тихо, — ты плакала?

Она покачала головой. Но глаза ее были красными.

— Где она? — спросила Зулейра вместо ответа.

— В своей юрте.

Зулейра развернулась и пошла к старой юрте на краю аула. За ней потянулись люди — кто из любопытства, кто из благоговения, кто со страхом.

Она откинула войлочную дверь и вошла внутрь.

Арина сидела на кошме, прямая, как свеча. На ней было чистое платье — кто-то из женщин, видимо, пожалел и дал свое. Волосы были расчесаны и заплетены в косу. Глаза смотрели ясно и осмысленно.

— Ты была права, — сказала Зулейра, глядя на нее сверху вниз. — Снег пришел. Скот погиб бы. Ты спасла нас.

Арина медленно поднялась. Ноги ее дрожали — после долгих недель сидения они почти отвыкли держать тело.

— Я не спасала, — сказала она тихо. — Я просто сказала то, что видела.

Зулейра молчала. Потом, к изумлению всех, кто стоял у входа и заглядывал внутрь, она опустилась на колени.

— Ты — аулие, — сказала она, и голос ее дрогнул. — Святая. Прости меня за нож. Прости за злые слова. Я была слепа. Теперь я вижу.

Арина смотрела на склоненную перед ней женщину. На ее черные волосы, выбившиеся из-под платка. На ее широкие плечи, обтянутые стеганым халатом. На ее руки — сильные, жилистые руки чабанихи, которые умели и доить кобылиц, и резать баранов, и держать нож.

— Встань, — сказала Арина. — Не надо на коленях. Я не святая. Я просто женщина.

Но Зулейра не встала.

И люди, стоявшие за ее спиной, тоже опустились на колени.

Арина почувствовала, как по спине пробежал холодок.

Они не услышали ее слов. Они слышали только то, что хотели слышать.

И в этот момент она поняла главное: обратной дороги нет. С этого дня она навсегда останется для них святой, пророчицей, аулие. Даже если внутри нее больше не осталось ни капли безумия. Даже если она снова станет просто Агафьей — обычной женщиной, которая любила, боялась, плакала и хотела жить.

Ей не позволят быть обычной. Потому что обычную можно убить. А святую — нет.

Арина закрыла глаза и сделала глубокий вдох. Когда она открыла их снова, в ее взгляде не было ни боли, ни страха, ни памяти о Васеньке. Только та самая пустота, которую люди принимали за святость.

Она снова стала той, кого они хотели видеть.

Но внутри нее тихо, едва слышно, застучали колеса.

***

Зима в Ак-Тобе выдалась лютой. Снег лежал до апреля, и даже когда солнце начинало пригревать, ночи оставались такими холодными, что дым из юрт поднимался в небо прямыми, неразвеиваемыми столбами. Но люди выжили. Скот, уведенный в горы, сохранился. В ауле не умер от голода ни один ребенок.

Чудо. Иначе это никто не называл.

А чудеса, как известно, имеют свойство обрастать слухами, переходящими из одного аула в другой, через степь, через реки, через безмолвные зимние дороги. К весне о русской святой, живущей у Бекмурзы, знали уже за сто верст. К ней начали приходить.

Первыми были соседи — казахи из ближайших аулов, которые слышали о пророчестве и спасенном скоте. Они приносили подарки: куски вяленого мяса, мешочки с куртом — сушеным соленым творогом, отрезки шелка на платье, даже серебряные кольца и браслеты. Они садились у входа в юрту Арины и ждали часами, чтобы просто взглянуть на нее.

— Аулие, — шептали они, касаясь лбом земли. — Благослови нас. Скажи, что будет. Урожай? Здоровье? Сын родится?

Арина принимала их. Она научилась этому за три месяца — сидеть с прямой спиной, смотреть сквозь людей, не моргать подолгу и говорить тихо, чуть нараспев, так, чтобы каждое слово звучало как откровение.

— Сын родится, — говорила она молодой женщине с больным животом, хотя понятия не имела, будет ли сын. — Но ты должна кормить его грудью два года, не меньше. Иначе умрет.

Женщина уходила, сияя. Арина оставалась одна и сжимала кулаки так, что ногти впивались в ладони до крови.

Она лгала.

Каждый день, каждому, кто приходил, она лгала. Иногда — намеренно. Иногда — потому, что люди сами подсказывали ей ответы своими вопросами, своими страхами, своими надеждами. Достаточно было чуть-чуть подтолкнуть, и они додумывали остальное сами.

— Ты знаешь, — говорили они. — Ты все знаешь.

Арина не знала ничего. Безумие ушло почти полностью. Стук в голове пропал — теперь она слышала его только иногда, в минуты сильной усталости или когда кто-нибудь из посетителей начинал громко плакать. Тогда в висках возникал далекий, едва различимый ритм — стук колес, увозивших ее в никуда.

Но она научилась его игнорировать.

Главное, что она поняла за эту зиму: святость — это не дар. Это клетка. И она сама впустила себя в нее, когда решила остаться в живых.

В марте пришла беда.

В аул явились двое — русские, в кожанках, с маузерами на поясах. Уполномоченные из районного центра, города, название которого Арина не запомнила. Один был молодой, рыжий, с прыщавым лицом и злыми водянистыми глазами. Второй — постарше, лет сорока, с тяжелым взглядом и аккуратно подстриженными усами.

— Слышали мы про вашу чудотворку, — сказал старший, обращаясь к Бекмурзе. — Показывай.

Бекмурза поклонился, провел гостей к юрте Арины. По дороге он шепнул ей через войлок:

— Осторожно. Это власть. Они могут убить.

Арина вышла к ним — в чистом темном платье, с косой, уложенной венцом вокруг головы. Она смотрела прямо, не отводя глаз. За три месяца она отъелась, поправилась, и теперь в ней трудно было узнать ту обезумевшую, грязную женщину, которую Зулейра вытащила из снега.

— Ты Арина? — спросил старший, окидывая ее взглядом.

— Меня зовут Агафья, — ответила она. — Арина — это монашеское имя. Монастыря больше нет, так что и имени нет.

Уполномоченный усмехнулся.

— Грамотная, смотрю. Не ожидал. Ну что ж, Агафья, объясни нам по-простому: как это ты предсказала снег?

— Я не предсказывала, — сказала Арина спокойно. — Я просто чувствую перемену погоды. У меня после тифа головные боли остались. Перед снегом они усиливаются.

— А скот в горы увести посоветовала?

— Я сказала, что, по-моему, будет рано снег. А решали сами люди.

Уполномоченный переглянулся с напарником. Тот, рыжий, все это время вертел головой по сторонам, разглядывая юрты и людей с неприкрытым презрением.

— Ты, главное, — сказал старший, понизив голос, — народ не мути. Никаких религиозных проповедей. Никаких чудес. Поняла? Советская власть не любит фокусников.

— Я не фокусник, — ответила Арина. — Я бывшая монахиня, сосланная сюда, в степь. Мой ребенок умер в дороге. Я чуть не сошла с ума. Если бы не Бекмурза и его жена, меня бы волки съели. Какие тут чудеса?

Уполномоченный смотрел на нее долго, прищурившись. Потом кивнул.

— Ладно. Смотри у меня.

Они уехали в тот же день. Но Арина знала — они вернутся. Потому что люди продолжали идти. С каждым днем их становилось все больше. К началу апреля у ее юрты толпились по двадцать-тридцать человек.

Слухи о русской святой разлетались по степи быстрее конной тройки. Говорили, что она воскрешает мертвых. Говорили, что она лечит бесплодие одним прикосновением. Говорили, что она предсказала голод и что теперь, благодаря ей, многие аулы успели запастись кормом.

Ничего этого не было. Арина никого не воскрешала, не лечила и не предсказывала — она только говорила людям то, что они хотели услышать.

Но ложь, повторенная тысячу раз, становится правдой.

Однажды, в конце апреля, когда снег уже почти сошел и степь покрылась бледной зеленью молодой травы, к Арине пришла Зулейра.

Она изменилась за зиму. Исчезла та жесткая, злая складка у рта. Взгляд стал мягче. Она больше не носила нож с собой. И, что самое странное, она начала обращаться с Ариной не как с равной, а как со старшей — почтительно, с поклонами.

— Госпожа, — сказала Зулейра, входя в юрту и касаясь рукой груди, лба и губ — старинный жест уважения, который в степи использовали только перед самыми почитаемыми людьми. — Можно мне сказать тебе слово?

— Говори, — ответила Арина, стараясь, чтобы голос не дрогнул. Она ненавидела, когда ее называли госпожой.

— Я беременна, — выдохнула Зулейра.

Арина замерла.

— Ты помнишь? — продолжала Зулейра, и глаза ее наполнились слезами. — Ты сказала мне тогда, с ножом. Ты сказала, что через три года я рожу сына. Но прошло всего полгода. И я беременна. Врач из района приезжал, проверял. Сказал — двойня. Два мальчика.

Она рухнула на колени и схватила Арину за руки.

— Ты видела! Ты знала! Ты — великая аулие! Я никогда больше не усомнюсь в тебе. Никогда!

Арина смотрела на склоненную перед ней женщину. Чувствовала тепло ее пальцев. Слышала ее всхлипы.

И впервые за многие месяцы ей захотелось закричать.

Потому что она ничего не знала. Она просто бросила те слова в лицо Зулейре — наугад, от отчаяния, чтобы спасти свою жизнь. Это было не пророчество. Это был случайный выстрел в темноте.

Но случайностей не бывает, скажут люди. Или бывают? Арина больше не знала.

Она медленно высвободила руки и положила ладони на голову Зулейре.

— Береги себя, — сказала она тихо. — И береги сыновей. Они будут сильными и мудрыми. Как их мать.

Зулейра заплакала от счастья.

Арина смотрела на нее и чувствовала, как внутри нее что-то обрывается. Та часть ее, которая была Агафьей — простой женщиной, умевшей любить и бояться, — умирала. На ее месте вырастало что-то новое. Что-то, что умело лгать так искусно, что сама ложь становилась правдой.

Она больше не притворялась. Она становилась тем, кем ее сделали другие.

В ту ночь Арина не спала. Она сидела у холодного очага, обхватив колени руками, и смотрела на тлеющие угли. В ее голове было пусто и тихо. Ни стука колес, ни голосов, ни видений.

— Господи, — прошептала она в темноту, в первый раз за много месяцев обращаясь к Богу, которого когда-то любила и которому служила. — Господи, если Ты есть, скажи мне: кто я теперь? Святая или самозванка? Пророчица или лгунья?

Никто не ответил.

Только ветер завывал в степи, да где-то далеко, на краю аула, залаяла собака.

А наутро в юрту вбежал запыхавшийся мальчишка и выпалил:

— Аулие! Там люди! Много людей! Из самого Кзыл-Орды приехали! Говорят, ты должна спасти их от голода!

Арина медленно поднялась, поправила платье, пригладила волосы. Надела на лицо то самое выражение — пустое, отрешенное, всевидящее — которое люди принимали за святость.

И вышла навстречу новой лжи.

***

Лето 1933 года выдалось на исход голода.

В степи еще умирали — от цинги, от истощения, от болезней, которые некому было лечить. Но люди уже знали: самый страшный год позади. Земля родила жалкую, низкую пшеницу, но она родила. Скот дал приплод. Дети перестали пухнуть от голода и снова начали бегать, смеяться, драться из-за лепешек.

Арину к тому времени знали уже за тысячу верст.

К ней ехали из Семипалатинска, из Туркестана, даже из Ташкента. Привозили больных детей, бесплодных женщин, безнадежных стариков. И Арина — или Агафья, как она называла себя в минуты редкой откровенности, — делала то, чего от нее ждали. Клала руки на головы, шептала слова, смотрела в глаза и обещала.

— Выздоровеет.
— Родишь.
— Снега в этом году не будет до декабря.

Она уже не знала, где кончается ложь и начинается правда. Иногда, очень редко, с ней случалось странное. Кто-нибудь из посетителей — измученная женщина с мертвым ребенком на руках или старик, потерявший всю семью — смотрел на нее так, что у Арины перехватывало дыхание. И тогда слова приходили сами собой. Не из головы — из глубины, из того самого черного колодца, который когда-то был ее безумием.

— У тебя еще будут дети, — говорила она, и через год женщина рожала двойню.
— Ты умрешь не здесь, — говорила она старику, и он умирал через месяц, во сне, без мучений.

Было ли это даром? Арина не знала. Может быть, она просто научилась читать людей — их лица, их голоса, их страхи. Может быть, она видела то, что другие пропускали мимо глаз. А может быть, безумие не ушло окончательно. Оно спряталось, притаилось, затаилось где-то в глубине, и иногда выпускало наружу щупальца — тонкие, почти невидимые, но такие точные.

Но одно она знала наверняка: ее дни сочтены.

Не потому, что власти вернутся. Они и так приезжали каждые два-три месяца — те же двое, рыжий и усатый, или другие, новые, с новыми маузерами и новыми подозрениями. Но Арина научилась разговаривать с ними. Она говорила о колхозах — как хорошо, что советская власть собирает крестьян в артели. Она говорила о вредителях — какие они плохие. Она говорила о Ленине — как она его любит, хоть и была монахиней, но теперь-то она перевоспиталась.

Они уезжали недовольные, но без ордеров на арест. Пока что.

Настоящая угроза была внутри.

В ауле Бекмурзы теперь жили не только его родственники. За зиму и весну сюда переселились три семьи из других аулов — те, кто хотел быть ближе к святой. Появились новые юрты, новые лица, новые разговоры. И среди этих новых был один человек, которого Арина боялась больше всего на свете.

Его звали Талгат.

Он пришел в апреле, когда снег только начал таять. Средних лет, невысокий, с обветренным лицом и цепкими, изучающими глазами. Представился как паломник — пришел пешком из самого Чимкента, потому что слышал о великой аулие и хотел получить благословение.

Арина благословила его, как и всех остальных — положила руку на голову, прошептала что-то невнятное. Но когда Талгат поднял глаза, она увидела в них не веру. Она увидела оценку.

Этот человек не поклонялся ей. Он изучал ее.

— Ты не похожа на святую, — сказал он ей позже, когда они остались одни. Это было нарушением всех правил — никто не смел говорить с аулие без свидетелей, кроме Бекмурзы и Зулейры. Но Талгат каким-то образом проскользнул в юрту, когда стражник (у Арины теперь был стражник — молодой джигит по имени Айдар) отвлекся.

— А как должна выглядеть святая? — спросила Арина, стараясь, чтобы голос звучал спокойно.

— Не знаю, — Талгат усмехнулся. — Но ты слишком... живая. Я видел настоящих аулие. У них глаза пустые. А у тебя — нет. Ты смотришь на людей, как на людей. А святая смотрит как на пыль.

Арина похолодела.

— Ты много знаешь о святых, — сказала она. — Кто ты?

— Тот, кто ищет правду, — ответил Талгат и вышел из юрты.

С тех пор он не уходил. Поселился на краю аула, поставил свою юрту — старую, дырявую, но гордую. Не прислуживал, не просил благословения, не стоял в очереди к Арине. Он просто был. Смотрел. Ждал.

Зулейра предупреждала:

— Этот человек принесет беду. Он шайтан. Прогони его.

— Не могу, — ответила Арина. — Он ничего плохого не сделал. За что прогонять?

Зулейра не спорила — она давно уже не спорила с Ариной, только слушалась и кланялась. Но в ее глазах поселилась тревога.

И тревога эта оказалась ненапрасной.

В середине июля, в самый зной, когда степь выгорела до черноты и даже ветер обжигал лицо, Талгат пришел к Арине ночью. Стражник Айдар спал — жара валила с ног всех, даже самых преданных.

Талгат вошел тихо, как тень. Сел напротив, сложил руки на коленях.

— Я все понял, — сказал он.

— Что именно? — Арина не спала. Она вообще почти перестала спать в последнее время. Боялась, что во сне скажет что-то не то. Или, что хуже, перестанет притворяться.

— Ты не святая, — сказал Талгат. — Ты была безумной. А теперь ты выздоравливаешь. Ты уже почти здорова, да?

Арина молчала. В тишине юрты было слышно, как за войлоком стрекочут кузнечики.

— Я наблюдал за тобой три месяца, — продолжал Талгат. — Ты плачешь по ночам. Я слышал. Святые не плачут. Ты ешь мясо. Святые едят только лепешки. Ты разговариваешь сама с собой — и не молитвы читаешь, а вспоминаешь свою прошлую жизнь. Ты Агафья, дочь мещанина из Ельца. Ты не монахиня — ты была ею всего четыре года до закрытия монастыря. Ты не дала обетов, потому что не успела. Ты просто запуганная девчонка, которую изнасиловали и довели до сумасшествия.

Арина почувствовала, как кровь отливает от лица.

— Откуда ты знаешь про Елец? — прошептала она.

— Я умею читать, — сказал Талгат. — У тебя в узле остались документы. Ты думала, никто не заглядывает? Зулейра заглядывает. И Бекмурза. И я.

Он помолчал.

— Я не скажу им, — добавил он тише. — Пока. Но ты должна уйти.

— Куда?

— Туда, где тебя не знают. На восток. В Китай. Или на запад, в Россию. Неважно. Ты должна исчезнуть, пока не поздно.

Арина смотрела на него. В темноте его лицо казалось вырезанным из дерева — жесткое, неподвижное, но в глазах было что-то, похожее на жалость.

— Почему ты помогаешь мне? — спросила она.

— Потому что я видел настоящих святых, — ответил Талгат. — Они не лгут. Они не притворяются. Они не боятся. А ты боишься. Я вижу это каждую секунду. Ты не святая. Ты просто женщина, которая хочет жить. И я не хочу, чтобы тебя убили.

— Кто меня убьет?

Талгат усмехнулся — горько, одними губами.

— Ты думаешь, эти люди добрые? — он кивнул в сторону аула. — Они любят тебя, пока ты — чудо. Но как только они поймут, что чудо кончилось, они растерзают тебя. Святая для них — это сосуд. Пустой сосуд. Если в нем есть что-то человеческое — страх, боль, сомнения — они разобьют его. Потому что им нужен не человек. Им нужен бог.

Арина закрыла глаза.

Она знала, что он прав. Знала с того самого дня, когда Зулейра опустилась перед ней на колени. Тогда, в юрте, Арина почувствовала это — тонкую грань между обожанием и ненавистью. Чуть переступишь — и упадешь в пропасть.

— Я не могу уйти, — сказала она.

— Почему?

— Потому что... — она замолчала. Слова застревали в горле.

Потому что ей некуда идти. Потому что за пределами этого аула она — никто. Беглая раскулаченная, бывшая монахиня, женщина без документов, без семьи, без будущего. Здесь у нее есть еда, кров, уважение, власть — даже если эта власть ложная. Там, за степью, у нее нет ничего.

— Потому что я боюсь, — сказала она наконец. — Боюсь умереть.

Талгат кивнул, как будто только этого и ждал.

— Тогда будь готова к тому, что придется лгать до конца, — сказал он. — И не показывай им правду. Никогда. Даже если внутри все будет кричать.

Он встал, собираясь уходить. Но на пороге обернулся.

— И еще, — сказал он. — Зулейра родила. Вчера ночью. Двух мальчиков. Она хотела сама тебе сказать, утром. Я опередил.

Он вышел. Арина осталась одна.

Она сидела в темноте, прислушиваясь к себе. Где-то глубоко, на самом дне души, ворочалось что-то теплое — не радость, не облегчение, а что-то другое, чему у нее не было названия.

Два мальчика. Зулейра родила двух мальчиков.

«Ты родишь сына. Через три года. Он будет похож на тебя».

Она сказала это, когда была безумной. Или не совсем безумной. Или, может быть, безумие и было тем самым даром, который позволял ей видеть то, что не видели другие.

А теперь безумие ушло. И дар ушел вместе с ним.

Или нет?

Арина поднесла руку к лицу, посмотрела на свои пальцы — тонкие, бледные, с обломанными ногтями. Эти руки клали на головы сотням людей. Эти руки «исцеляли». Эти руки держали мертвого Васеньку.

Она не знала, есть ли в них сейчас какая-то сила. Может быть, никогда и не было. Может быть, люди просто выздоравливали сами — от веры, от надежды, от того, что кто-то сказал им: «Ты будешь жить».

На рассвете в юрту вбежала Зулейра.

Она была бледна, растрепана, с темными кругами под глазами — но счастлива. В руках она держала двух младенцев, замотанных в пестрые тряпки.

— Посмотри! — закричала она. — Посмотри на них! Ты сказала — два мальчика. Ты сказала — будут сильными. Посмотри, аулие!

Арина взяла одного из младенцев. Он был крошечным, красным, сморщенным — таким же, каким был когда-то Васенька. Сердце кольнуло — острая, живая боль, которую невозможно было скрыть.

Но она скрыла.

— Хорошие мальчики, — сказала она ровным, спокойным голосом. — Я назову их имена. Этого — Самат. Второго — Ержан. Они будут охранять твой дом, когда состарятся.

Зулейра заплакала от счастья. Она не заметила, как дрогнули руки Арины, когда та отдавала ребенка обратно. Не заметила, как на секунду в глазах святой появилась обычная человеческая боль.

Никто не заметил.

Кроме Талгата, который стоял в тени у входа и смотрел.

Арина встретила его взгляд и поняла: он будет молчать. Но будет ждать. Ждать, когда она сорвется. Или когда сдастся. Или когда убежит.

И в этот момент она приняла решение.

Она не убежит. Она не сдастся. Она останется здесь, в этой степи, среди этих людей, и будет играть свою роль до конца — до последнего вздоха, до последнего поклона, до последней лжи. Потому что другого выхода у нее нет. И потому что — она вдруг поняла это с удивительной ясностью — эта ложь уже стала правдой.

Она больше не Агафья из Ельца. Не Арина, бывшая монахиня. Не безумная женщина, потерявшая ребенка. Она — та, кого сделали эти люди. Аулие. Святая. Пророчица.

И если в ней нет божественного дара, то есть кое-что другое — желание жить. Такое сильное, такое отчаянное, такое человеческое, что оно само по себе становится чудом.

Арина подняла голову и улыбнулась — той самой отрешенной, неземной улыбкой, которую так любили паломники.

— Пришло время, — сказала она громко, чтобы слышали все, кто толпился у входа. — Сегодня я буду принимать всех. Приносите больных, слабых, отчаявшихся. Я помолюсь за них.

Люди повалили в юрту. Первой шла старуха с внуком, который не ходил. За ней — мужчина с гноящейся раной на руке. За ним — женщина, плачущая о муже, пропавшем без вести.

Арина клала руки на головы, шептала слова, смотрела в глаза.

И никто — абсолютно никто — не знал, что внутри нее нет ничего, кроме пустоты и страха.

Только ветер в степи знал. Только сухая полынь, только далекие горы на горизонте, только небо — огромное, синее, равнодушное небо, под которым она когда-то потеряла рассудок и под которым теперь училась жить заново.

Не святой. Не пророчицей.

Женщиной, которая выбрала жизнь. Какой бы ценой это ни далось.

А за стенами юрты, в степи, уже собирались новые тучи. И где-то далеко, на севере, снова наливались свинцом тяжелые снеговые тучи.

Но это уже совсем другая история.

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: