Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Сын моей сестры (побег) 3/7

Я стояла с запиской в руке и слушала, как гудит пустая изба. Тётя Валя. Никакой тёти Вали у Лизки не было. Была когда-то, в девках — подружка из техникума, Валька Панова, но уж лет пятнадцать как вышла замуж, уехала куда-то за Урал, и Лизка про неё давно не вспоминала. Мальчик это имя услышал в разговоре матери, может быть, один раз. Ухватился. Написал, чтоб я поверила и не дёргалась. Дура старая. Он же тебя щадит. -----> 1 часть <----- -----> 2 часть <----- Я сложила листок пополам, и положила на стол, краем под кружку. Чтоб, когда вернусь, он знал: вот, видела. Читала. Руки были холодные. Я подошла к печи, сунула ладони под заслонку. Печь была ещё тёплая с вечера. Он её сам подтопил вчера, я помню. Положил поленья аккуратно, крест-накрест, как я люблю. Я надела жакет поверх рабочего. Платок завязала туго, под подбородок, как на работу. Взяла с гвоздя ключ, сунула в карман фартука — фартук я не сняла, сама не знаю почему. У порога я постояла секунду. И сказала себе — негромко, будто п
Оглавление

Я стояла с запиской в руке и слушала, как гудит пустая изба.

Тётя Валя.

Никакой тёти Вали у Лизки не было. Была когда-то, в девках — подружка из техникума, Валька Панова, но уж лет пятнадцать как вышла замуж, уехала куда-то за Урал, и Лизка про неё давно не вспоминала. Мальчик это имя услышал в разговоре матери, может быть, один раз. Ухватился. Написал, чтоб я поверила и не дёргалась.

Дура старая. Он же тебя щадит.

-----> 1 часть <-----

-----> 2 часть <-----

Я сложила листок пополам, и положила на стол, краем под кружку. Чтоб, когда вернусь, он знал: вот, видела. Читала.

Руки были холодные. Я подошла к печи, сунула ладони под заслонку. Печь была ещё тёплая с вечера. Он её сам подтопил вчера, я помню. Положил поленья аккуратно, крест-накрест, как я люблю.

Я надела жакет поверх рабочего. Платок завязала туго, под подбородок, как на работу. Взяла с гвоздя ключ, сунула в карман фартука — фартук я не сняла, сама не знаю почему.

У порога я постояла секунду. И сказала себе — негромко, будто просила у кого-то разрешения:

Я его догоню.

***

Двор был в росе. Я пошла к калитке, потом остановилась. Если он ушёл ночью — следов не найдёшь, трава уже выпрямилась. Если под утро — на тропинке к дороге должны остаться вмятины: сумка у него тяжёлая, ботинки стоптанные.

Я наклонилась у самой калитки. И правда — один след, узкий, мальчишеский, носком в сторону улицы. Второй — дальше, на обочине, где прибита пыль.

Пошёл к большой дороге. Не к лесу, не к станции — станции у нас нет, ближайшая в районе. Значит, к тракту. К остановке.

Я выпрямилась и пошла по улице быстро, насколько позволяли ноги, не срываясь на бег. Бежать по деревне утром — всё равно что кричать в колодец: пол-улицы обернётся, к обеду разнесут, что Нюрка Петрова бегом бежала, в фартуке.

У колодца стояли две бабы. Увидели меня, переглянулись. Первой не выдержала Дарья — та самая, про «чьё там семя».

Нюр, ты куда в такую рань?

По делу.

На ферму не в ту сторону.

Знаю, куда.

Я прошла мимо, не замедляя шага. И услышала сзади — тихо, но для меня:

А мальчонка-то её где?

Не слыхала? Сбёг будто.

Я не обернулась. Пусть говорят. Пусть хоть всю меня на нитки расщипают. Не сейчас. Сейчас у меня другое дело.

У сельпо тоже были люди. Магазин открывали — Тонька-продавщица возилась с замком. Я к ней.

Тонь, ты его видела?

Кого, Нюр?

Мишку моего. Тринадцать лет, худенький, с сумкой брезентовой.

Тонька подняла на меня глаза. Умная она, Тонька, и нежадная до слухов — чем и спасалась столько лет за прилавком.

Видела. С час назад, может, больше. Шёл к околице. Сумка, да. И ботинки стоптанные. Я ещё подумала — куда он так спозаранку.

К тракту шёл?

К тракту, Нюр. Прямо по большаку.

Спасибо.

Я уже разворачивалась, когда она меня окликнула:

Нюр. Автобус-то районный во вторник и в пятницу. А нынче среда.

Знаю.

Значит, не уехал ещё. Либо на попутке, либо сидит ждёт. Ты догонишь.

Я кивнула, чтоб не говорить «спасибо» второй раз подряд.

***

За околицей большак шёл прямой, через поле, потом сворачивал к лесу, а за лесом — тракт. До тракта вёрст семь. Пешком — час двадцать, если идти быстро. Попутки утром редкие, но бывают: молоковозки, правленческий «газик», кто-нибудь из МТСовских — на МТС уж давно ни одного трактора от старой базы не осталось, а люди по привычке всё равно говорят «с эмтээс».

Я шла быстро. Не бегом. Шла широким шагом, так, как ходят на сенокос, — ровно, без надрыва.

В поле ветер был другой, чем во дворе. Тянул низом, по ржи, ерошил метёлки. Рожь стояла уже в рост, с зеленоватыми колосьями, и в этой ржи я почему-то вспомнила Лизку. Не ту, сбежавшую, а раннюю, лет шести. Как она бегала по такому же полю впереди меня и оглядывалась: Анька, не отставай. И я догоняла.

Когда до леса оставалось с полверсты, сзади загудело. Я обернулась — по дороге, переваливаясь на колдобинах, полз правленческий «газик». Водитель — Пашка Горелов, троюродный с моей стороны, всю жизнь на этой машине. Я ещё помню его без зуба переднего, мальчишкой.

Я вышла на середину дороги и подняла руку. «Газик» стал, из окошка высунулся Пашка в промасленной фуфайке.

Нюр? Ты чего тут? В район, что ль?

На тракт, Паш. До остановки.

Садись, довезу. Я как раз за запчастями.

Я обошла машину и залезла в кабину. Пахло соляркой, махоркой и чем-то кислым — то ли ветошью, то ли его старой телогрейкой. Мне этот запах был сейчас роднее ладана.

Что стряслось-то? На тебе лица нет.

Мальчишка мой ушёл, Паш. К автобусу пошёл. Мне его вернуть надо.

Пашка помолчал. Поёрзал ручкой скоростей.

Племяш-то? Лизкин?

Он.

Так автобус только в пятницу.

Знаю. Поэтому и догоняю.

Больше он ничего не спросил. Пашка у нас такой: если ты сказала «надо», значит, надо, и нечего тебя ковырять. «Газик» тронулся, запрыгал по колдобинам, и в кабине стало так трясти, что разговаривать было всё равно бесполезно.

Ты у меня не Лизка, — сказала я мысленно, сквозь грохот кабины. Ты мой. И ты ещё этого не знаешь, а я знаю.

***

Пашка высадил меня на развилке, там, где просёлок выходил на тракт.

Дальше я направо, тебе налево. Остановка — вон за тем поворотом, метров триста. Жестяная.

Спасибо, Паш.

Нюр. — Он облокотился на руль, глядел на меня искоса. — Ты его в дом вернёшь — люди пошепчут и забудут. А если не вернёшь, себе ж и не простишь. Поняла?

Я кивнула. Закрыла дверцу — не хлопнула, тихонько. Пашка тронул, и «газик» пополз дальше, оставляя за собой жёлтую пыль.

Я пошла по обочине тракта.

Тракт у нас такой: асфальт положили лет семь назад, но по краям он уже раскрошился, и из-под него лезла прежняя щебёнка. Я шла по этой щебёнке, потому что асфальт был горяч даже утром. Слева — поле, справа — мелколесье, впереди — поворот, и за поворотом ничего ещё не было видно.

Я свернула, и вот тогда я его увидела.

Жестяной навес на столбах, под навесом — врытая в землю лавка. На лавке — фигура. Сгорбленная, маленькая. Рядом — брезентовая сумка. И отцовская рубаха, выпущенная из-под курточки, — её я узнала сразу, даже издали, по белизне.

Он сидел ко мне вполоборота и меня не видел — смотрел в другую сторону, туда, откуда должен был прийти автобус.

Я замедлила шаг. Мне надо было дойти до него так, чтоб ни одно слово внутри меня не рассыпалось. Чтоб я не начала с «ты что же, паршивец», не начала с «как ты мог».

За десять шагов от навеса я остановилась. И сказала негромко:

Миш.

Он вздрогнул так, будто его ударили в плечо. Обернулся. Лицо у него было серое, губы сухие, и под глазами — то, что я у матери видела перед уходом. Не слёзы.

Тёть Ань.

Он не встал. Не бросился. Просто сидел и смотрел, как я подхожу.

Я села на лавку.

Марья Полесская
Марья Полесская

***

Мы помолчали.

Я смотрела не на него — на его сумку у его ног. Та самая брезентовая. Я знала, что это было всё его имущество. Штопаные носки. Одна рубашка в смену. Метрика. Тетрадка в клетку, из которой он вырвал мне листок.

Миш.

Да.

Тёти Вали нет.

Он молчал. Я не торопила.

Нет, — сказал он наконец.

Зачем написал?

Чтоб вы не искали.

Голос у него был ровный. Не капризный — ровный, как у взрослого человека, который принял решение.

Не нашёл бы. Автобус только в пятницу.

Я бы пошёл пешком. Вдоль тракта. Кто-нибудь бы подвёз. Я бы до района добрался, а там уже… — он махнул рукой, не закончив.

А там уже куда?

Куда-нибудь.

Я смотрела, как у него дрожит ладонь на коленке. Одна. Вторую он держал плотно, пальцами на сумке.

Миш. Ты меня послушай. Только послушай сначала, не отвечай.

Он кивнул.

Я вчера в сельсовете была. У Кузьмича. Он мне сказал: пока бумаг нет — ты никто, а я по закону обязана доложить. И что если в район сообщат, тебя заберут в детдом до решения. А решение это может идти долго. Полгода, год. Он мне месяц дал. Может, полтора.

Миша не пошевелился.

Я вчера хотела тебе это сказать. За ужином. И не сказала. Отвернулась к печи, заслонку поправила. Думала — завтра утром скажу, в глаза.

Я помолчала.

Двадцать лет я так делаю, Миш. Завтра, завтра. А сейчас молчать не собираюсь.

Он поднял голову. Глаза у него были сухие.

Тёть Ань. Я же из-за этого и ушёл. Из-за месяца этого. Чтоб вы не ездили, не хлопотали, не теряли.

Чего не теряла?

Ну… времени. Сил. И жениха вам ещё эта… Таисия приплела. Я же слышал. Я у крыльца сидел, я всё слышал!

Я знаю, что ты слышал.

Я думал — уйду сам, и вам не придётся меня отвозить. Чужой же...

Ты не чужой.

Он сглотнул.

По бумагам чужой.

Бумаги — это всего лишь бумаги.

Я повернулась к нему впервые с тех пор, как села. Взяла его за подбородок. Повернула лицо к себе.

Послушай меня. Один раз послушай. Я в район поеду не для того, чтобы тебя сдать. Я поеду, чтобы тебя оформить. На себя. Понимаешь?

А если не дадут?

Тогда ещё раз поеду. И ещё. Пока не дадут.

А если совсем не дадут?

Я посмотрела на него. Помолчала. И сказала — не громко:

Раз уж пришёл ко мне — значит, мой. Поздно теперь уходить.

Он дёрнулся лицом — как вчера у магазина, когда Генка сказал про мать. Но не заплакал. Я видела, как он сцепил зубы и держал.

Я один раз уже родную кровь потеряла, — сказала я тише. — По своей дурости, по гордости. Двадцать лет прожила без сестры. Больше не хочу.

Он опустил голову.

Я тогда думал, вы на меня сердитесь за маму.

Я на неё сердилась. А ты маленький был. Тебя ещё на свете не было, когда она уехала.

Он молчал. Только плечи у него опустились — уже по-другому, не виновато, а устало.

Тёть Ань.

Что?

А если у меня не получится… ну, привыкнуть. К деревне. К ферме. Я же городской.

Получится, не получится — это мы с тобой потом поглядим. Сначала надо, чтоб ты был рядом. Остальное приложится.

Он посидел ещё. Потом медленно, двумя руками, подтянул к себе брезентовую сумку и положил её к себе на колени.

Пойдёмте, — сказал он.

Пойдём.

***

Мы вышли из-под навеса. Тракт был пуст, только где-то далеко, за полем, гудел одинокий грузовик — шёл в сторону района, не в нашу. Я подумала: вот на этом грузовике он бы и уехал, если б я пришла на десять минут позже. И на секунду у меня подкосились ноги. Я остановилась, будто камешек из туфли вытряхнуть.

Тёть Ань?

Ничего. Пойдём.

Мы пошли по обочине, по щебёнке, обратно к просёлку. На просёлке нас догнал не Пашка — какой-то незнакомый шофёр на бортовом ЗИЛе, из соседнего колхоза. Высунулся:

Куда вам, хозяйка?

В Ново-Покровку. До околицы.

Залезайте в кузов, в кабине я с напарником.

Я подсадила Мишу за борт, залезла сама. Мы сели на запасное колесо, спиной к кабине. Ветер шёл прямо в лицо, и от этого ветра не надо было разговаривать. Миша держал сумку на коленях.

Он один раз посмотрел на меня. Я на него. Подмигнула.

***

У околицы мы спрыгнули. Я постучала по кабине — «спасибо», — шофёр махнул из окна и укатил.

Через деревню пойдём? — спросил Миша тихо.

Я посмотрела на него. Он уже понимал, как у нас ходят.

Через деревню.

Говорить будут.

Пусть говорят.

Мы пошли через деревню. И говорили. Я это слышала краем уха — и у колодца, где Дарья, не успев набрать воды, распрямилась с коромыслом; и у сельпо, где Тонька сделала вид, что её нет; и у Таисьиной калитки, где сама Таисия, в своём клетчатом фартуке, стояла, будто ждала именно нас.

Нюр! — окликнула она. — Ну, нашла?

Я остановилась. Миша остановился рядом — на шаг сзади, как привык.

Нашла, Тая.

Слава богу, слава богу. А то я думаю, мальчонка же, куда он один… А ты куда ходила-то? На тракт?

На тракт.

И он сам пошёл или как?

Я посмотрела на Таисию. Глаза у неё были как всегда — блестящие, быстрые, готовые проглотить любую новость и донести её до следующего двора.

Сам пошёл, Тая. Сам и вернулся. Со мной.

И я взяла Мишу за плечо. Для того, чтоб она увидела. Таисия поджала губы.

Ну дай вам бог, — сказала она сухо. — Дай вам бог.

Даст, — сказала я. — Уже даёт.

И мы пошли дальше.

***

В избе всё было, как я оставила. Записка под кружкой. Чайник на загнетке. Платок на гвозде.

Я сняла жакет. Фартук так и оставался на мне — я забыла его снять ещё у калитки. Миша поставил сумку у лавки. И остановился посреди избы.

Снимай куртку. Садись.

Он снял. Сел. Я подошла, взяла со стола записку, развернула. Посмотрела на неё ещё раз. Сложила её вчетверо. И убрала за божницу. Туда, где двадцать лет лежали Лизкины письма, которые я не открывала, и похоронка на отца, и последнее письмо от соседки.

Я поставила на стол хлеб, отрезала толстый ломоть. Налила ему чаю из чайника — тот уже остыл, но я не стала перегревать. Поставила кружку перед ним.

Ешь.

Тёть Ань. Я не голодный.

Я тебя не спрашиваю. Ешь. Как свой.

Он взял хлеб. Посмотрел на меня — быстро, искоса — и откусил. Не маленький кусочек Нормально откусил. По-человечески.

***

Вечером, когда Миша уже дремал у окна над учебником — его старым, школьным, городским, который он зачем-то привёз с собой, — я полезла за божницу.

Я давно туда не лазила. Там был мой узелок: тряпичная папка, перевязанная тесьмой, вся в тёмных пятнах от времени и печного дыма.

Я положила узелок на стол. Развязала.

Метрика отца. Мамина справка из больницы, последняя. Похоронка. Мои собственные бумаги — паспорт, справка с фермы за прошлый год, ещё какие-то мелочи. Лизкины письма — пачка небольшая, пятнадцать штук за двадцать лет, — перевязанные ниткой, нераспечатанные все, кроме первого и последнего. И письмо от соседки.

И Мишина метрика. Я её вчера уже один раз держала в руках — когда мы сидели в сельсовете. Достала сейчас ещё раз. Помятая, краешек надорван, печать бледная — городской роддом, пятнадцатое июня, имя матери: Елизавета Петровна, имя отца: Андрей Николаевич.

Я стала перебирать всё, что было в узелке. Мне нужно было понять, чего хватит для района, а чего нет. Я в бумагах не сильна — доярка, не секретарь, — но за двадцать лет колхозной жизни кое-что в сельсоветских бумагах повидала.

Метрика есть. Справки о гибели матери у меня нет. Есть письмо от соседки, и в нём написано: «Лиза ушла из жизни скоротечно». Это не документ. Это бумажка.

Справки о том, что отец мальчика ушёл из жизни три года назад, — тоже нет. Только слова: «Отец разбился».

Самое главное — нет городской справки о том, что у Миши в городе никого из родни не осталось. Без этой справки мне в районе никто не скажет: «да, Анна Петровна, берите, он ваш». Без этой справки мне скажут: «ждите запроса в город, ждите ответа, ждите решения». А ждать мне нельзя — Кузьмич дал месяц.

Я сидела над развязанным узелком. Миша очнулся от учебника, поднял голову.

Тёть Ань, это что?

Это бумаги наши.

Он встал, подошёл к столу. Посмотрел. Увидел свою метрику сверху. Потом увидел нитку, которой были перевязаны письма его матери.

Это что? — повторил он тихо, уже про другое.

Письма. От мамы твоей. Она мне писала первые годы.

Вы их не открывали.

Не открывала.

Почему?

Боялась. А теперь уже не боюсь. Могу прочитать вместе с тобой, если хочешь.

— Хочу!...

Продолжение:

Как думаете, что будет в следующей серии?
Спасибо за ваши тёплые слова! Радостно видеть, что мои труды нравятся читателям. Ваша Мара