Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Сын моей сестры (город) 4/7

Письма лежали на столе пачкой, перевязанной серой ниткой. Я их вынесла из-за божницы накануне ночью и положила сверху, на скатерть, чтоб не передумать к утру. Метрику Миши я положила рядом. И письмо от соседки. Миша вошёл из сеней, в отцовской рубахе. Рубаху он со вчерашнего вечера не снимал, даже спал в ней — я слышала, как он шуршал, устраиваясь на лавке. Босой, волосы дыбом с одного бока. -----> 1 часть <----- -----> 3 часть <----- — Доброе утро, тёть Ань. — Доброе. Умойся и садись. Он умылся под рукомойником, провёл мокрой ладонью по затылку, приглаживая. Сел напротив. И только тогда увидел пачку. — Это они? — Они. — Все? — Все, что от неё пришли. Пятнадцать штук. За двадцать лет. Он не потянулся. Сидел и смотрел. Я налила ему чаю, поставила перед ним кружку, отрезала хлеба. Чай он не тронул. — Тёть Ань. А вы их совсем не открывали? — Первое открыла. Последнее открыла. Остальные — нет. — Почему? Я могла соврать. Могла сказать: некогда было, забывала, не до того. Деревенская баба вс
Оглавление

Письма лежали на столе пачкой, перевязанной серой ниткой. Я их вынесла из-за божницы накануне ночью и положила сверху, на скатерть, чтоб не передумать к утру. Метрику Миши я положила рядом. И письмо от соседки.

Миша вошёл из сеней, в отцовской рубахе. Рубаху он со вчерашнего вечера не снимал, даже спал в ней — я слышала, как он шуршал, устраиваясь на лавке. Босой, волосы дыбом с одного бока.

-----> 1 часть <-----

-----> 3 часть <-----

Доброе утро, тёть Ань.

Доброе. Умойся и садись.

Он умылся под рукомойником, провёл мокрой ладонью по затылку, приглаживая. Сел напротив. И только тогда увидел пачку.

Это они?

Они.

Все?

Все, что от неё пришли. Пятнадцать штук. За двадцать лет.

Он не потянулся. Сидел и смотрел. Я налила ему чаю, поставила перед ним кружку, отрезала хлеба. Чай он не тронул.

Тёть Ань. А вы их совсем не открывали?

Первое открыла. Последнее открыла. Остальные — нет.

Почему?

Я могла соврать. Могла сказать: некогда было, забывала, не до того. Деревенская баба всегда найдёт чем оправдаться.

Боялась, Миш. Прочитаю — и придётся отвечать. А я тогда отвечать не могла. У меня внутри было так заперто, что я ключ потеряла. Думала: пусть лежат. Разберусь когда-нибудь. Видишь, как разобралась. Двадцать лет.

Он опустил глаза на нитку, которой пачка была перевязана.

А сейчас?

А сейчас давай посмотрим.

Давайте

Я развязала нитку. Узел был старый, в нём всё ещё держался запах печного дыма из узелка за божницей. Письма легли веером — серые, голубоватые, в одинаковых дешёвых конвертах, какие в городском киоске продавали по три копейки.

Я взяла верхнее. Самое старое. Печать на марке потёрлась, но год ещё читался.

Это первый год. После того как уехала.

Я надорвала край, вытащила тонкий листок. Развернула.

Долго смотрела на первое слово. А потом заставила себя читать вслух — медленно.

***

«Сестричка моя.
Не знаю, дойдёт ли это письмо. И не знаю, прочтёшь ли. Я бы на твоём месте порвала, не глядя. Но я всё равно пишу, потому что иначе не могу. Я тут, в городе, который мне до сих пор чужой, лежу ночью и слышу трамваи. У нас в деревне в это время только собаки лают, помнишь? У Полякова всегда первой Жучка отзывалась.
Анька, я знаю, что я сделала. Я каждый день знаю. Я не пишу, что любила его больше, чем тебя, — я не любила. Я просто была глупая и испуганная, и у меня ничего своего никогда не было. А тут оказалось, что есть. Я схватилась, как утопающая, и не подумала, что оно — твоё.
Я сейчас сижу с этим как с горячим железом в руках. Ни поставить, ни бросить.
Я не прошу прощения. Простить нельзя такое сразу, я понимаю. Я только хочу, чтоб ты знала: я не забыла. Я тебя помню. Я помню, как ты мне косы заплетала и шипела, что гребень застревает. Я помню, как ты меня в школу водила. Я тогда думала, что у меня есть старшая сестра на этом свете и что мне ничего больше не нужно.
Сестричка. Если когда-нибудь сможешь — напиши хоть слово. Не «прощаю», нет. Просто слово, что ты жива. Я больше ничего не прошу.
Лиза.»

***

Я дочитала и положила листок на стол. Лицом вниз, как кладут карту, которую больше не хочется видеть.

Миша молчал. Долго. Потом провёл пальцем по краю листка — не переворачивая, просто проводя.

Тёть Ань. Она правда так писала?

Так и писала.

А вы ей не ответили?

Не ответила.

Он не сказал — а почему. Не сказал — это же мама, как же так. Я была ему за это благодарна больше, чем за все его молчания вместе взятые. Он понимал: иногда живой человек не может сделать самой простой вещи, и это не потому что он злой...

Он только сглотнул и сказал:

А ещё?

Я взяла следующее. И ещё одно. И ещё.

Письма были разные. В одних — короткие, в две страницы, про то, как она устроилась, как ходит на фабрику, как у неё болит спина от стояния у станка. В других — длиннее, про сны, про то, как ей снится наша мать, и что она в этих снах всегда отворачивается. В одном — про то, как родился Миша, и что она назвала его в честь нашего отца, Михаилом, и плакала всю ночь после роддома, потому что некому было сказать про это «отцу». Отца к тому времени уже четыре года как не было.

Я читала вслух всё. Без пропусков. Голос у меня сел уже на третьем письме, но я не переставала. Миша сидел напротив и смотрел на меня.

***

Письмо, которое нас обоих сломило, было предпоследним. По штемпелю — двух с лишним лет давности. Бумага в нём была другая, не голубоватая, а простая в линеечку, вырванная из тетрадки. И почерк уже сбивался — то крупнее, то мельче, будто рука уставала.

Я начала читать и почувствовала, что больше не могу удерживать ровный голос.

«Анька.
Я не знаю, как написать это так, чтоб ты не подумала, что я опять прошу. Я не прошу. Я уже ничего не прошу.
Просто у меня в последнее время появилась одна мысль, и я с ней сплю и встаю. Если со мной что-то случится — а случается, ты знаешь, со всеми, — у Мишки на земле никого нет. Андрея нет третий год. Свекровь его в дом не пускала ещё при его жизни, теперь и подавно. Подружки мои — на работе подружки, на час, не на жизнь.
Я думаю про тебя. Каждый день. И мне страшно от этой мысли, потому что я не имею на неё права. Я тебя оставила одну в деревне с матерью больной. Я у тебя забрала то, что нельзя забирать. И вот теперь я сижу тут со своим мальчиком и думаю: если что — больше мне его доверить некому. Только тебе.
Я не пишу возьми его себе. Я не пишу — пообещай. Я не пишу даже приезжай. Я просто сижу и смотрю на него спящего и думаю про тебя, и от этого мне немного легче. Будто ты есть на свете не только для меня, но и для него.
Сестричка. Прости меня хоть после ухода моего, если при жизни не выйдет.
Лиза.»

Я положила листок на стол. Очень осторожно, будто боялась, что он рассыплется.

В избе было слышно, как за стеной у Степановых блеяла коза. И как ходики на стене щёлкали. Больше ничего.

Миша сидел, опустив глаза на свои руки, лежащие на коленях. Я смотрела на его макушку.

Потом он поднял голову.

Тёть Ань. Она правда так думала?

Правда.

Что вы меня… что вы меня возьмёте?

Получается, думала.

Он замолчал. И задал один вопрос. Тот, ради которого, наверное, и пишутся такие письма — и не пишутся ответы.

А вы тогда — взяли бы? Тогда?

Я могла соврать. Это, может быть, был единственный момент в жизни, когда соврать было бы правильно. Сказать: конечно, Миш, я бы тогда поехала за тобой на край света. Сказать так, как ему было надо это услышать. Он бы успокоился, кивнул, доел хлеб, и мы бы пошли в район.

Тогда — не знаю, Миш. Тогда у меня внутри был камень. Я бы, может, и не сразу поехала. Я тебе врать не буду. Но это — тогда. А сейчас я знаю.

Что знаете?

Что ты мой роднулечка.

Он сглотнул. Кадык у него на тонкой шее дёрнулся вверх и вниз. Глаза не намокли. Но рот у него повело, и он быстро провёл по нему ладонью.

Ясно.

И больше — ничего. Это «ясно» было вместо всего, что у него внутри сейчас стояло. Я собрала письма, сложила их обратно стопкой. Сверху положила то, последнее. Перевязала ниткой.

Завтра в пять подъём, — сказала я. — Едем в район.

Я тоже?

Ты тоже. Я одна не поеду.

Он кивнул. Без вопросов.

***

Автобус уходил в шесть тридцать с площадки у сельпо. Старый, ЛиАЗ, в зелёной краске, потёртой до серого по углам. Шёл два раза в неделю — в понедельник и четверг. Сегодня был четверг.

Мы вышли из избы в темноте. Платок я завязала туго. Миша надел свою городскую куртку — отцовскую рубаху я ему не дала, пожалела на дорогу, отцовское не для районных коридоров, отцовское — для дома. Сумку он оставил под лавкой. Я взяла свою — в ней две справки с фермы, метрика Миши, письмо от соседки, и, отдельно, свёрнутый вчетверо листок, на котором я ещё с вечера карандашом выписала всё, что у меня было: имена, даты, адрес Лизы, фамилию её соседки. Чтоб не путаться в кабинете.

На площадке уже стояли двое — баба с корзинкой, накрытой полотенцем, и мужик в кепке. Никто не разговаривал. В такую рань не разговаривают.

Подошёл автобус, дохнул соляркой. Шофёр открыл дверь, мы поднялись. Я выбрала место у окна, посадила Мишу к стеклу.

Мальчик смотрел. Молчал. Один раз, когда мы проехали поворот на дальнюю ферму, он спросил:

Тёть Ань. А если они скажут — нет?

Тогда поедем во вторник ещё раз.

А если опять?

Тогда в следующую пятницу.

Он помолчал. Потом тихо:

А если совсем?

Я повернулась к нему.

Слушай, Миш. Ты меня вчера спросил — а если совсем не дадут. Я тебе сказала: тогда мы что-нибудь придумаем. Сегодня я тебе скажу то же самое. Я не знаю, что ответят в районе. Я не была там по такому делу никогда. Но я знаю одно: если они скажут «нет», я с этим «нет» не буду соглашаться. Так и считай.

Он кивнул. Прижался виском к холодному стеклу. И до самого района больше не сказал ни слова.

Марья Полесская
Марья Полесская

***

Район начинался с привокзальной площади — не нашей, не деревенской, а уже районной: с асфальтом, с трещинами в нём, с автоматом газировки у столовой и с очередью за хлебом, которая в семь утра уже стояла. Мы прошли мимо очереди. Я знала, куда идти, — несколько лет назад с фермы возили в район комиссию, и я ходила тогда же отмечаться по своим бумагам. Тогда меня вели за руку.

Отдел был в двухэтажном кирпичном доме на улице с поломанным тротуаром. На двери висела табличка, наполовину выцветшая. Я её разбирать не стала — нашла нужный кабинет по списку у входа, вёла пальцем по фамилиям.

В коридоре пахло мастикой и табаком. На длинной деревянной лавке вдоль стены сидели уже четыре человека — две женщины с детьми, мужчина в брезентовой куртке и старуха в чёрном платке, такая старая, что даже не подняла на нас глаз. Мы сели в самый конец.

Миша смотрел в пол.

Тёть Ань.

Что.

Я тут с вами буду или вы одна?

Я подумала.

Сначала со мной. А там посмотрим.

Хорошо.

Часы над дверью показывали без четверти восемь. Кабинет открыли в восемь ровно. Из него вышла женщина, не глядя ни на кого, с серым лицом, прошла к окну в конце коридора и осталась там стоять, спиной ко всем. Никто не пошёл за ней спрашивать.

Очередь двинулась медленно, по одному. Каждый сидел в кабинете долго — по пятнадцать, по двадцать минут. Когда подошла наша очередь, было уже половина одиннадцатого.

Я встала. Положила Мише руку на плечо.

Пошли.

***

Кабинет был узкий. Стол у окна, шкаф с папками вдоль стены, на стене — портрет, я даже не посмотрела чей. За столом сидела женщина лет сорока пяти, в сером жакете поверх блузки. Волосы убраны, очки на цепочке. Перед ней лежала раскрытая папка и стакан с подстаканником, в стакане — остывший чай.

Садитесь.

Я села. Миша остался стоять у двери. Я обернулась, кивнула — иди, мол, садись. Он прошёл и сел на второй стул, у самой стены.

Слушаю вас.

Я начала говорить, как заранее себе наговорила в автобусе. Спокойно, без жалоб, по порядку. Я — Анна Петровна Петрова, доярка колхоза «Заря», деревня Ново-Покровка. У меня была родная сестра, Елизавета Петровна, проживала в городе, скончалась в мае. Сын её, Михаил, тринадцати лет, прибыл ко мне — больше у мальчика родственников нет. Я хочу оформить опеку.

Женщина слушала, не перебивая. Потом кивнула на бумаги:

Документы.

Я выложила всё, что было: метрику, справки с фермы, письмо от соседки, свой паспорт. Свой листочек с именами и адресом.

Она перебрала всё. Метрику посмотрела отдельно, поднесла ближе к лампе, провела ногтем по краю.

Это всё?

Всё.

Свидетельство об уходе из жизни матери ребёнка?

Нет.

Свидетельство о гибели отца?

Нет. Соседка пишет, что три года назад. В аварии.

Письмо соседки — не документ. Вы это понимаете?

Понимаю.

Справка о составе семьи по последнему месту жительства ребёнка?

Нет.

Она аккуратно сложила всё, что я принесла, обратно в стопку.

Анна Петровна. Я вам объясню, как обстоит дело. На сегодня у вас есть метрика — то есть факт того, что мальчик действительно сын вашей покойной сестры. Это хорошо. Но опека оформляется не на родство, а на отсутствие других опекунов. Чтоб мне закрепить ребёнка за вами, я должна иметь на руках бумагу, в которой написано: матери нет, отеца нет, иных лиц, имеющих право, нет. Этой бумаги у вас нет ни одной. Без неё я ничего сделать не могу. Не потому что не хочу — а потому что не имею права...

Продолжение:

Как думаете, что будет в следующей серии?
Спасибо за ваши тёплые слова! Радостно видеть, что мои труды нравятся читателям. Ваша Мара