Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Элегия

ВОСПОМИНАНИЯ. ВЫЛЕТАЮ ИЗ ГНЕЗДА. 1 ГЛАВА

НАЧАЛО ЗДЕСЬ ПРЕДЫДУЩАЯ ГЛАВА ЗДЕСЬ Весной 1915 года я окончил трёхклассную приходскую школу в хуторе. Тот год оказался поворотным в моей судьбе. В нашей станице впервые открыли четырёхклассное высшее начальное училище — и семья единодушно решила: учиться мне нужно дальше. Помню, как несколько дней корпел над прошением на имя «Его высокородия инспектора высшего начального училища станицы Елизаветинки». Истрепал уйму гербовой бумаги — всё выходило как‑то не так. Буквы плясали, фразы получались корявыми, а важные слова то и дело оказывались не на своих местах. Я переписывал страницу за страницей, стирал кляксы, начинал заново. Руки уставали, чернила пачкали пальцы, а душа сжималась от тревоги: вдруг не примут? Наконец дядя Никита, внимательно изучив очередной вариант, одобрительно кивнул: «Вот теперь ладно, Стёпка, годится». С облегчением я вздохнул — прошение подали. Вступительный экзамен я выдержал и был зачислен в первый — и единственный на тот момент — класс училища. Возможно, моему
Оглавление

НАЧАЛО ЗДЕСЬ

ПРЕДЫДУЩАЯ ГЛАВА ЗДЕСЬ

Весной 1915 года я окончил трёхклассную приходскую школу в хуторе. Тот год оказался поворотным в моей судьбе. В нашей станице впервые открыли четырёхклассное высшее начальное училище — и семья единодушно решила: учиться мне нужно дальше.

Помню, как несколько дней корпел над прошением на имя «Его высокородия инспектора высшего начального училища станицы Елизаветинки». Истрепал уйму гербовой бумаги — всё выходило как‑то не так. Буквы плясали, фразы получались корявыми, а важные слова то и дело оказывались не на своих местах. Я переписывал страницу за страницей, стирал кляксы, начинал заново. Руки уставали, чернила пачкали пальцы, а душа сжималась от тревоги: вдруг не примут?

Наконец дядя Никита, внимательно изучив очередной вариант, одобрительно кивнул: «Вот теперь ладно, Стёпка, годится». С облегчением я вздохнул — прошение подали. Вступительный экзамен я выдержал и был зачислен в первый — и единственный на тот момент — класс училища. Возможно, моему поступлению помогло то, что дядя Никита был хорошим знакомым инспектора училища Шипшина Дмитрия Николаевича. Если так, то это оказался первый и последний «блат» в моей жизни. Дальше я устраивался сам — как мог и на что был способен.

Отправился я в станицу с деревянным зелёным сундучком, обитым тонкими полосами жести — чемоданов мы тогда не знали. Сундучок этот смастерил отец, и я гордился им: хоть и простенький, зато свой, домашний. Поселился на квартире у сапожника Гордиенко, Анисимовича — отчество помню, а имени, увы, нет. Его мастерская находилась в задней части дома, и по утрам я просыпался под ритмичный стук молотка и запах кожи.

Учёба в станице давалась непросто: я сильно скучал по дому. В сентябре и октябре, пока погода стояла хорошая, почти каждый день ходил пешком домой — а это добрых несколько вёрст туда и обратно. Но видеть родных, дышать родным воздухом, слушать знакомые звуки хутора — стоило любых усилий. По дороге я любовался степью, наблюдал, как меняется природа с приходом осени. Иногда встречал знакомых хуторян, и мы обменивались новостями.

Учёба и новые знания

В училище преподавали географию, физику, историю, природоведение, математику, черчение, пение и, конечно же, закон Божий. Именно тогда я начал по‑настоящему познавать мир.

Раньше, как и многие дети на хуторе, я думал, что гром — это лихая езда Ильи‑пророка в колеснице по небу, а солнце, луна и звёзды — просто дырки в небесном своде. Учитель физики, Василий Петрович, терпеливо объяснял нам природу явлений. Помню, как он показывал на доске схему электроразрядов, а потом мы выходили во двор и наблюдали за грозой уже совсем другими глазами. Я вдруг осознал, что мир устроен сложнее и прекраснее, чем казалось раньше.

Точные науки двигали моё сознание вперёд, расширяли горизонты. Я с жадностью впитывал знания: чертил геометрические фигуры, решал задачи, изучал карты, узнавал о далёких странах и народах. А вот закон Божий, напротив, словно тормозил этот процесс, пытался вернуть меня к старым представлениям. Священник, преподававший этот предмет, строго следил за дисциплиной.

Со временем разум восторжествовал: я рано освободился от религиозного влияния и стал безбожником. Последний раз я зашёл в церковь в 1919 году, под пасхальную ночь, — но не молиться, а просто погулять вокруг, посмотреть на народ. Колокольный звон уже не вызывал трепета, а свечи казались лишь кусочками воска.

Была у нас и военная подготовка. Она включала гимнастику, строевые занятия и словесность. На словесности мы зубрили титулование лиц «царственного дома»:

  • царь величался «Его императорское величество…»;
  • царица — «Её императорское величество…»;
  • царские дочери — «Её императорское высочество…» (например, княгиня Анастасия);
  • малолетний сын царя — «Его императорское высочество, наследник‑царевич, великий князь и августейший атаман всех казачьих войск Алексей Николаевич».

Этот «августейший атаман» был младше нас и выглядел настолько худосочным, что на всех фотографиях его держали на руках дядьки‑атаманцы. Ещё мы должны были знать дни тезоименитства (то есть именин) всех этих особ. Вот таким «материалом» забивали наши головы.

Учился я, пожалуй, несколько выше среднего. Приходилось много заниматься: начальная подготовка была не самой сильной, и я наверстывал упущенное. Зимой — учёба, летом — рыбалка дома, помощь семье. Помню, как отец учил меня ставить сети, выбирать место для ловли, читать знаки на воде. Эти навыки не раз выручали нас в голодные годы.

Революция и гражданская война

Февральскую революцию мы встретили с воодушевлением. Помню тот солнечный мартовский день, когда по станице прокатилась весть: царя больше нет! Народ ходил с красными бантами, появились красные знамёна и плакаты. В воздухе витало ощущение чего‑то нового, небывалого.

В станице проводили много собраний. Помню, как я пробрался на одно из них и увидел нечто поразительное: инспектор училища и местный поп так расчувствовались, что принялись обниматься и лобзаться. Все говорили о свободе, равенстве и братстве — но у власти по‑прежнему стоял атаман Буланов. Взрослые спорили до хрипоты: одни радовались переменам, другие опасались, что всё пойдёт не так.

Весной 1917 года я окончил второй класс училища в станице, а осенью поступил в третий класс высшего начального училища в станице Уловской. Там я поселился в семье своей тёти Аннушки. Её дом был уютным, с палисадником, где цвели мальвы и ноготки. Тётя пекла душистый хлеб и варила варенье из тёрна. Признаться, в родной станице мне нравилось больше — там всё было привычным и знакомым, а здесь приходилось привыкать к новым людям, новым порядкам.

О событиях Октябрьской революции и гражданской войны на Дону память сохранила не всё. Многое забылось, да и не слишком я тогда разбирался в политике. Говорили, что в центре власть захватили большевики, потом они пришли к власти и в Ростове. А кто такие большевики — я понятия не имел. В станице ходили слухи, что они хотят отобрать землю у казаков, отменить все старые порядки. Кто‑то верил, кто‑то нет.

В конце 1917 года на Дон прибыло много офицеров и юнкеров. Донской атаман Каледин и генерал Корнилов организовали борьбу против большевиков. Сначала Каледин имел успех: его войска заняли Ростов. Я видел в Гниловской офицерские и юнкерские части — молодые парни в форме, с винтовками, гордые и решительные. Но вскоре их выбили со стороны Таганрога — говорили, что это были латыши. Потерпев неудачу, Каледин в феврале 1918 года застрелился, а Корнилов со своей армией ушёл за Дон, на юг.

Весной 1918 года на сцену вышел генерал Краснов. Его войска, при поддержке немцев, заняли Ростов, а сам он был избран Донским атаманом.

Однажды на пасхальные каникулы я был дома, когда вниз по Дону отступала вооружённая паровая шхуна красных. Фарватерные огни не зажигались, и судно остановилось на якоре напротив нашего хутора. В то время мы боялись и красных, и белых: кто‑то заперся в домах, кто‑то сбежал с хутора. Мы тоже заперлись. Кто‑то дёргал за двери и окна, а потом послышались голоса в летней кухне.

Утром выяснилось, что это шхуна красных. В кухне висел котёл с молоком — оно было выпито, а на дне лежали деньги и записка: красноармейцы извинялись за самовольство, но очень хотели молока и оставили плату. Однако оказалось, что в одном из покинутых домов вскрыли сундук и пропали ценные вещи. Об этом доложили комиссару шхуны — молодому человеку по фамилии Калинин. Он распорядился провести обыск. Вещи нашлись, а укравшие были приговорены к расстрелу. Хуторяне просили помиловать воров, наказать как‑нибудь иначе, но комиссар был твёрд — и воры были расстреляны за хутором.

При Краснове область получила наименование «Область Всевеликого войска Донского». В шутку её называли «Всевесёлого войска донского». Ходили разговоры об отделении Дона от красной России, о создании самостоятельной республики. Ориентация Краснова на немцев вызвала трения с Деникиным и Добровольческой армией.

Мне довелось увидеть и немцев: они брали у нас сено в принудительном порядке. Платили деньги, но это были немецкие марки, которые никто не хотел брать. За время гражданской войны каких только денег не было: николаевские, керенские, советские, донские, деникинские… Мы с ребятами собирали эти разноцветные бумажки, рассматривали портреты и печати, гадали, какие из них ещё что‑то стоят.

Вскоре немцы ушли — у них и у себя было дел по горло. Их обозы, скрипя колёсами, потянулись на запад, оставив после себя лишь следы от повозок да разговоры о «немецком порядке». Краснов переориентировался на союзников — то есть на Англию, Францию и Америку. По станицам и хуторам поползли слухи: англичане везут оружие, французы обещают деньги, американцы — продовольствие. Разговоры уже пошли о единой и неделимой России. Казаки переглядывались: «А где же наша казачья вольница? Где те права, что нам обещали?»

И в 1918‑м, и в 1919‑м Донская армия вела тяжёлые бои с красными за обладание Царицыным. Этот город, стоявший на Волге, стал камнем преткновения — кто им владеет, тот держит ключ к хлебным районам и нефтяным промыслам. Снаряды рвались над степью, дым пожарищ застилал горизонт, а мы, хуторяне, лишь гадали: чья возьмёт?

Помню, как в нашу станицу приходили вести с фронта. Кто‑то рассказывал, что под Царицыном сошлись в бою тысячи всадников, пыль стояла столбом, а выстрелы сливались в сплошной гул. Другие говорили, что красные поставили на баржах артиллерию и бьют прямой наводкой по береговым укреплениям.

Были казаки, которые добровольно воевали в рядах Красной армии. Чаще всего это были молодые парни из бедных семей, те, кому нечего было терять, или те, кто поверил обещаниям новой власти. Они возвращались в родные места в красноармейских шинелях, с красными бантами на папахах, и спорили со стариками: «Теперь будет по‑новому! Земля — крестьянам, фабрики — рабочим!» Старики хмурились, качали головами: «А казачьи традиции? А войсковые круги? Всё по ветру пустите…»

Но большая часть казаков была мобилизована белыми против красных. Мобилизационные отряды разъезжали по хуторам, стучали в двери: «На фронт! За веру, царя и Отечество!» Кто‑то шёл по долгу, кто‑то — под страхом наказания.

Знаю, как нескольких казаков в станице, выступивших против мобилизации, расстрелял белый отряд, проводивший мобилизацию. Это произошло на площади, у старой церкви. Казаки отказались идти на фронт — говорили, что устали от войны, что дома семьи голодают. Офицер в чёрной черкеске с серебряным поясом выслушал их спокойно, потом отдал приказ. Выстрел прогремел на всю станицу. Женщины плакали, дети прятались за юбками матерей, а старики крестились и шептали: «Господи, до чего дожили…»

В те дни страх и неопределённость витали в воздухе. Сегодня в хуторе — белые, завтра — красные, послезавтра — кто‑то ещё. Каждый отряд требовал провизии, фуража, лошадей.

Однажды к нам на хутор зашёл отряд красноармейцев. Они были усталые, грязные, но весёлые. Один, с рыжей бородой, попросил воды и сказал: «Ну, дед, скоро всё уладится. Будет мир, будет хлеб». А дед, наш сосед, Пётр Семёнович, ответил ему: «Сынок, мы это уже слышали. В 17‑м году тоже обещали». Бородач только усмехнулся и похлопал деда по плечу: «На этот раз — точно!»

А мы, дети, смотрели на всё это широко раскрытыми глазами. Война казалась нам какой‑то странной игрой: сегодня одни кричат «ура», завтра другие. Но когда хоронили первого убитого хуторянина — молодого Ивана, который ещё прошлой весной играл с нами в лапту, — игра кончилась. Мы поняли, что это всерьёз. Что пули не разбирают, кто прав, кто виноват.

Вечерами, когда затихали разговоры о политике, мы собирались у костра и рассказывали друг другу страшные истории — про белых офицеров, которые вешают всех подряд, про красных комиссаров, которые отбирают последнее. Но в глубине души каждый надеялся, что скоро всё это кончится, что наступит мир, и можно будет снова спокойно рыбачить на Дону, пасти скот, учиться в школе без страха, что завтра придут чужие люди и всё перевернут вверх дном.

Так и жили — между страхом и надеждой, между прошлым и будущим, между хутором и большой историей, которая вершилась где‑то рядом, задевая нас своими крыльями.

Весной 1919 года я окончил Уловское высшее начальное училище. Выпускной день выдался солнечным и ветреным — мы с товарищами стояли у крыльца, неловко переминались с ноги на ногу в новых пиджаках, смеялись и одновременно грустили: училище осталось позади, а что дальше — никто толком не знал.

Стал вопрос, что делать дальше. Отец, хмуря брови, говорил: «Пора работать, кормить семью — времена нынче не те, чтобы по наукам шататься». Мать, напротив, тихонько уговаривала: «У тебя голова светлая, Стёпа, грех её даром тратить». Я метался между этими двумя правдами, не зная, какому пути последовать.

Однажды, коротая вечер в чайной на Базарной площади, я заметил на соседнем столе потрёпанную газету. Это был «Приазовский край». Кто‑то оставил её, видимо, уже прочитанную. Я лениво развернул листы — и вдруг замер. В иллюстрированном приложении к газете была помещена фотография учебного парусного судна Ростовского-на-Дону мореходного училища.

Снимок захватил дух: величественный трёхмачтовый парусник с белоснежными парусами, гордо застывший у причала. На палубе — фигуры курсантов в форменных фуражках, на мачтах — трепещущие флаги. Под фотографией шла короткая приписка: «В мореходное училище принимаются выпускники высших начальных училищ без экзаменов».

Я впился глазами в эти слова, перечитал дважды, трижды — будто боялся, что они исчезнут, как мираж. Сердце забилось чаще, в голове зашумело, словно уже слышался плеск волн о борт корабля и крики чаек над мачтами. Море! Оно манило меня с детства — далёкие горизонты, солёный ветер, романтика дальних странствий.

В тот же вечер я показал газету родителям. Отец долго рассматривал снимок, хмуро водил пальцем по строчкам, потом вздохнул:
— Море — дело серьёзное. Не шутка. Но если душа лежит…

Мать, прослезившись, перекрестила меня:
— Господь с тобой, сынок. Пусть хранит тебя в пути.

На следующий день я отправился в Ростов-на-Дону. Город встретил меня гулом порта, запахом смолы и рыбы, криками грузчиков и чаек. Я нашёл здание мореходного училища — солидное, каменное, с видом прямо на реку.

Приёмная комиссия встретила меня без лишних вопросов: глянули на аттестат из Уловского училища, задали пару вопросов о географии и арифметике — и вот уже моя фамилия появилась в списке курсантов.

Так фотография в иллюстрированном приложении к «Приазовскому краю» решила мою дальнейшую судьбу. Вместо того чтобы остаться в родном селе, я ступил на путь моряка — путь, который подарил мне столько встреч, испытаний и открытий, что хватило бы на десяток жизней. И каждый раз, поднимаясь на палубу корабля, я вспоминал тот весенний день — и газету, лежащую на столе в чайной, которая изменила всё.

(Повесть основана на реальных событиях, все имена изменены, совпадения случайны.)

СЛЕДУЮЩАЯ ГЛАВА ЗДЕСЬ