Часть 11. Глава 107
03:17. За окном – дождь. В коридоре – запах антисептика и тревоги. Он особенный, его не спутаешь ни с чем: смесь хлорки, медицинского спирта, чужой боли и надежды, которая еще не умерла. Этот специфический больничный аромат въедается в халат, волосы и кожу. После суточного дежурства прихожу домой и продолжаю его чувствовать – будто он прилип ко мне.
Я сижу в ординаторской, допиваю третий за ночь кофе. Стараюсь не думать о том, как там отец. Хочется верить, что его обязательно спасут. Ну, а пока только работа, работа. Рядом Сауле Мусина дремлет на старом кожаном диване, подложив под голову папку с анализами. Ольга Великанова что-то пишет в картах, и её почерк с каждым часом становится все более неразборчивым, – усталость берет свое.
Пётр Андреевич Звягинцев в процедурной, перевязывает пожилого мужчину с флегмоной на ноге – тот попал в больницу вовремя, еще пару дней, и ампутация была бы неизбежна. Почему тянул до последнего? Мужчины такие мужчины… К тому же больной оказался художником. Это значит: много творчества и алкоголя.
Тишина. Такая редкая в нашем отделении, когда можно на минуту забыть, что ты не просто врач, а имеющий право на отдых человек. Невозможно ведь постоянно ощущать себя солдатом, который воюет за каждую секунду чужой жизни. Порой воину нужно забиться куда-нибудь поглубже в блиндаж и как следует выспаться. Ну вот, снова меня тянет на военную тематику. Что поделать? Дочь генерала… Эх, папа, папа…
Я смотрю на часы. Скоро рассвет. Еще пара часов, и за окнами посветлеет, а мне, если повезёт, то получится отправиться домой. Правда, у нас в отделении жуткая нехватка кадров, вот и приходится порой оставаться по две смены. Да и вообще, зря мечтаю упасть на кровать и забыться. В приемном покое расслабляться нельзя. Болезнь не смотрит на часы. Она приходит, когда её совсем не ждешь. Не говоря уже обо всяких происшествиях.
Меня срочно вызывают в фойе. Голос у администратора Достоевского напряженный. Что он там увидел в мониторе камеры видеонаблюдения? Федор Иванович, как бывший сотрудник правоохранительных органов, недавно попросил, чтобы у него была возможность наблюдать за тем, что происходит по пути от ворот клиники до нашего отделения, сказал: «Для предугадывания событий». Тоже мне, Вольф Мессинг нашелся.
Дверь резко распахивается. В коридор влетают двое мужчин – запыхавшиеся, в мокрых куртках, с диким выражением лиц. Между ними – самодельные носилки. Старая дверь, снятая с петель, на ней лежит молодой парень. Футболка пропитана кровью. Вся левая сторона – багровая, мокрая, блестящая в свете ламп.
– Ножевое! – выпаливает первый мужчина, тот, что постарше, с сединой в бороде. – На остановке напали! Трое, гопники, выскочили из кустов, ни слова не сказали, просто ударили и побежали. Мы не успели, доктор, мы ничего не успели...
– На каталку! – мой голос звучит громче, чем ожидала, и режет пространство скальпелем. Вся усталость исчезает мгновенно, будто ее и не было. Тело переключается в боевой режим: мышцы напряжены, мысли четкие, холодные, структурированные. Адреналин. Лучший допинг в мире.
Сауле уже рядом, – она во время дежурства спит вполглаза, просыпается от любого шороха, а от такого грохота и подавно. Она катит каталку к дверям, ловко подхватывает парня под мышки, помогает переложить. Ее движения отточены до автоматизма: год в неотложке – и научилась делать это быстрее любой реанимационной бригады.
– Оля, зови Звягинцева! – кричу Великановой. – Срочно! Готовьте операционную!
Она бросается к телефону. Ее пальцы, еще минуту назад сжимавшие ручку, теперь стремительно набирают короткий внутренний номер.
– Давление, пульс, сатурацию, – командую Сауле. – Кислородную маску. Кровь на группу и резус – немедленно, пока вены не упали.
Парень в сознании. Это хорошо и плохо одновременно. Хорошо, потому что мозг работает, сознание не угасло. Плохо, поскольку он всё ощущает, и для человеческого мозга столько боли – очень опасное состояние. Раненый чрезмерно бледен, кажется почти прозрачным. Вижу вены под кожей: синие, извилистые, как карта неизведанной реки. Губы белые. Потеря крови колоссальная. Давление, которое только что измерила Сауле, – 80 на 50. Пульс 130. Организм на пределе, сердце колотится, как бешеное, пытаясь прокачать то, чего осталось слишком мало.
– Больно... – шепчет парень. Его губы почти не двигаются. Слова выходят с придыханием, воздух свистит сквозь зубы.
– Держись, – говорю, наклоняясь к нему, вкладывая в голос всю уверенность, какую могу собрать. – Мы здесь, тебя не бросим. Как зовут?
– Пётр…
– Петя, слушай меня. Ты сильный. Ты справишься. Я сейчас буду смотреть твою рану, это может быть больно, но ты терпи, хорошо? Дыши глубоко. Не задерживай дыхание.
Он едва заметно кивает, но этого достаточно. Поднимаю футболку. Крови много. Течет не струей, выливается толчками, в такт сердцебиению. Артериальное? Нет, цвет темный, венозный. Но вены крупные, и если задета, скажем, селезеночная или брыжеечная...
– Свети сюда, – говорю Сауле, и та направляет лампу.
Рана. Левая подвздошная область, чуть выше крыла подвздошной кости. Длина – около трех сантиметров, края ровные, как от хорошего, острого лезвия. Проникающее? На вид – да. Брюшная стенка здесь тонкая, мышечный слой небольшой, и даже короткий нож может легко добраться до внутренностей.
– Приступаю к пальпации, – говорю, надевая перчатки. Кладу ладонь на живот Пети. Он стонет, когда нажимаю, и чувствую, как мышцы напрягаются, защищаясь. Живот мягкий пока, но уже начинает вздуваться. Кровь скапливается в брюшной полости. Гемоперитонеум, почти на сто процентов.
Нам сообщают, что операционная готова. Несёмся туда. В коридоре Петя вдруг хватает меня за рукав. Пальцы слабые, дрожащие, но он сжимает ткань так, словно это его последняя связь с жизнью.
– У меня мама... – шепчет он. – Она одна... у нее никого больше нет... позвоните ей, пожалуйста... скажите, что я...
– Обязательно позвоню, – перебиваю. Не грублю, просто не должен он сейчас говорить об этом, думать о смерти. – Держись, Петя. Мы тебя не отдадим. Обещаю. Слышишь? Я даю тебе слово. Ты войдешь в эту операционную и выйдешь из нее живым. Это не обсуждается, – и в который раз понимаю, что наговорила лишнего. Как могу вообще что-то гарантировать?! Даже становится стыдно.
Парень смотрит на меня. Глаза мутные, зрачки расширены. Но в этом взгляде есть что-то, что заставляет меня поверить: будет бороться, сдаваться не хочет.
– Верю... – выдыхает Петя.
– Ольга Николаевна, я беру больного, – говорит Звягинцев на пороге операционной.
– Да, но я…
– Мы с Великановой справимся. Вы слишком устали. Вам нужно отдохнуть. В таком состоянии оперировать категорически нельзя, – и Пётр Андреевич уходит, закрыв дверь операционной.
Красная лампа загорается над входом. Возвращаюсь в ординаторскую. Спорить со Звягинцевым, конечно, не буду. Он прав. Смена приближается к суткам. Я действительно очень устала. Сижу и смотрю на стену. Сауле принесла новый кофе, но не пью – остывает на столе. Рядом доктор Круглов перебирает какие-то бумаги. Еще кто-то приходит и уходит, даже не обращаю внимания.
Два часа – это много и мало одновременно. Много, если ты сидишь в коридоре и боишься, что дверь откроется и хирург выйдет с лицом, на котором всё написано. Мало, если ты сам стоишь за столом и пытаешься зашить сосуд, который рвется под иглой, как гнилая нитка. А если ты принял пациента и волнуешься за него? Много или мало?
В 05:48 дверь открывается. Петр Андреевич входит, и я впервые за долгое время вижу на его лице улыбку. Не победную – усталую, счастливую, облегченную.
– Жить будет, – говорит он. – Повезло, что вы успели. Нож прошел в миллиметре от селезенки, задел брыжейку тонкой кишки, но мы всё зашили, кровь остановили. Перитонита нет. Если двое суток в реанимации продержится – через неделю выпишем.
Выдыхаю.
– Ольга Николаевна, пожалуйста, позвоните его матери, – говорит Пётр Андреевич.
– Да, конечно, я сейчас...
Мать Пети приехала через час. Женщина лет пятидесяти, в куртке, с мокрыми от дождя и слез щеками. Я встретила ее в коридоре, отвела в сторону, объяснила, что сын жив, операция прошла успешно, Пётр в реанимации под наблюдением, его жизни ничего не угрожает. Она упала на пластиковое кресло в коридоре и заплакала. Не красиво, не тихо – навзрыд, сотрясаясь всем телом, как ребенок. Я расположилась рядом, и мы сидели так несколько минут – врач и мать, две женщины, которых объединила одна спасенная жизнь.
– Спасибо, – прошептала она, когда смогла говорить. – Спасибо, что не дали ему погибнуть.
– Не меня благодарите. Его оперировали доктора Звягинцев и Великанова.
– Век буду Бога за них молить!
Я вернулась в ординаторскую, села на свой стул и допила остывший кофе. Часы показывали седьмой час утра. Дождь за окном стихал, где-то на востоке небо начинало светлеть. Вот уже и рассвет.
– Еще одна ночь, – сказала я Сауле.
Медсестра кивнула. В ее глазах – усталость, но не опустошение. Так смотрят люди, которые знают, зачем они здесь.
– И завтра будет так же, – ответила она. – Но это того стоит.
Я хотела что-то сказать – может, пошутить или согласиться, но в этот момент снова позвонил Достоевский. К нам прибыла бригада «Скорой» с новым пациентом. Женщина на каталке, бледная, с закрытыми глазами. Фельдшер на ходу сообщает:
– Давление 90 на 60, пульс 110, жалобы на боли в животе, рвота, подозрение на кишечную непроходимость.
Что ж, поработаем ещё…
***
Так получилось, что после утренней суеты я не ушла домой, а осталась помогать следующей смене. Правда, есть надежда на то, что совсем скоро полегчает. Недавно наша коллега Маша Званцева родила девочку, и ее муж, один из лучших врачей отделения Данила Береговой, буквально завтра выйдет на работу.
Всё продолжилось с очередного сообщения администратора. Только теперь это была Дина Хворова, поскольку Федор Иванович благополучно отправился домой.
– Едет «Скорая», – сказала она. – Везут женщину, пятьдесят восемь лет. Нарастающая мышечная слабость, затруднение глотания, гнусавость голоса, опущение век. Фельдшер говорит – картина неясная, но что-то серьезное. Голос у него такой... напряженный.
Я пошла встречать. Фельдшеров, пока здесь работаю, уже узнала многих. Они – такие же солдаты невидимого фронта, как и мы. Если уж напряжены – значит, действительно что-то не так. Они видят сотни пациентов за смену, их чутье редко обманывает.
«Неотложка» подъехала через пять минут. Я вышла на крыльцо – дождь уже кончился, воздух был влажным и свежим, пахло мокрым асфальтом и почему-то не весной, а осенью. К этому в Санкт-Петербурге трудно привыкнуть.
Дверь открылась, и фельдшер – молодой парень, веснушчатый, с красными от недосыпа глазами – помог спуститься женщине. Пациентка вошла в отделение сама. Это уже было странно. При таком анамнезе обычно больные лежат на носилках или, в лучшем случае, сидят в коляске. Но эта женщина шла. С трудом, опираясь на сопровождающего – мужчину лет шестидесяти, видимо, мужа или брата, – но собственными ногами.
Правда, ее шаги были неуверенными. Не шатающимися, как у пьяной, а какими-то... деревянными. Словно каждый шаг требовал колоссального усилия воли. Словно конечности наливались свинцом, и она заставляла себя переставлять их, миллиметр за миллиметром, преодолевая невидимую, но чудовищную тяжесть.
– Здравствуйте, – произнесла она, когда я подошла ближе и сразу уловила тот самый характерный носовой оттенок голоса, который не спутаешь ни с чем. Гнусавость. Будто она говорит, зажав нос пальцами. – Мне всё труднее говорить... и есть. Вчера подавилась чаем... сегодня не смогла выпить даже бульон.
Я посмотрела на ее лицо. Бледное, с заметной асимметрией мимики. Правое веко почти полностью прикрывало глаз – опущение, птоз, причем выраженное, грубое. Левое веко лишь слегка подрагивало, будто пыталось повторить движение, но не могло. Лоб – гладкий, без морщин, словно мышцы, которые поднимают брови, перестали работать.
– Давно это началось? – спросила я, ведя ее в смотровую.
– Недели две, – ответила женщина, осторожно опускаясь на кушетку. Каждое движение давалось ей с трудом. Она подняла руку, чтобы снять шарф, и я заметила, как дрожат пальцы, как трудно ей удержать их в одном положении. Тремор. Мелкий, быстрый, не похожий на паркинсонический. – Сначала просто уставала быстро. Думала, весна, авитаминоз. Потом заметила, что веко опускается к вечеру. А вчера... вчера я не смогла прожевать котлету. Челюсть просто... не двигалась.
Я помогла ей раздеться, уложила на кушетку. Начала осмотр. Рефлексы – снижены, но не критично. Мышечная сила – в руках еще более-менее, в ногах уже слабость. Чувствительность – сохранена полностью. Это важно: если она в порядке, значит, проблема не в нервах, которые проводят сигналы, а в том месте, где нерв встречается с мышцей.
– Сожмите мои пальцы, – сказала я, протягивая руку. Она слабо сжала. – А теперь закройте глаза и не дайте мне их открыть.
Я попыталась приподнять ее веки. Правое – почти не сопротивлялось, левое – чуть лучше, но все равно слабо.
– Надуйте щеки.
Она попыталась. Щеки не надулись – воздух вышел сквозь неплотно сомкнутые губы.
– Улыбнитесь.
Улыбка вышла кривой – правый угол рта почти не поднялся.
Картина складывалась. Птоз, слабость мимических мышц, гнусавость, дисфагия – затруднение глотания. И всё это нарастало в течение двух недель. Не молниеносно – значит, не инсульт. Не волнообразно – значит, не рассеянный склероз. И не симметрично с самого начала – значит, не какая-то системная миопатия.
– Сделайте глубокий вдох, – попросила я, прикладывая фонендоскоп к груди. Дыхание было поверхностным, но легкие слушались чисто. Сердце – ритмично, без шумов. Живот – мягкий, безболезненный.
– А теперь глотните воды, – я протянула ей стакан.
Она взяла его дрожащими пальцами, поднесла к губам, сделала глоток и поперхнулась. Лицо исказилось от напряжения, глаза расширились, она закашлялась.
– Трубку! – сказала я Сауле, которая стояла рядом. – Отсос!
Медсестра уже была тут как тут – с резиновой грушей, с катетером. Она ловко откачала воду из ротоглотки, и женщина наконец смогла вздохнуть.
– Простите, – прошептала она, когда приступ кашля прошел. – Оно само как-то…
– Всё нормально, – сказала я, вытирая ей лицо салфеткой. – Вы ни в чем не виноваты.
Я отошла к столу, села, закрыла глаза на секунду. Мысленно перебирала возможные диагнозы. Ботулизм? Нет, не подходит – при нём зрачки расширены, реакция на свет вялая, у нее же зрачки нормальные. Синдром Гийена-Барре? Тоже нет – при этом обычно начинается с ног, слабость восходящая, да и чувствительность страдает. Инсульт ствола мозга? Возможно, но тогда бы были еще симптомы – головокружение, двоение, нистагм. Их нет.
Оставался один вариант. Классический. Тот, который любят загадывать на экзаменах по неврологии, но который в реальной жизни встречается не так уж часто.