В последнюю субботу апреля хуторской сход собирался не в правлении, а на площади перед церковью. Солнце пекло вовсю, с Дона тянуло сыростью, а в воздухе пахло тополем и тревогой. Дарья шла на суд, и каждый её шаг отзывался в сердце Степаниды не победой — холодной пустотой.
В последнюю субботу апреля хуторской сход собирался не в правлении, а на площади перед церковью. Так решил атаман — старый Епифан Бакланов, седой как лунь, с выбитым в турецкую кампанию глазом. Слух о том, что будут судить Дарью Жиленкову за блуд, разлетелся по хутору быстрее пожара. К полудню у церкви собралось полсотни человек — бабы в черных платках, мужики в праздничных бешметах, детишки, прилипшие к мамкиным юбкам. Солнце пекло вовсю, с Дона тянуло сыростью, а в воздухе пахло тополем и тревогой.
Степанида пришла первой. Оделась строго: темно-синяя юбка до пят, белая кофта с высоким воротом, волосы убраны под платок — никакой красоты, никакого вызова. Лицо скорбное, руки сложены на груди. Она встала у самого крыльца, чтобы все видели — она, сотникова жена, не боится говорить правду в лицо.
Дарью привел Прохор. Вернее, она пришла сама, но Прохор шел рядом, держал Машку на руках. Дарья была бледна, под глазами залегли черные тени, но голову держала прямо. На ней была единственная приличная юбка и вышитая сорочка — та самая, в которой она плясала на Троицу. Степанида заметила это и усмехнулась про себя.
— Дарья Жиленкова, — громко сказал атаман, когда народ угомонился. — На тебя донесение. Будет тебе спрос перед людьми.
— Я слушаю, — ответила Дарья. Голос ее не дрожал.
Атаман кивнул Степаниде. Та вышла вперед, развернула бумагу — ту самую, что писала три дня, перемарывая и переписывая заново. Голос ее звучал ровно, как на исповеди:
— «Я, Степанида Тарасовна Харлампьева, жена сотника, сим доношу хуторскому сходу. Иногородняя Дарья Матвеевна Жиленкова, состоя в законном браке с рядовым Жиленковым Матвеем Егоровичем, ныне находящимся на фронте, вступила в прелюбодейную связь с вдовцом Прохором Корнеевым. Связь сия длится с марта месяца сего года. Имею свидетелей, кои подтвердят: Дарья неоднократно ночевала в доме Корнеева, оставляла у него свое дитя и принимала от него дары. Прошу судить по обычаю, ибо позор такой не может быть терпим на казачьей земле».
В толпе загудели. Бабы зашептались, мужики нахмурились. Степанида обвела всех взглядом и опустила глаза — смиренно, как и подобает праведнице.
— Свидетели! — крикнул атаман.
Один за другим вышли трое: бабка Устинья, видевшая Дарью у Прохора; сосед Прохора, Григорий, которому Степанида поднесла бутылку самогона; и молодой казачок Сенька, который согласился подтвердить, что видел «непристойности». Сенька врал, но за серебряный рубль, который Степанида сунула ему в ладонь, был готов врать даже перед Богом.
Каждый из свидетелей рассказал свое. Дарья слушала, и лицо ее медленно каменело.
— Тебе слово, Дарья, — сказал атаман.
Дарья шагнула вперед. Взяла Машку у Прохора, прижала к груди. Посмотрела на Степаниду — и в этом взгляде было столько боли, что Степанида на мгновение отвела глаза.
— Что сказать, люди добрые? — заговорила Дарья, и голос ее покатился над площадью. — Правда, ходила я к Прохору. Правда, ночевала у него. А вы спросите, почему? Потому что мне нечем было кормить дитя. Потому что печь моя не топилась три дня. Потому что я ждала письма от мужа, а его не было — и нет до сих пор. Прохор дал мне хлеб и тепло. А за это вы меня судить хотите?
— А мужа твоего кто ждал? — крикнула из толпы какая-то баба.
— Я ждала! — Дарья повысила голос. — И сейчас жду! Но он молчит. Полгода молчит. И никто — никто! — не сказал мне ни слова: жив он или нет. Вы все знаете больше моего, но молчите. А я одна с ребенком. Одна! А вы судите.
— С блудницей нечего церемониться! — выкрикнула другая баба, и толпа загудела одобрительно.
Атаман поднял руку. Наступила тишина.
— Дарья, — сказал он. — Ты закон нарушила. Казачий закон: пока муж на войне, жена ему верна. Хоть голодная, хоть холодная — верна. А ты не сберегла себя. Было у тебя дело с Прохором?
Дарья молчала. Потом опустила голову.
— Было, — прошептала она. — Один раз. От отчаяния.
Толпа выдохнула — не то сочувственно, не то осуждающе. Степанида стояла, не шевелясь. Внутри у нее все ликовало. Дарья призналась. Дарья сломалась. Теперь — изгнание.
— Тогда слушай приговор, — сказал атаман. — За блуд при живом муже лишаешься права жить на хуторе Ново-Никольском. Сроку тебе — три дня, чтобы собраться. Кто приютит тебя — того тоже выгоним. Ступай.
Дарья подняла голову. Глаза ее были сухими, но губы тряслись.
— А куда мне идти? — спросила она. — У меня ничего нет. Только Машка.
— Это не наша забота, — ответил атаман и отвернулся.
В толпе кто-то всхлипнул. Кто-то плюнул в сторону Дарьи. Прохор шагнул было к ней, но его перехватили за руки — не вмешивайся, себе дороже. Дарья осталась одна посреди площади. Стояла, прижимая Машку, и медленно оглядывала лица. Искала тех, кто заступится. Не нашла.
Степанида не выдержала. Подошла к Дарье вплотную, положила руку ей на плечо.
— Я же тебя предупреждала, — тихо сказала она. — Вольная ты. Вот и поплатилась.
Дарья посмотрела на нее. Долго. Так смотрят на змею, которую пригрели за пазухой.
— Ты, — сказала она одними губами. — Это ты всё. Я знаю.
— Что ты, Дарьюшка, — Степанида покачала головой. — Я тебе добра желала. А ты не убереглась.
— Бог тебе судья, — сказала Дарья. — Не я. Бог.
Она развернулась и пошла прочь с площади. Спина прямая, шаг твердый. Машка не плакала — только вертела головой, глядя на чужих людей.
Степанида смотрела ей вслед и чувствовала странную пустоту. Победа была полной. Дарью изгнали, позор прилип к ней намертво, Прохор не посмел вступиться. Все шло по плану. Но радости не было. Было только холодное, липкое чувство, будто она сама себя вымазала в грязи.
В тот же вечер Дарья собрала узел — рубахи, иконку, краюху хлеба — и пошла по большой дороге на юг. Никто не вышел ее проводить. Только бабка Устинья перекрестила ей вслед, да и та — украдкой, чтобы не увидела Степанида.
Степанида сидела у окна, смотрела, как фигурка Дарьи тает в сумерках, и не могла оторваться. В голове крутилось одно: «Что я наделала?»
Но ответа не было.
Четвертая глава кончилась. Впереди был год без вестей, возвращение Тараса, и та минута, когда Степанида поймет, что за все придется платить сполна. Она еще не знала, что расплата будет страшнее, чем она могла вообразить. И что Дарья, которую она выбросила, как щенка, сумела выжить — и даже обрести счастье. Но об этом — в следующей главе.
***
1915 год выдался не легче предыдущего. Война перемолола уже миллионы жизней, и хутор Ново-Никольский осиротел еще на семь дворов. Бабы перестали ждать вестей — они просто жили, как во сне: сеяли, жали, растили детей, хоронили тех, кого привозили с фронта без рук и без ног. Степанида правила хозяйством одна. Амбары ломились от зерна, в погребах зрели соленья, конюшня была полна лошадей. Она работала от зари до зари, но работа не приносила облегчения. По ночам ей снилась Дарья — босая, с Машкой на руках, идущая по степи. Снилась улыбка Прохора, который так и не женился после изгнания Дарьи. Снились свидетели, которые брали ее деньги и врали на сходе.
Иногда Степанида открывала потайной ящик, доставала похоронку, перечитывала. Бумага уже пожелтела, края обтрепались. Она нюхала ее — пахло пылью и чем-то горьким, как полынь. И думала: если бы не эта бумага, ничего бы не было. Если бы она тогда, в декабре, отдала письмо Дарье — та бы не ждала полгода, не отчаялась, не пошла к Прохору. Но она не отдала. И теперь каждый раз, закрывая ящик, Степанида слышала, как внутри что-то щелкает — будто захлопывается крышка гроба.
В июне пришло письмо от Тараса. Короткое, как удар плети: «Живой. Скоро буду. Война кончается для меня — ранен в плечо, комиссовали. Жди».
Степанида прочитала письмо три раза, потом села на лавку и заплакала. Впервые за год. Плакала не от радости — от страха. Тарас вернется, увидит, что Дарьи на хуторе нет, спросит, куда делась. Придется врать. А Тарас врать не умел — и других не прощал.
Она ждала его в первых числах июля. Стояла у ворот с пирогами, с новой рубахой, с ласковыми словами, которые готовила неделю. Солнце пекло нещадно, стрекотали кузнечики, и где-то в степи жаворонок пел так отчаянно, будто знал, что случится.
Тарас приехал на подводе. Худой, заросший, с перевязанной рукой и новым взглядом — тяжелым, как свинец. Он спрыгнул на землю, оглядел курень, амбары, сад. Потом посмотрел на Степаниду.
— Жива? — спросил он.
— Жива, — ответила она и бросилась к нему, обняла, прижалась. Пахло от него порохом, потом и чем-то чужим — госпиталем, что ли. Он не отстранился, но и не обнял в ответ. Просто стоял, как столб.
— Хозяйство как? — спросил он, отодвигая ее.
— Все в порядке, Тарас. Все цело. Урожай хороший.
— А люди? — Он посмотрел на нее в упор. — Дарья где?
Сердце у Степаниды ухнуло вниз.
— Дарья… — Она опустила глаза, сделала скорбное лицо. — Дарью мы выгнали, Тарас. Она с Прохором сошлась, пока Матвей на фронте. Хуторской сход приговорил. Такой позор — терпеть не могли.
Тарас молчал. Смотрел на нее так, что у Степаниды зачесались руки.
— Выгнали, — повторил он. — А Матвей что?
— А что Матвей? — Степанида пожала плечами. — Письма от него давно нет. Может, убит. А Дарья не ждала.
— Письма нет, — медленно сказал Тарас. — Ты уверена?
— Конечно. Фомка носил, носил — ничего нет.
Тарас отодвинул ее, прошел в горницу. Сел за стол, достал кисет, начал крутить цигарку. Степанида суетилась у печи, грела самовар, нарезала сало. Внутри все тряслось.
— Ты, Степанида, — сказал он, затягиваясь, — всегда брехать умела. Я это знал. Но не думал, что так умело.
Она замерла с ножом в руке.
— Что ты, Тарас?
Он встал, подошел к комоду. Тому самому, где был потайной ящик. Степанида похолодела. Она закрывала его? Да, закрывала. Но ключ…
— Я вчера приехал, — сказал Тарас, не оборачиваясь. — Не сегодня. Вчера. Ночевал у Епифана, атамана. Он мне все рассказал. И про сход, и про свидетелей, и про то, как ты людей подкупала. И про Прохора, который до сих пор плачет по Дарье. И про Фомку, который помнит, что отдал тебе похоронку на Матвея в декабре.
Степанида выронила нож. Он звякнул об пол, и звук этот показался ей похоронным звоном.
— Тарас, я…
— Молчи! — Он развернулся. Глаза его горели таким бешенством, что Степанида попятилась к печи. — Ты спрятала похоронку. Ты не отдала Дарье письмо. Ты дала ей ждать полгода, сходить с ума, пойти к Прохору от отчаяния. А потом ты собрала свидетелей и выгнала ее вон. Из-за чего? Из-за того, что я на нее смотрел?
— Ты смотрел! — закричала Степанида, и в крике этом вырвалось все, что копилось годами. — Ты на нее смотрел, как на праздник! А на меня — как на вещь! Я — твоя жена! Я родила тебе троих, но они все померли во младенчестве, а ты даже не плакал! Ты сказал «Бог дал, Бог взял» и пошел в степь. А на Дарью ты смотрел так, будто она — живая, а я — нет!
— И поэтому ты решила ее убить? — Тарас шагнул к ней. — Не физически — душой. Ты ее убила, Степанида. Ты сделала из нее блудницу перед всем хутором. Ты заставила ее уйти в никуда с младенцем на руках. Ты знаешь, что Матвей жив?
Степанида замерла.
— Что?
— Матвей жив, — повторил Тарас. — Я встретил его в госпитале в Ростове. Он без ноги, но живой. Он мне рассказал, что писал Дарье трижды. Письма не дошли. А потом он получил из хутора весть, что его жена — блудница и изгнана. Он чуть не повесился, Степанида. Я еле откачал.
Степанида села на лавку. Ноги ее не держали.
— Он жив, — прошептала она. — А я…
— А ты похоронку спрятала, — закончил Тарас. — Ты сделала так, что женщина считала себя вдовой. Ты толкнула ее в объятия другого. Ты разрушила две семьи. Прохор теперь пьет, а Дарья неизвестно где. И все из-за того, что тебе показалось, будто я на нее смотрю.
Он замолчал. В горнице стало тихо, как в склепе.
— Собирайся, — сказал он наконец.
— Куда? — одними губами спросила Степанида.
— Вон. Из моего дома. Из моего хутора. Я не хочу тебя знать. Ты — не жена мне. Ты — змея, которую я пригрел.
— Тарас, пожалей! — Она упала на колени, протянула к нему руки. — Я покаюсь! Я все исправлю!
— Поздно, — сказал он и отвернулся. — Ступай. Пока я добрый.
Она стояла на коленях посреди горницы, смотрела на его спину, на широкие плечи, на перевязанную руку. Плакать уже не могла — только всхлипывала, как ребенок.
— Я найду ее, — сказала она. — Я перед ней поклонюсь. Я…
— Делай что хочешь, — ответил Тарас, не оборачиваясь. — Но чтобы к вечеру тебя здесь не было.
Степанида поднялась. Отерла лицо подолом юбки. Пошла в спальню, достала узел — тот самый, в котором когда-то пришла в этот дом, двадцать лет назад. Собрала иконку, смену белья, краюху хлеба. Потайной ящик оставила открытым — похоронка лежала на виду.
Она вышла из куреня и пошла по улице, той самой, по которой когда-то шла Дарья. Люди оглядывались, шептались. Никто не окликнул, никто не перекрестил. Степанида шла одна, в стоптанных чувяках — других в спешке не нашлось, — и чувствовала, как земля через прохудившуюся подошву обжигает пятки
На околице она остановилась. Оглянулась на хутор — на церковь, на плетни, на дымки над трубами. Все это было ее жизнью. И всего этого она лишила себя сама.
— Господи, — сказала она в пустоту. — Что же я наделала…
Но небо молчало. Только жаворонок пел свою бесконечную песню, и ветер гнал по степи ковыль, как седые волосы.
Пятая глава кончилась. Впереди был путь — долгий, выжженный солнцем, по чужой земле. Степанида шла на юг, туда, где, по слухам, оседали изгнанные бабы. Она не знала, найдет ли Дарью. Не знала, простит ли та. Знала только одно: если не найдет — умрет. Потому что жить с такой тяжестью на душе невозможно. И никто, даже Бог, не снимет ее, кроме той, которую она предала.
***
Степанида шла по степи уже четвертые сутки. Башмаки она разбила еще в первый день — пришлось бросить их у дороги и идти босиком, как бродяжка. Ноги превратились в сплошную рану: подошвы в волдырях, пальцы распухли, каждый шаг отдавался болью до самого сердца. Но она шла. Останавливалась только затем, чтобы напиться из придорожной канавы или сорвать горькую лебеду — есть было нечего, краюха кончилась на второй день.
Она шла на юг, туда, где, по слухам, оседали изгнанные. В станицах, куда она заходила, люди косились на нее, но иногда подавали кусок хлеба или глоток молока. В одной из станиц — Богом забытой, с покосившимися хатами и злыми собаками — старуха на базаре сказала ей:
— Ты, касатка, в какую сторону идешь?
— Туда, где чужих принимают, — ответила Степанида.
— А, тогда тебе в Гнилушки. Там всякий сброд живет. Иногородние, беглые, вдовы без мужиков. Только там и тебя примут. А может, и нет. Всяко бывает.
Гнилушки оказались хутором на берегу Егорлыка, такой захудалый, что и названия-то не было на картах. Дворов двадцать, земля песчаная, дома из самана, крытые соломой. Степанида вошла в хутор на закате, когда бабы выгоняли коров со двора. Никто на нее не оглянулся — чужих тут хватало.
— Мне Дарью Жиленкову, — спросила она у первой встречной — худой бабы с коромыслом.
Та поставила ведра, прищурилась:
— Дарью? А тебе зачем?
— Я… родственница.
— Родственница? — Баба усмехнулась. — Ну пойдем, покажу.
Она привела Степаниду на самый край хутора, к домишку, который отличался от других только тем, что у крыльца росла старая акация, усыпанная лиловыми цветами. Дверь была открыта, изнутри слышался детский смех — звонкий, заливистый, как ручей.
Степанида переступила порог и остановилась.
Куренек был бедным, почти нищим: печь почерневшая, стол без скатерти, на полках — пара глиняных мисок. Но в углу, на самодельной кровати, лежали двое младенцев — крошечные, розовые, с пушистыми головками. Они гугукали и хватали друг друга за ручки. А рядом стояла Дарья.
Степанида узнала ее не сразу. Дарья похудела еще больше, лицо заострилось, волосы посеклись и выцвели. Но глаза — те самые, черные, с огоньком — смотрели так же прямо и смело. На руках у Дарья держала третьего ребенка — Машку, которая за два года вытянулась и стала похожа на мать.
Дарья подняла голову и увидела Степаниду. Узнала мгновенно. И в тот же миг лицо ее окаменело.
— Вон, — сказала она тихо.
— Дарья… — начала Степанида, но голос сорвался.
— Я сказала — вон! — Дарья поставила Машку на пол, шагнула к Степаниде. — Ты пришла посмотреть, как я живу? Посмотреть, во что ты меня превратила? Смотри! — Она обвела рукой убогую хату. — Смотри, как я богата! Двое, — она кивнула на младенцев, — двойня, родила в январе. Без мужа, без бабки, сама, на полу, в крови. А ты пришла любоваться?
— Я пришла просить прощения, — выдавила Степанида.
— Прощения? — Дарья засмеялась — сухо, страшно. — Ты украла у меня мужа. Ты украла у меня год жизни. Ты выгнала меня с хутора, когда я была одна с ребенком. Ты сделала меня блудницей перед всеми. И ты пришла просить прощения?
Степанида молчала. Слова кончились. Она опустилась на колени прямо на земляной пол, не чувствуя, как острые щепки впиваются в израненные ноги. Сняла с головы платок, распустила седеющие волосы.
— Я не просить пришла, — сказала она. — Я пришла в кабалу. Бери меня в работницы. Буду печь топить, коров доить, детей нянчить. Ничего не прошу, только позволь остаться. Я отработаю тебе каждую слезу, каждую ночь, которую ты не спала.
— В работницы? — Дарья наклонилась к ней, заглянула в глаза. — Ты, Степанида, сотникова жена, которая из серебряной ложки ела, пойдешь ко мне в работницы? Ты врешь.
— Не вру, — сказала Степанида. — Тарас выгнал меня. Узнал все. У меня ничего нет. Ни дома, ни денег, ни мужа. Я хуже тебя теперь, Дарья. Ты — хозяйка, а я — бобылка. Прими, Христа ради.
Она поклонилась в ноги, коснулась лбом пола. Спина ее тряслась от беззвучных рыданий. Дети на кровати затихли, глядя на взрослых. Машка подошла к матери, дернула за юбку.
— Мам, а тетя плачет, — сказала она.
Дарья стояла, не двигаясь. Смотрела на распростертую Степаниду, и в голове ее проносилось все: та зима, похоронка, которую она не получила, бессонные ночи у окна, отчаяние, толкнувшее ее в объятия Прохора, позор на площади, дорога по степи с Машкой на руках, роды на холодном полу, когда рядом не было ни души. Все это она пережила из-за этой женщины.
И все же…
Дарья вспомнила свою мать, старую украинку, которая перед смертью сказала: «Дочка, помни: зло, которое ты держишь в сердце, отравляет не того, кто согрешил, а тебя. Прощать — это не слабость. Это сила».
Она вздохнула глубоко, как перед прыжком в ледяную воду.
— Встань, — сказала она.
Степанида подняла голову. Лицо ее было мокрым от слез, на лбу — полоса грязи.
— Встань, — повторила Дарья. — Не позорься. И не надо мне работницы. Сама как-нибудь.
Степанида не вставала. Она смотрела на Дарью снизу вверх, как побитая собака, и ждала приговора.
Дарья подошла к печи, достала чугунок со щами, отломила краюху хлеба. Поставила на стол.
— Садись, — сказала она. — Поешь. Ты, вижу, не евши три дня. Потом поговорим.
— Ты прощаешь меня? — прошептала Степанида.
Дарья помолчала. Посмотрела на двойню — мальчика и девочку, которые уже засыпали, прижавшись друг к другу. Посмотрела на Машку, которая терла кулачком глаза. Потом перевела взгляд на Степаниду.
— Не знаю, — сказала она честно. — Простить — это не забыть. Я не забуду никогда. Но убить тебя или прогнать — это значило бы стать такой же, как ты. А я не хочу быть тобой. Садись, говорю. Щи стынут.
Степанида поднялась, шатаясь, подошла к столу. Села на лавку, взяла ложку. Руки дрожали так, что щи расплескивались. Она ела и плакала одновременно. Дарья стояла у печи, скрестив руки, и смотрела на нее. В глазах у нее не было тепла, но не было и прежней ненависти. Только усталость — и что-то похожее на жалость.
— Я останусь, — сказала Степанида, отодвигая пустую миску. — Хочешь ты или нет. Я буду помогать тебе. Пока не отработаю. Год, два, десять лет — сколько понадобится.
— Делай как знаешь, — ответила Дарья. — Места в хате нет. Будешь спать в сенях.
— Согласна.
В ту ночь Степанида спала на соломе у порога, укрывшись своим рваным платком. Дети плакали по очереди, Дарья вставала к ним, качала, пела колыбельную — ту самую, украинскую, что пела когда-то и на хуторе. Степанида слушала и не могла уснуть. Она смотрела в щель между досками на звездное небо и думала о том, что жизнь ее кончилась — и началась заново. Другая, не та, где она была богатой и властной, а та, где она — никто. И это «никто» было тяжелее любого наказания.
Но в этой тяжести было что-то чистое. Как если бы она всю жизнь носила чужую шубу, а теперь осталась в одной рубахе — и вдруг почувствовала, как ветер касается кожи. Холодно, больно, но — по-настоящему.
На рассвете Дарья вышла в сени, посмотрела на спящую Степаниду и тихо сказала:
— Матвей жив. Тарас написал мне письмо через оказию. Он без ноги, но живой. Я жду его. Он приедет, когда поправится.
Степанида открыла глаза. Села.
— А Прохор? — спросила она.
— Прохор — грех мой, — ответила Дарья. — Не твой, мой. Я сама к нему пошла. Ты толкнула, но шаг я сделала сама. И отвечать мне. Прохор не приедет. Он женился в другой станице.
— И ты одна с тремя?
— С тремя, — Дарья кивнула. — А ты будешь помогать. Сама сказала. Слово дала.
— Слово дала, — повторила Степанида.
Они посмотрели друг на друга. В этом взгляде не было любви. Не было даже дружбы — слишком глубокие раны остались. Но было что-то большее: понимание, что они обе — женщины, раздавленные войной, судьбой, своими и чужими грехами. И что вместе выжить легче, чем порознь.
Дарья протянула ей руку. Степанида взяла. Руки были одинаковые — мозолистые, с обломанными ногтями, с темными венами. Руки тех, кто работает от зари до зари и не жалуется.
— Вставай, — сказала Дарья. — Корову доить пора.
Степанида встала. И пошла за ней — в новый день, в новую жизнь, где не было ни хутора Ново-Никольского, ни серебряных ложек, ни похоронки в потайном ящике. Была только степь, небо над головой и двое чужих детей, которых она теперь будет нянчить как своих.
Зависть и ревность, которые когда-то сожгли ее душу дотла, не исчезли. Но из пепла всегда можно вырастить что-то новое. Если есть кому полить живой водой.
А живая вода — это прощение. Нелегкое, небыстрое, выстраданное. Но без него человек — сухая ветка. С ним — дерево, которое выдержит любую бурю.
Степанида поняла это в ту минуту, когда впервые за долгие годы улыбнулась — не сладкой, притворной улыбкой, а настоящей, сквозь слезы и боль. Дарья, взявшая ее в свой нищий дом, не обернулась, но Степаниде показалось, что плечи у той чуть-чуть расслабились.
Над Егорлыком вставало солнце — огромное, красное, как на пожаре. И в этом пожаре сгорало прошлое. И начиналось будущее.
Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!
Рекомендую вам почитать также рассказ: