Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Блокнот Историй

За чем охотились бандиты в моей тайге? Жуткая находка егеря. Таёжные Истории.

В январскую стужу девяносто пятого года я осознал одну горькую истину: тайга укрывает от всего — от людской молвы, от тягостных воспоминаний, даже от собственной совести, — но лишь до той поры, пока само прошлое не постучится в дверь твоего кордона, оставляя на снегу багряные пятна. Меня зовут Николай Иннокентьевич Савельев. Мне шёл сорок девятый год, когда всё это случилось. Я таёжник в третьем поколении. Дед мой ещё при геологических отрядах двадцатых годов проводником хаживал. Отец всю жизнь в леспромхозе отмахал, пока инфаркт не скосил его прямо на делянке. А я после армии, в семьдесят первом, подался в Охотнадзор. Двадцать лет отдал системе «Главохоты»: сперва младшим инспектором, потом участковым. К восемьдесят пятому дослужился до старшего инспектора краевого управления. Работа, скажем так, своеобразная. Не только браконьеров ловили. Глядели, чтобы иноземцы в закрытые районы не совались. Особенно японцы наши земли обхаживали, финны тоже. Бывало, находили в глухомани странные при

В январскую стужу девяносто пятого года я осознал одну горькую истину: тайга укрывает от всего — от людской молвы, от тягостных воспоминаний, даже от собственной совести, — но лишь до той поры, пока само прошлое не постучится в дверь твоего кордона, оставляя на снегу багряные пятна. Меня зовут Николай Иннокентьевич Савельев. Мне шёл сорок девятый год, когда всё это случилось. Я таёжник в третьем поколении.

Дед мой ещё при геологических отрядах двадцатых годов проводником хаживал. Отец всю жизнь в леспромхозе отмахал, пока инфаркт не скосил его прямо на делянке. А я после армии, в семьдесят первом, подался в Охотнадзор. Двадцать лет отдал системе «Главохоты»: сперва младшим инспектором, потом участковым.

К восемьдесят пятому дослужился до старшего инспектора краевого управления. Работа, скажем так, своеобразная. Не только браконьеров ловили. Глядели, чтобы иноземцы в закрытые районы не совались. Особенно японцы наши земли обхаживали, финны тоже. Бывало, находили в глухомани странные приборы да антенны.

Комитет государственной безопасности нас опекал, само собой. У меня даже допуск имелся — третья форма, доступ к оперативной информации по своему участку. В девяносто первом, когда всё рухнуло, начальство предложило перейти к ним насовсем. Многие согласились: время лихое, хотелось хоть какой-то устойчивости. Но я видел, во что превращается держава, как вчерашние комсомольцы рвут друг другу глотки за заводы да прииски.

Не захотел в этой кутерьме участвовать. В девяносто втором устроился егерем в Центрально-Сибирский заповедник. Выбрал самый дальний кордон — Комса называется, на границе с эвенкийскими землями. Сто километров до ближайшего посёлка Бор. Летом водой три дня идти, зимой на собаках — двое суток, если пурга не накроет. Первые три года жил спокойно.

Обходы делал, браконьерские петли снимал, вёл учёт зверя. Эвенки иногда захаживали — оленьи стада у границы пасут. Мужики нормальные, с ними без проблем. Старый Василий и вовсе другом стал, частенько заезжал: то муки привезёт в обмен на патроны, то просто по душам поговорить. В девяносто третьем начались тревоги. Китайцы за соболем пошли организованно — человек по двадцать-тридцать.

Потом наши дельцы учуяли, что в заповеднике кедр можно валить. Охраны-то почти нет. Милиция за двести километров. А егеря по одному на огромных участках сидят. Бывшие зэки золото намывать начали на притоках — тоже группами, с оружием. Но это всё были, как бы сказать, рабочие моменты: неприятные, опасные, но понятные.

А вот то, что стряслось в январе девяносто пятого… За двадцать лет в тайге я навидался всякого: и медведя-людоеда, что троих человек задрал, покуда не пристрелили; и сектантов, хоронившихся от конца света в землянках; и даже китайских диверсантов ловил в восемьдесят седьмом с картами и рацией. Но то, что принёс мне январь девяносто пятого, заставило пожалеть о многом.

Иные тайны лучше навек оставаться погребёнными в снегу. Второго января, ещё затемно, меня разбудил стук в ставень. Не в дверь — именно в ставень, как у нас водится, когда дело не терпит отлагательства. Я сразу понял: Василий пожаловал. Старый эвенк ни за что просто так по морозу не пойдёт, а уж когда термометр на крыльце сорок три ниже нуля показывает — тем более.

Ртутный столбик в самое донышко упёрся, дальше падать некуда. Отворил дверь, впустил старика. Он весь в инее, даже ресницы белые. Пока раздевался, молчал, только покряхтывал. Я печь пошевелил, чайник на огонь подвинул. Знал: пока не согреется, говорить не станет.

— Нехорошие следы видел у Каменной речки, — наконец выдавил Василий, грея ладони о кружку. — Человек шёл, падал, полз, потом опять вставал. Кровь на снегу… Может, помирает кто?

Каменная речка — это моё дальнее зимовье, километрах в двенадцати от кордона. Я там соль держал, сухари, керосин на случай, если пурга застанет во время обхода. Последний раз проверял перед Новым годом — всё было в порядке.

— Давно следы? — спросил я.

— Вчера вечером видел. Свежие.

Пока запрягал собак в нарты, солнце так и не показалось над тайгой. Только розовая полоса на востоке обозначилась. В такие морозы светило и в полдень едва над верхушками лиственниц висит — красное, как брусника, греет не больше нарисованного костра. Граф с Буяном, мои ездовые, не хотели идти в упряжку. Граф особенно упирался, скулил, хвост поджимал.

За четыре года, что живёт у меня, первый раз такое видел. Буян тоже нервничал, но он помоложе, послушнее. Всё же запряг, хотя собачье беспокойство меня тревожило. Животные чуют то, что нам, людям, не дано. Дорога к зимовью шла по старой просеке, которую я ещё в восемьдесят девятом прорубил. Сейчас она малость заросла, но на нартах пройти можно. Снег лежал глубокий — метра полтора, но наст держал крепко.

Собаки бежали неохотно, всё оглядывались, принюхивались. Километрах в пяти от зимовья Граф вообще остановился и завыл. Пришлось кнутом подгонять — чего я обычно не делал. Само зимовье показалось часам к десяти. Стоит как стояло: сруб четыре на четыре, крыша из лиственничной дранки, труба. Только дверь распахнута настежь, и снег внутрь намело. Я сразу почуял неладное.

-2

Любой таёжник дверь за собой затворит, даже помирая. Это на автомате делается — иначе зверь зайдёт, всё разорит. Следы вели от леса прямо к двери. Человек шёл нетвёрдо, петлял, падал. Кровь на снегу уже замёрзла — бурая, почти чёрная на белом. Собак привязал к сосне метрах в двадцати. Ружьё из чехла достал, патрон в патронник дослал — мало ли что там внутри.

Зашёл осторожно, дверь прикрыл за собой, чтобы глазам привыкнуть дать. Пахло дымом, застоявшимся холодом и ещё чем-то сладковатым, тяжёлым. Я этот запах знал: так пахнет смерть, когда уже поселилась внутри человека, но он ещё дышит. У печки кто-то лежал, скорчившись.

Дорогая куртка «Аляска», фирменная, из тех, что в Красноярске за бешеные деньги продают. Вся спина прожжена — видно, к железной печке прислонился, пока грелся, да так и застыл. Перевернул тело осторожно. Полковника Остахова я не сразу узнал. Всегда, когда он к нам в заповедник приезжал с проверкой из краевого управления КГБ, это был крепкий мужик с командирским голосом — все при нём по струнке ходили. А тут — исхудавший старик, щетина седая, недельная, глаза провалились, скулы острые, как у мертвеца.

-3

Но жив был. Дышал хрипло, булькало что-то в груди. Я его на нары погрузил, как куль с мукой, своим полушубком укрыл, собачьим мехом сверху закидал. Собаки домой сами дорогу знали — я только покрикивал, чтобы хода не сбавляли. К полудню до кордона добрались. Пурга начиналась — не сильная пока, но колючая, снег как песок в лицо бил.

На кордоне я Остахова сразу в тепло внёс, на лежанку у печи положил. Раздел — и Господи, на что человек стал похож: весь в багровых пятнах, рёбра, как у скелета, торчат. И запах этот сладковатый от тела прямо волнами идёт. Рак — понял я сразу. У матери такой же дух был в последнюю неделю.

Три дня полковник в беспамятстве пролежал. Бредил страшно: то кричал что-то про вертолёт, который не придёт, то звал какого-то Семёна — якутского проводника. Один раз среди ночи вскочил, пытался к двери идти, бормотал про координаты: «Северная широта шестьдесят четыре, восточная долгота девяносто восемь», — твердил как заведённый. Еле уложил обратно. В другой раз плакал во сне, просил у кого-то прощения, повторял: «Не хотел! Приказ был — не хотел!»

Я поил его бульоном из куропатки через тряпицу, водкой с солью растирал, чтобы температуру сбить. На третью ночь думал: не дотянет ли до утра? Дыхание такое редкое стало, с хрипами — будто камни в груди перекатываются. На четвёртый день, третьего января, Остахов очнулся. Глаза открыл медленно, посмотрел на меня долго, фокусируя взгляд. Узнал наконец, попытался улыбнуться — получилась кривая гримаса, губы потрескавшиеся кровоточить начали.

Прохрипел моё имя. Потом сказал, что как раз ко мне и шёл.

— Вот, — говорит, — и встретились.

Я спросил, зачем пришёл. Он ответил с той же кривой усмешкой:

— Помирать. Где ещё, говорит, бывшему чекисту помирать, как не у бывшего агента?

Я промолчал на это. Агентом никогда не был, ничего не подписывал, но помогал — да. Информировал о подозрительных людях в тайге, о находках всяких. Долг гражданским считал тогда.

Вечером того же дня собаки подняли такой лай, что стёкла задрожали. Граф с Буяном прямо с цепей рвались. Потом я услышал моторы — два снегохода. Остахов на лежанке весь сжался, глаза расширились, зашептал часто-часто, хватая меня за рукав костлявыми пальцами:

— Не говори, что я здесь. Прошу тебя… не говори.

Вышел встречать. Двое стояли у крыльца, не поднимаясь. Один — повыше, лет сорока, в дорогой канадской куртке, но застёгнутой криво: правое поло выше левого — значит, что-то тяжёлое в правом кармане висит. Второй — помоложе — курил, пуская дым через ноздри: привычка тех, кто подолгу на морозе работает. У обоих — та особая выправка, которую из человека уже не выбьешь: плечи развёрнуты, вес тела на носках, готовность к движению в любую секунду.

Старший, который Вадимом представился, улыбался, но глаза оставались холодными, внимательными. Осматривал двор, окна, собак оценивал. Сказали, что ищут партнёра по бизнесу, который на охоту сюда уехал. Я ответил: никого не видел, территория заповедника, охота запрещена. Вадим улыбку не убрал, но чуть наклонил голову, разглядывая меня, как образец под микроскопом. Заговорил мягко, вкрадчиво: мол, понимаете, бывают особые обстоятельства. Человек болеет, в Москве лечится, захотел напоследок на родине поохотиться.

При слове «болеет» сделал особый упор. Глаза прищурил, спросил, точно ли никого не встречал. Я сказал, что неделю назад видел следы снегохода в сторону Оскобы — и больше ничего. Они переглянулись быстро. Младший, Костя, сделал шаг вперёд, качнулся на носках — проверял, наст под ногами или готовился к резкому движению? — и спросил с усмешкой:

— А если проверим?

Я пожал плечами, предложил проверять, но сначала пусть ордер покажут или пропуск в заповедник. Знал, что нет у них ничего, но и силой лезть не станут — не тот случай. Постояли они, переглядываясь. Вадим что-то решал, пальцами по карману постукивал — по тому самому, где тяжесть. Потом кивнул, достал визитку, протянул:

— Если увидите — позвоните. Телефон в Боре.

Уехали.

Я стоял, пока звук моторов не затих за перевалом. Когда вернулся, Остахов лежал весь мокрый от пота — простыня под ним хоть выжимай. Шептал одно слово:

— Вадик… Вадик… В Афгане, — говорит, — вместе служили. Теперь пришёл…

На шестой день, пятого января, Остахов совсем плох стал. Дыхание поверхностное, пульс нитевидный. Но к вечеру сознание прояснилось — перед смертью часто так бывает, последний всплеск перед угасанием. Позвал меня, попросил сесть рядом. Говорил медленно, с остановками, собирая силы на каждую фразу.

Рассказал, что неспроста ко мне пришёл. Я единственный из старых, кому он может не то чтобы доверять, но хотя бы не опасаться. В девяносто первом из конторы ушёл не с пустыми руками — взял документы для страховки. Думал — подушка безопасности, а оказалось — смертный приговор себе подписал.

За трясущимися руками полез за подкладку куртки, долго там шарил, наконец вытащил пакет. Небольшой такой свёрток, в тройном полиэтилене, весь скотчем перемотанный, а по краям — восковые печати. Профессионально упаковано, чтобы ни вода, ни время не взяли. Положил мне пакет на колени. Он оказался неожиданно тяжёлым для своего размера и тёплым — ещё хранил тепло Остахова.

Полковник откинулся на подушку, перевёл дух, потом заговорил снова.

— Тут, — говорит, — списки, схемы, счета. Половина нынешних хозяев области. Как в начале девяностых госимущество растаскивали, как через заповедные территории лес и металл гнали. И моя подпись под некоторыми документами тоже есть.

Смотрел на меня немигающим взглядом, пока говорил про выбор.

— Сожжёшь — будешь дураком, но честным. Используешь — станешь богатым, но таким же, как они. Продашь им — может, и заплатят, если жить оставят. В органы отдашь — ничего не изменится. Только тебя закопают. Последнее слово. Выбирай.

Прозвучало как приговор. Пакет лежал на моих коленях, словно граната без чеки. Я чувствовал его вес и понимал: это билет в другую жизнь или в могилу.

Остахов закрыл глаза, но я знал — не спит, ждёт ответа. Только я ответа не знал.

Остахов умер седьмого января в четыре часа утра. Последние два часа дышал всё реже, с большими паузами. Я сидел рядом, считал вдохи. На третьем десятке он открыл глаза — совершенно ясно и вдруг посмотрел на меня, будто издалека.

Сказал тихо, но отчётливо: в восемьдесят девятом спас меня от уголовного дела. Местные начальники хотели недостачу пушнины на меня повесить. Он отбил.

— Не из добрых чувств, — добавил с горькой усмешкой. — Нужен был честный дурак на месте.

Попросил прощения, если смогу. Выдохнул длинно, словно что-то тяжёлое с души снял, и затих.

Глаза остались открытыми, смотрели в потолок. Я закрыл ему веки. Посидел ещё час в тишине. За окном начинало светать, лиственницы трещали от мороза. Под пятьдесят было. Потом начал готовить его к последней дороге. Обмыл тёплой водой с веткой пихты, как положено. Чистую рубаху надел из своих запасов — беречь-то для кого? Пакет с документами со стола переложил на лавку у двери, накрыл полотенцем. Не хотел на него смотреть, пока мертвец в доме.

Хоронить в мёрзлой земле зимой — дело почти невозможное. Но у меня было место, ещё с осени присмотренное. Для себя, если честно, готовил на случай, если медведь задерёт или ещё что. Под старой лиственницей, в километре от кордона: там неподалёку горячий ключ бьёт, земля не так промерзает.

Могилу долбил весь день киркой и ломом. На метр углубился — дальше никак. Сплошной камень пошёл. Остахова опустил на закате. Крест из жердей сколотил, связал сыромятными ремнями. Надписи не делал — кому читать? Вернулся на кордон уже в полной темноте. Пакет лежал, где я его оставил, под полотенцем. Взял, подержал в руках. Граммов триста, не больше. Триста граммов чужих тайн и преступлений.

Печь растопил пожарче, подкинул сухих поленьев, чтобы жар сильный был. Сел на табурет перед открытой дверцей, пакет на колени положил. Сидел долго. В голове мысли крутились: что там может быть? Списки пропавших людей, схемы тайных складов, счета в заграничных банках. Руки сами к скотчу тянулись, который края пакета запечатывал. Один раз даже начал отдирать, но остановился. Понял: вдруг открою, прочитаю — и всё. Стану соучастником. Буду знать то, за что убивают. И либо использую это знание, став таким же, как они, либо буду всю жизнь бояться, что придут за мной.

Встал, подошёл к печи вплотную. Жар лицо обжигал, глаза слезились. Размахнулся и швырнул пакет в самую глубину, на раскалённые угли.

Полиэтилен мгновенно съёжился с противным шипением. Пошёл чёрный, вонючий дым. Бумаги внутри занялись не сразу — плотно спрессованы были. Я кочергой ворошил, чтобы лучше горело, разворачивал слипшиеся листы. Один выпал на кирпичи перед печью, обгорелый по краям, но ещё читаемый. Увидел печать: «Совершенно секретно» — и начало списка фамилий. Первым шёл Медведев В. А. Его я знал: сейчас половиной леспромхозов области владеет. Дальше читать не стал. Поднял листок кочергой и засунул обратно в огонь. Придержал, пока не занялся.

Горело двадцать минут. Я всё это время стоял, смотрел, как корчатся в огне листы, как проступают и исчезают машинописные строчки, как восковые печати плавятся и капают в золу. Когда всё превратилось в пепел, ещё час сидел перед печью. Достал бутылку водки, налил стакан, выпил за упокой души Остахова. Налил второй — за свою глупость. Третий — за честность, которая никому в этой стране больше не нужна.

Двенадцатого января они приехали снова. Я услышал моторы и снегоходов ещё издалека — звук по морозному воздуху далеко разносится. Собаки опять взбесились. Вышел на крыльцо, ружьё за дверью оставил — понимал, что бесполезно. Вадим даже со снегохода не слез. Сидел верхом, мотор не глушил. В руке держал пистолет, не пряча. Старый ПМ, видно, много послуживший: воронение на рукояти стёрто до металла.

Спросил без предисловий:

— Где документы?

Я сделал вид, что не понимаю, о чём речь. Он усмехнулся криво:

— Не придуривайся, егерь. Мы всё знаем. В Боре видели, как Остахов продукты покупал перед уходом в тайгу. Расспрашивал про дорогу к тебе. Больше ему идти некуда было.

Я признал, что Остахов был. Умер седьмого января, похоронил по-христиански. Вадим слез со снегохода, подошёл вплотную. Пистолет поднял, держал на уровне моего живота. Дуло чуть покачивалось. Повторил вопрос:

— Где документы?

Я ответил спокойно, глядя ему в глаза:

— Сжёг. Остахов перед смертью попросил. Сказал: не хочет, чтобы вы на его архивах наживались.

Вадим дёрнулся, замахнулся пистолетом, целя в висок. Я не шелохнулся — всё равно увернуться не успею. Но Костя поймал его руку, удержал. Подошёл ко мне сам, заглянул в глаза в упор, изучая. Дыхание его я чувствовал на лице — пахло табаком и мятной жвачкой. Спросил медленно, раздельно:

— Правда, сжёг? Не читая?

Я подтвердил:

— Правда.

Костя выдохнул, качнул головой, сказал:

— Дурак! — но добавил после паузы: — Правильный дурак.

Велел показать могилу. Я повёл их к лиственнице. Шли молча. Снег скрипел под ногами. У могилы остановились. Вадим сплюнул на снег, выругался:

— Старая сволочь, даже сдохнуть спокойно не мог. Всё свои игры играл.

Вернулись на кордон. Обыскивали профессионально, методично. Костя занялся домом: простукивал половицы, проверял печь, даже в дымоход фонариком светил. Вадим прошёл сарай, баню, дровяник. Работали быстро, но аккуратно. Ничего не ломали, не разбрасывали. Видно было — не первый раз. Минут сорок потратили, всё перещупали.

Перед отъездом Вадим подошёл, стал совсем близко. Пистолет убрал, но руку на кобуре держал. Сказал тихо, но веско:

— Если где-то всплывут эти бумаги — до нас информация дойдёт. У нас везде глаза и уши. И тогда пеняй на себя. Сам понимаешь, что будет.

Я ответил коротко:

— Не всплывут.

Постоял он ещё, буравя меня взглядом, потом развернулся, пошёл к снегоходу. Уже садясь, обернулся, добавил:

— И помалкивай об этом. Для твоей же пользы.

Уехали. Я стоял на крыльце, пока звук моторов не затих окончательно. Потом зашёл в дом. Всё было аккуратно поставлено на места, только чувствовалось — чужие руки везде прошлись. Налил себе чаю, сел у окна. Заметил, что руки мелко дрожат. Не от страха — от напряжения, от понимания, как близко смерть прошла.

Уехали. Я остался один на кордоне. Граф с Буяном ко мне пришли, морды в колени ткнулись — чуяли, что худо дело было. Я их погладил, по полмиски каши дал. Пусть порадуются. В журнал обходов записал: «12 января 1995 года. Осмотр территории участка. На кордоне Комсы обнаружен труп неустановленного мужчины, предположительно 60 лет. Документов при погибшем не обнаружено. Смерть наступила от переохлаждения и истощения. Захоронение произведено согласно инструкции. Материалы направлены в контору заповедника».

Материалы я действительно отправил оказией через Эвенков. Написал, что нашёл неизвестного, похоронил — конец истории. В конторе и рады были — меньше бумажной волокиты.

Той ночью долго не мог заснуть. Всё думал: правильно ли сделал? Может, в тех бумагах была информация о людях, которых можно было спасти, или, наоборот, посадить тех, кто этого заслужил. Но потом решил: Остахов двадцать лет с этими бумагами прожил и никому их не отдал — ни врагам, ни друзьям, ни государству. Значит, знал: ничего хорошего из этого не выйдет, только кровь.

Я думал, на этом вся история и закончится. Похоронил человека, сжёг какие-то старые бумаги — и всё. Но Остахов, умирая, открыл ящик Пандоры. Те документы были только верхушкой айсберга.

Через месяц, в середине февраля, начали находить трупы. Сначала двух старателей-нелегалов в верховьях Комсы, потом браконьера из Бора. Всех застрелили в затылок — аккуратно, профессионально, из одного оружия. И это было только начало. А в июне на мой порог пришла женщина, которая искала отца, пропавшего в восемьдесят седьмом. И я понял: прошлое, которое мы так старательно закапывали в таёжных оврагах, начало вылезать наружу. Потому что в документах Остахова были не просто схемы и счета — там были имена и места. И кто-то очень не хотел, чтобы эти места нашли.

В середине июня девяносто пятого на мой кордон пришла женщина, которая искала отца, пропавшего восемь лет назад. Я знал, где он лежит. Знал с самого начала и знал, что рано или поздно кто-нибудь придёт с этим вопросом.

Пятнадцатого июня я вернулся с недельного обхода северного участка. Ещё от леса увидел: на крыльце кто-то сидит. Женщина, городская по виду. Джинсы, кроссовки, рюкзак фирменный. Лет тридцать пять, волосы русые, в хвост собраны. Поднялась навстречу, представилась спокойно, без надрыва:

— Елена Петровна Воронцова, учитель географии из Новосибирска.

Фамилию я узнал сразу. Воронцов Пётр Ильич, начальник геологической партии. Август восемьдесят седьмого года. Искали уран без санкции, наткнулись на военный объект. Елена достала папку с документами — последнее письмо отца матери, датированное двадцатым августа. Писал, что работают в районе реки Комсы. Местный егерь помогает с маршрутами. Имени не называл. Но в архиве заповедника она выяснила: на том участке тогда работал только я.

Я соврал, глядя в глаза. Сказал, что группа шла мимо, ночевали одну ночь, ушли на восток. Больше не видел. Она кивнула, но по взгляду понял — не поверила. Спросила, можно ли остаться на пару дней, походить по окрестностям. Отказать я не мог — формально территория открыта для родственников пропавших.

Елена поселилась в Боре у старухи Клавдии, которая сдавала угол в избе за продукты — денег ни у кого не было, пенсию пятый месяц не платили. Каждое утро Елена уходила в тайгу с картой и компасом. По её следам я видел: ходила системно, квадратами, как геологов учат. Вечерами заходила ко мне, расспрашивала про маршруты восемьдесят седьмого, старые тропы, заброшенные стоянки.

На второй день как раз Эвенки через Бор шли. Старый Василий с внуком и ещё двумя семьями к летним пастбищам кочевали. Остановились у реки пополнить запасы. Василий зашёл ко мне, рассказал:

— Видел городскую женщину в лесу. Одна ходит, места какие-то ищет. Нехорошо это, говорит, тайга чужих не любит.

Я предупредил его:

— Если что, присмотрите за ней, не дайте пропасть.

На третий день приехал участковый Петрович. Уазик его еле дотянул.

-4

Бензин давали по талонам, да и те — через раз. Увёл меня подальше от дома, закурил свою прямую сигарету и начал рассказывать. Та женщина ходила в бывший райотдел КГБ, который теперь называется ФСБ, хотя там всё те же люди сидят, только погоны сменили. Она нашла в архивах документ — запрет на геологические работы в квадрате К7, датированный августом восемьдесят седьмого, и внизу стояла подпись. Начальник управления, полковник Остахов В.В. Я вздрогнул. Остахов — тот самый, что полгода назад у меня на кордоне скончался, оставив после себя секретные бумаги. Выходит, он не просто знал о той операции — он её лично санкционировал. Петрович это заметил, усмехнулся в усы и продолжил, уже тише: «Знаю я, Коля, что тогда стряслось? Не мой участок, конечно, но слухи до меня доходили».

Группу геологов накрыли возле того самого объекта, всех положили. А ты место показывал, где зарыть поглубже. Молчал я тогда, молчу и сейчас. Себе дороже. Но та баба копать не бросит. И ещё: зарплату нам четвёртый месяц не платят. Живу на том, что люди дают — картошкой, салом, за помощь по хозяйству. Так что если кто предложит деньги за информацию, сам понимаешь…

На пятый день увидел Елену с Лёхой Косым у магазина. Лёха — местный отброс, отсидел пять лет за разбой, вышел в девяносто третьем. Промышлял чем придётся: браконьерство, сбор дикоросов для китайцев, иногда туристов водил, но тайгу знал как свои пять пальцев — все тропы, все овраги. Проходя мимо, он подмигнул мне, мол, хороший заработок подвернулся. Учительница платит долларами.

Вечером того же дня Елена пришла снова, уже без расспросов, без карт. Села на крыльцо, смотрела на закат, долго молчала, а потом заговорила тихо, словно сама с собой. Мать её умерла три года назад от рака. До последнего ждала отца, верила, что он жив, что просто не может вернуться. Перед смертью отдала отцовские документы, которые все эти годы прятала. Боялась, говорит, что дочь поедет искать и тоже пропадёт. «Мне было пятнадцать, когда отец не вернулся. Сейчас мне столько же, сколько было матери тогда — тридцать пять. И я понимаю её страх». Помолчала немного и добавила, не глядя на меня: «Мне не нужна месть или компенсация. Государство всё равно ничего не признает, да и денег у него нет. Учителям полгода зарплату не платят. Какие там компенсации? Мне просто нужно место. Знать, где он лежит. Приезжать, иногда помянуть. Может, крест поставить, детям своим показать: вот тут ваш дед. Он был хорошим человеком. Просто время такое было».

Она встала и ушла, не дожидаясь ответа. А я остался сидеть на крыльце до темноты. В голове крутились воспоминания августа восемьдесят седьмого. Ночной звонок от куратора — того самого Остахова. «Геологи сунулись, куда не надо, засекли объект. Утром придёт группа зачистки. Твоя задача — показать, где захоронить, чтоб никогда не нашли». Я показал овраг в пятнадцати километрах, заросший ельником, с горячим ключом рядом. Земля там мягкая даже зимой. Пятеро мужиков, включая Воронцова. Помню, как их вели. Руки связаны за спиной, но головы не опущены. Воронцов на меня посмотрел, кивнул — даже не с упрёком, скорее с пониманием. Знал, что я тут ни при чём. Просто винтик в машине. Закопали их быстро, профессионально. Я потом ещё год проверял то место — не размыло ли, не разрыл ли медведь. А теперь вот дочь его сидела на моём крыльце, и я понимал: не отстанет, найдёт так или иначе. Вопрос только — с моей помощью или без неё? И что будет потом?

Двадцать второго июня, на рассвете, она постучала в дверь. Стояла одна — Лёха ещё спал с похмелья в бору. В руках — папка с документами. Сказала просто: «Я знаю, что вы знаете. В архиве ФСБ есть отчёт о проведённой операции. Фамилии исполнителей замазаны, но упоминается содействие егерской службы». Я молчал. Она продолжила: «Я не обвиняю вас. Понимаю, время такое было, приказы. Мне просто нужно место. Мне нужно закрыть эту главу. Мама умерла со словами: “Найди отца”. Я обещала».

Я отвернулся, смотрел в окно. За окном туман полз по распадку — как тогда, в августе восемьдесят седьмого. Тот же туман был, когда показывал зачистной группе дорогу к оврагу. Помню лица тех геологов. Живые ещё были, связанные, но живые. Воронцов смотрел прямо на меня и кивнул — будто прощал заранее. Елена ждала, терпеливо, без нажима. Достала из папки семейную фотографию: она маленькая, на руках у отца. Положила на стол между нами. Не манипуляция — просто показала, кем он был. Отцом, мужем, человеком. Я сломался на этой фотографии. На том, как он там улыбается, держит дочку. Таким же улыбался, когда в овраг вели. Сказал: «Одевайтесь потеплее, роса сильная. Идти три часа».

Шли молча. Она не задавала вопросов. Я не оправдывался. Только перед самым оврагом предупредил: «Заросло всё, но холмики видны. Пять человек. Отец ваш — крайний слева, под кедрами. Я специально запомнил. Знал — спросят когда-нибудь». Спустились в овраг по старой тропе, которую я сам восемь лет назад протоптал. Ельник молодой в два роста вымахал, папоротник густой, мокрый от росы. Но место узнаваемое: три кедра треугольником, плоский камень, выщербленный от моего топора. Елена медленно подошла к левому холмику, присела на корточки, руками мох отгребла аккуратно, словно археолог. Долго ничего не было видно, а потом что-то блеснуло. Компас армейский, с трещиной на стекле. Она взяла его двумя руками, поднесла к лицу, даже понюхала — будто отца запах искала. Тихо сказала: «Это его. Он всегда его с собой носил. С армии ещё. Я в детстве играла — север искала».

Встала, отряхнула колени, достала из рюкзака моток верёвки и начала обвязывать вокруг кедров — обозначить периметр. Потом принялась фотографировать старым «Зенитом» методично, с разных точек, чтобы потом по ориентирам найти. Сказала: «Вернусь официально, с разрешением на эксгумацию. Перезахороню по-человечески». Пока она фотографировала, я стоял в стороне, вспоминал, как их укладывали в яму. Воронцов был уже мёртвый — пулю в затылок получил при попытке бежать. Остальные четверо тоже. Быстро работала группа, профессионально. За час управились. Я только место показал, да потом следы заметал.

Елена закончила, подошла ко мне, сказала «спасибо» без иронии и добавила: «Я понимаю, как вам тяжело было это показать. Спасибо, что решились. Теперь я хотя бы знаю, где он. Смогу приезжать, помнить. Дети мои будут знать, где дед лежит». Связала крестик из веток берёзы, воткнула в мох на холмике. Постояла минуту молча, губами что-то шептала — молитву, наверное. Или прощалась. Или обещала что-то. Потом развернулась и пошла к тропе. Я за ней.

-5

Уже наверху оврага она обернулась — посмотреть ещё раз. И тут я увидел движение на противоположном склоне. Блеснуло что-то в кустах. Бинокль. Понял: за нами следили. Но Елена не заметила, пошла дальше. А я уже знал — будут проблемы. На обратной дороге шли быстрее. Елена торопилась в Бор, хотела успеть на попутку до Красноярска. В километре от кордона тропа выходила на старую лесовозную дорогу. Там и ждали.

Лёха сидел на пне, чистил ногти охотничьим ножом. Братья Стригуновы стояли по бокам тропы: старший с ружьём через плечо, младший — просто так, руки в карманах. Расположились грамотно — не убежишь. Лёха поднялся не спеша, нож в ножны убрал. Подошёл, встал близко — от него несло табаком и перегаром. Сказал с ухмылкой, что утром видел, как мы в лес ушли, и решил прогуляться следом. Интересно же, куда это егерь учительницу водит. Издалека в бинокль наблюдал, как она в овраге что-то ищет и фотографирует.

Елена попыталась пройти мимо, но старший Стригунов шагнул наперерез. Лёха продолжил: «Геологи, говорит, в восемьдесят седьмом не нищие были. Приборы, импортные часы, золотые… может, и камушки попутные прихватывали. Восемь лет в земле. Ну и что? Золото не гниёт». Я начал объяснять, что там ничего нет, только кости. Лёха слушал, кивал, а потом резко дал мне под дых. Я согнулся, упал на колени. Елена дёрнулась ко мне, но младший Стригунов схватил её за руку. Она вывернулась, ударила его коленом в пах и рванулась в сторону леса. Старший Стригунов не спеша вскинул ружьё и выстрелил в воздух. Елена остановилась. Лёха спокойно сказал: «Следующий выстрел будет в ногу. Лес большой, кричать можешь сколько хочешь — никто не услышит».

Она вернулась медленно. Младший Стригунов, отдышавшись, связал ей руки за спиной — её же верёвкой, которой она могилы обмеряла. Меня тоже связали, уложили под сосну. Лёха присел рядом на корточки, сказал негромко: «Ты, егерь, место знаешь — мы это поняли. Сейчас сходим, проверим. Если там действительно только кости — ладно, разойдёмся. Но ты ведь не всё показал. Восьмидесятые годы много народу пропадало: туристы-нелегалы с валютой, старатели с золотом, даже японцы заблудившиеся были. Где они все?» Я молчал. Лёха встал, пнул меня под рёбра — не сильно, предупреждающе. Велел младшим стеречь нас, а сам с братом ушёл к оврагу.

Младший достал «приму», закурил. Жаловался, что Елена его в живот ударила, дышать тяжело. Сказал: «Дура городская, сидела бы дома, книжки свои преподавала». Елена молчала, смотрела на лес. Потом тихо сказала: «Не мне, Стригунов. У вас ведь тоже отец есть или был? Представьте: пропал. И вы не знаете где. Всю жизнь не знаете. Разве не хотели бы?» Стригунов дёрнулся, сплюнул, буркнул: «Помер мой отец в колонии. А твой? Туда и дорога. Нечего рыть, где не положено».

Через час вернулись Лёха с братом. Злые. Лёха пнул меня в бок уже серьёзно, с оттяжкой. Рассказал: перекопали все холмики, нашли кости, тряпьё истлевшее, компас сломанный, пару алюминиевых ложек — и всё. Даже золотых коронок нет. Видно, беззубые были геологи, хреновы. Присел передо мной опять, сказал тихо, но жёстко: «Знаю я, что ты не всё показываешь. В охотнадзоре работал, с КГБ дружил. Сколько народу по твоей наводке в тайге осталось? И главное — где те, у кого брать было что?» Я молчал. Он встал, отряхнул колени. Сказал братьям: «Пока оставим их. К учительнице в Бор заглянем, вещички её проверим — может, карты какие есть, документы. А с егерем потом отдельно поговорим. У меня к таким, как он, особый подход есть. В зоне научили».

Нас развязали. Елена растёрла запястье, посмотрела на меня. В глазах у неё был не страх — злость. На них, на меня, на всю эту историю. Лёха велел ей идти вперёд. Сами шли сзади. До развилки, где тропа на Бор уходит, Елена обернулась и сказала Лёхе: «В Боре меня ждут. Участковый знает, куда я пошла. Если не вернусь к вечеру — поднимут шум». Лёха усмехнулся, но задумался. Махнул рукой: «Иди». И добавил: «Только помалкивай про нашу встречу, а то мало ли что с учительницей случится. Тайга большая, медведь, болото. Пропадают люди».

Елена ушла, быстро, не оглядываясь. А мне Лёха напоследок сказал: «Три дня даю подумать. Вспомни, где богатые захоронения. А не вспомнишь — сам в одном из оврагов окажешься. Времена нынче такие: егерей никто считать не будет».

Три дня я искал Елену. Нашёл следы у Медвежьего болота.

Её «Зенит» висел на ветке, платок зацепился за куст. Дальше следы вели в трясину, но потом я увидел другие — оленьи и человеческие, уходящие в сторону. Эвенк старый Василий потом подтвердил: увели женщину с собой на стойбище. Живая, только руки расцарапаны в кровь да ноги стёрты до мяса. Отдохнёт пару дней — и доставит в Бор, к людям. Вернулся я на кордон уже к вечеру.

На столе лежала фотокопия. Елена оставила документ из архива ФСБ — тот самый приказ о зачистке. Внизу — подпись куратора операции, полковника КГБ Остахова В.В., и приписка от руки: «Привлечь егеря Савельева для выбора места захоронения». Я сжёг бумагу в печи, сел писать в журнал, но рука не поднялась. Что писать? Что восемь лет назад помог закопать невинных людей? Что теперь из-за моей слабости мародёры роют могилы по всей тайге? Налил стакан спирта, выпил за упокой Воронцова и остальных четверых. Второй — за Елену, которая жива, но могла погибнуть. Третий — за себя, потому что жить с этим грузом становилось всё тяжелее.

А через неделю Лёха с братьями начали методично прочёсывать тайгу в поисках старых захоронений. И находили. Потому что я за двадцать лет в Охотнадзоре много мест знал. И теперь каждая найденная могила ложилась на мою совесть.

Осень 1998 года. Три года прошло с той истории. Всё так же живу на кордоне Камса. Всё те же обходы делаю, браконьерские петли снимаю. Только собаки другие: старый Граф прошлой зимой умер, Буян теперь вожак. Вчера первый снег выпал. Сидел вечером, заполнял журнал при керосиновой лампе. Написал как обычно: «Следов браконьеров не обнаружено. Состояние участка удовлетворительное». Так и пишу уже три года, даже когда нахожу свежие петли или следы от вездехода. Тайга. Она всё принимает и всё прощает.

Тот овраг с геологами зарос окончательно — даже тропы теперь не найти. Могилу Остахова под лиственницей тоже затянуло мхом. Будто и не было ничего. Лёху со Стригуновыми так и не нашли. Может, в болоте утонули? Может, ушли куда? А может, лежат где-то в тайге с пулей в затылке — кто ж их знает. Елена Воронцова больше не приезжала. Говорят, замуж вышла, родила. Дай бог ей счастья.

Иногда я думаю о том январе девяносто пятого года. О полковнике Остахове и его проклятых документах. О выборе, который он мне оставил. Правильно ли я сделал, что сжёг, не читая? Наверное, да. Потому что некоторые тайны лучше оставлять похороненными.

Такая вот она, таёжная жизнь. Каждый день одно и то же, а потом вдруг приходит прошлое и переворачивает всё. А потом снова тишина, только лиственницы трещат от мороза да снег скрипит под лыжами. И хорошо, что так.

ПОДДЕРЖАТЬ АВТОРА

-6

#таёжныеистории #тайга #выживание #одиночество #холод #рассказ #охотник #собака #зима #природа #сибирь #истории #рассказы #животные