Новость пришла в деревню, как всегда приходят нехорошие новости: не сразу, а сначала краем уха, потом громче, потом уже в лицо.
Бабка Стеша первая сказала. Пришла к Еремею во двор, пока он колол чурки на растопку, встала у плетня и долго смотрела, как он работает. Он почуял: что-то не так. По тому, как стоит. Стеша просто так не приходит.
– Еремей Кузьмич, – сказала она, – ты слышал, что Хромов затевает?
Он опустил колун. Промолчал.
– Говорят, ферму новую хотят. На том конце, за лесополосой. Место, говорят, сухое, удобное.
Он поднял на неё глаза. Она не договорила, но он понял. Понял раньше, чем она закончила.
– За лесополосой одно место сухое, – сказал он. – Знаю я это место.
– Вот и я говорю, – тихо ответила Стеша и ушла.
Еремей постоял немного. Потом поднял колун и снова начал колоть. Раз. Другой. Третий. Только чурки теперь летели дальше, чем надо.
Деревня Кулики стояла в низине, где весной разливалась речка Тихая и где лето было короткое, зато густое, сочное, с высокой травой и тяжёлым запахом клевера. Семьдесят три года было Еремею Кузьмичу Лаптеву. Жил один, держал козу Марфу и небольшой огород. По утрам пил чай из граненого стакана с блюдца, по-старому, прикусывая маленькими кусочками колотый сахар. По воскресеньям ходил за лесополосу.
Там был холмик. Невысокий, поросший дёрном. Три берёзки по краю, которые он сам сажал давно, сразу после войны. Железная звезда на шесте, он сваривал её сам в кузне у Петрухи. Каждую весну чистил, красил красным. Осенью подправлял осевший край.
Никто в деревне особо не ходил туда. Война кончилась двадцать восемь лет назад. Молодые её не помнили. Старые помнили своё, своих, и им было не до чужих.
Но Еремей ходил. Каждое воскресенье. Зимой, в сапогах, когда снег по колено. Летом, с тяпкой, выбирать осот. Весной, сразу как земля отходила, с ведром воды и тряпкой, звезду протирать.
Он знал, кто там лежит. Он сам их хоронил.
Июль стоял жаркий. Трава у колодца пожухла. Козы ходили вялые, и куры неслись плохо. Председатель Хромов Семён Артемьевич был человек городской, приехавший в Кулики три года назад из района, где раньше сидел в каком-то тресте. Колхоз принял крепкий, но сразу взялся строить, расширять, показывать результаты. Новый свинарник уже стоял. Теперь вот ферма.
Еремей пришёл к нему во вторник, с утра, когда Хромов ещё не уехал на объезд.
Контора была в бывшем кулацком доме, перестроенном при советской власти. Хромов сидел за столом, что-то писал. Молодая секретарша Надя, с химической завивкой и в белой блузке, подняла голову от машинки.
– Вам к Семён Артемьевичу? Он занят.
– Подожду, – сказал Еремей и сел на лавку у стены.
Ждал долго. Хромов не выходил. Надя несколько раз смотрела на него поверх машинки, потом вздыхала и печатала дальше. Наконец дверь в кабинет открылась.
– Заходи, дед, – сказал Хромов. Голос у него был не злой, просто занятой.
Кабинет был небольшой. На стене портрет Ленина и схема полей. На столе телефон, пепельница и стопка бумаг. Хромов был лет сорока, плотный, с красным лицом, в рубашке с закатанными рукавами. Смотрел на Еремея без враждебности, просто как на очередной вопрос в длинном дне.
– Слушаю тебя, Лаптев.
– Семён Артемьевич, – начал Еремей, – насчёт фермы.
– А-а. Уже дошло. – Хромов откинулся на спинку стула. – Ну что, дед Еремей, ты чего?
– Там могила, – сказал Еремей. – Братская. Войсковая.
Хромов помолчал секунду. Потом вздохнул, как вздыхают над задачей, которую уже решили, но которую надо объяснить.
– Знаю, что могила. Место удобное, сухое. Больше некуда строить: с юга болото, с севера дорога районная, тут вот поля. Место одно.
– Там люди лежат, – сказал Еремей.
– Люди. – Хромов побарабанил пальцами по столу. – Дед, ты не обижайся, но там тридцать лет никто не знает, кто именно. Документов нет. Братская могила без именных плит, без учёта. Я справлялся в военкомате: числится как «неустановленное захоронение». По закону мы можем.
– Я знаю, кто там, – сказал Еремей.
Хромов посмотрел на него. Секунду.
– Что?
– Я знаю, кто там лежит. Я их сам хоронил.
Хромов перестал барабанить пальцами. Достал папиросу, покрутил в пальцах, но не закурил.
– Ну, рассказывай.
И Еремей рассказал.
Август сорок третьего. Бои шли восточнее, фронт уже откатился, но эта земля была истоптана недавно: гильзы в траве, воронки с рыжей водой, обгорелая техника на обочине. Еремей тогда был двадцати трёх лет, сапёр, и его взвод шёл за наступающими частями, снимать мины.
На третий день наткнулись на четверых.
Их принесли санитары с поля, уже мёртвых: лейтенант, немолодой уже, с рязанским говором, который успел сказать своё имя раненому бойцу, пока ещё дышал. Сержант, смуглый, из-под Самарканда. Двое рядовых. И связистка.
Связистке было девятнадцать. Маленькая, темноволосая, с косой, намотанной вокруг головы. Он не знал, чья она была, из какой части. Катушка с проводом ещё была у неё на поясе. Пуля в грудь, видно, быстро.
Хоронили наспех, потому что надо было идти дальше. Земля там была твёрдая, лопата с трудом брала. Ямы не очень глубокие. Он помнил, как снял с лейтенанта каску: пробитая справа, с вмятиной, а внутри, на подкладке, кто-то нацарапал гвоздём буквы. «В.П.» Василий? Владимир? Лейтенант так и не сказал фамилию, а тот раненый боец не знал.
Каску он положил у изголовья. Потом подумал и взял обратно. Спрятал в вещмешок.
Зачем? Сам не знал. Просто показалось: надо.
Прошли дальше. Война кончилась через два года. Он вернулся в Кулики, женился, работал в кузне. Жена умерла рано, детей Бог не дал. А каска лежала на чердаке, в мешке, рядом с другим военным добром, о котором он старался не думать.
Могилу он нашёл в сорок пятом, специально поехал. Место было. Берёзку сажать сам.
Хромов слушал молча. Папироса так и осталась незакуренной.
– Значит, пятеро, – сказал он наконец.
– Пятеро.
– И каска у тебя?
– У меня.
Хромов встал. Прошёлся к окну, посмотрел на двор, где возились мужики с трактором.
– Дед Еремей, – сказал он, не оборачиваясь, – я тебя понимаю. Но ты пойми и меня. У меня план. У меня сроки. Районное начальство давит. Если я сейчас скажу: подождите, тут вот дед говорит, что знает, кто там лежит — они скажут: ну и что? Имена без документов юридически ничто. Захоронение не числится в реестре воинских. Это всё понятно, всё уважительно, но строительство не остановишь.
– Понятно, – сказал Еремей.
– Слушай, ну перенести их можно. На кладбище. Честь по чести. Гробы нормальные, оградку поставим.
– Ты сначала ответь мне одно.
Хромов обернулся.
– Отвечу.
– По совести, – сказал Еремей медленно, – по совести тебе как? Строить там?
Хромов помолчал. Долго. Потом снова взял папиросу и на этот раз закурил.
– Иди домой, дед Еремей, – сказал он. – Я подумаю.
– Думай, – согласился Еремей и вышел.
Дома он сел на крыльцо. Коза Марфа подошла, ткнулась мордой ему в колено. Он почесал её между ушами, не глядя. Смотрел на огород, на горох, на ботву картошки, тронутую жёлтым. Июль шёл на убыль.
Сосед Семён, восьмидесятилетний дед, слепой на один глаз, вышел на свой огород с тяпкой, покопался немного и крикнул через плетень:
– Еремей, ты у Хромова был?
– Был.
– Ну и?
– Думает.
Сосед покивал, как будто это был вполне приемлемый ответ, и пошёл к грядкам.
Вечером Еремей поднялся на чердак.
Там пахло пылью, горячей доской и старым железом. В углу стояли санки, ящик с инструментом, лежали валенки в клеёнчатом мешке. Дальше, у слухового окошка, где всегда было светлее: старый сундук.
Он поднял крышку.
Сверху лежала гимнастёрка, пахнущая уже только временем. Под ней медали в мешочке. Дальше, завёрнутая в рогожку, каска.
Он развернул её медленно. Погладил ладонью. Металл был холодный даже в июльскую жару. Дырка справа: пуля прошла навылет, чуть выше виска. Подкладки давно не было, истлела. Но буквы на металле остались. «В.П.» Неглубокие, наспех, гвоздём или ножом. Кто-то нацарапал, может, в минуту тоски, может, просто так, чтобы было.
Он долго сидел у слухового окошка с каской в руках.
Потом взял её и сошёл вниз.
Ночью он не спал.
Лежал на кровати, смотрел в потолок, слушал, как за окном стрекочут кузнечики и где-то далеко лает собака. Луна была полная, и в комнате стоял беловатый, неживой свет. Каска лежала на столе. Он видел её, не поворачивая головы.
Он думал о лейтенанте. О том, что лейтенант был немолодой по тогдашним меркам: лет тридцать пять, наверное, может, чуть меньше. Значит, семья была, конечно. Жена. Может, дети. И они не знают, где он. Их дети не знают. А может, и внуки уже.
Думал о связистке. О том, как она лежала. Про то, что её косу кто-то всё же поправил, перед тем как закрыть землёй. Не он, кто-то другой из сапёров. Тихонько, молча. Никто не говорил ничего. Просто поправил, и всё.
Думал о сержанте из-под Самарканда. У них там, на юге, своих хоронят иначе, лицом к Мекке. А этот лежит как лёг.
К трём часам ночи он встал, оделся и вышел.
За деревней было тихо. Лунная дорога через поле серебрилась. Трава у тропинки была в росе, и штаны до колен вымокли сразу. Еремей шёл ровно, привычно. Дорогу знал с закрытыми глазами.
Холмик был виден издали: три берёзки стояли светлые, почти прозрачные в лунном свете. Трава вокруг была скошена, он скашивал сам, в июне, по обыкновению. Железная звезда поблёскивала.
Он остановился.
Потом медленно сел на краю холмика, прямо на землю. Колени заболели, как всегда теперь, но он не стал вставать. Положил каску перед собой. Смотрел на звезду.
– Ну вот, – сказал он вполголоса. – Вот так дела.
Тихо было. Только кузнечики. И где-то лягушки в низине.
– Тридцать лет, – сказал он. – Тридцать лет я ходил. Думал, так и буду ходить. Думал, это правильно. Что место есть. Что не потерялись.
Он замолчал. Берёза тихо шелестела.
– Хромов вон говорит: по закону можно. Наверное, можно. Он не злой человек. Он просто не был там. Не копал. Не видел, как она лежит, связистка ваша. Как ей кто-то косу поправил. Он этого не видел, и не надо ему видеть, не приведи Господь.
Луна зашла за облако. Стало темнее.
– Лейтенант. Василий Петрович, или Владимир Павлович, или как там тебя. Ты откуда под Рязань? Рязань большая. Сергей, сержант, ты прости, я твоего имени не знал. Связистка, не знаю как тебя звать. Двое рядовых, тоже не знаю.
Он не молился. Просто говорил. Как говорят с теми, кого давно не видел.
– Я не дам, – сказал он тихо. – Постараюсь.
Утром он пришёл к Авдотье Никаноровне, вдове, которая жила наискосок. Авдотья была женщина тяжёлая на подъём, но с характером: если за что бралась, держала крепко. Четверо детей вырастила, корову держала до семидесяти лет.
– Авдотья, – сказал он, зайдя в сени, – не занята?
– Заходи, Еремей. Картошку чищу.
Он сел к столу. Она сидела с тазом, чистила быстро и ловко. На столе стояли стакан с чаем и блюдце с хлебом.
– Налить тебе?
– Налей.
Она налила. Поставила блюдце с хлебом ближе к нему.
– Я насчёт могилы, – сказал он.
Она положила нож, вытерла руки о передник.
– Слыхала.
– Хромов думает.
– Думает, – повторила она. – Думают они. Сначала думают, потом уже экскаватор едет.
– Авдотья, – сказал он, – ты помнишь, твой Николай там воевал?
Она помолчала. Николай погиб в сорок четвёртом, под Варшавой. Похоронка до сих пор лежала в сундуке, он знал.
– Помню. Ну и?
– Там не мой родственник лежит. Не твой. Ничей из наших. Чужие совсем. Не знаем ни имён толком, ни откуда. Но ведь чьи-то.
– Чьи-то, – согласилась Авдотья. Взяла картошку, подержала и положила обратно. – Ты к чему клонишь?
– Не знаю ещё. Просто так пришёл.
Она посмотрела на него долго.
– Ты каску-то взял?
Он поднял голову.
– Откуда знаешь про каску?
– Да ты сам мне рассказывал. Лет двадцать назад, за этим же столом, зимой. Говорил: надо будет как-нибудь написать в военкомат, может, по буквам найдут. Да так и не написал, поди.
– Не написал, – признался он.
– Вот видишь.
Они помолчали. За окном прошла кошка, остановилась, посмотрела, ушла.
– Авдотья, – сказал он, – если я завтра с утра пойду туда и просто сяду, ты придёшь?
Она долго молчала. Потом снова взяла нож и картошку.
– Приду, – сказала она. – Иди уже, Еремей. Дай картошку дочистить.
К вечеру он обошёл ещё несколько дворов.
У Тимофея Зайцева, бывшего тракториста, семьдесят лет, с рукой, потерянной на колхозных работах. Тот выслушал молча, покивал, сказал: «Приду».
У Прасковьи Клюевой, учительницы на пенсии. Та сразу сказала: «Как это можно допустить», и пошла ещё к кому-то сама.
У Гриши Лунёва, сорока пяти лет, тракториста. Гриша почесал затылок: «Слушай, дед, ну а чего это вообще?» И Еремей ему рассказал: про лейтенанта, про связистку, про сержанта. Гриша слушал молча, потом сказал: «Ладно. Если с утра, то я могу. Только корову сначала выгоню».
К ночи он вернулся домой, выпил чаю, поел хлеба с солью, лёг спать. Спал крепко, без снов.
Экскаватор приехал в половину восьмого утра.
Хромов приехал с ним, на «козле». Вышел, поправил кепку. Рядом крутился бригадир строительный, молодой парень с рулеткой. Двое рабочих курили у кабины экскаватора.
Хромов подошёл к холмику и остановился.
Еремей сидел прямо на земле, у звезды. Рядом с ним сидела Авдотья Никаноровна, в тёмном платке, сложив руки на коленях. Слева от неё стоял Тимофей Зайцев, опираясь на лопату. Рядом с лопатой стояла ещё одна, и ещё, прислонённые к берёзе.
Прасковья Клюева стояла чуть поодаль с тетрадкой в руках: она всю ночь составляла обращение в райком, написала уже три варианта и ни один не нравился. Рядом с ней Гриша Лунёв, в фуфайке, несмотря на жару. Пришли Нюра с мужем из соседней улицы. Пришёл Петька Трофимов, семнадцати лет, внук Трофимовых, неизвестно зачем, просто потому что все шли. Пришли ещё несколько человек, которых Еремей даже не обходил. Просто узнали сами.
Человек пятнадцать. Может, чуть больше.
Хромов стоял и смотрел. Бригадир с рулеткой попятился.
Еремей сидел с каской в руках.
– Семён Артемьевич, – сказал он негромко, – ты думал?
Хромов снял кепку. Провёл рукой по голове. Снова надел.
– Думал, – сказал он наконец.
Помолчал. Экскаватор стоял с заглушённым мотором.
– Ты мне вот что скажи, дед Еремей. Буквы на каске. Ты в военкомат писал?
– Нет, – сказал Еремей.
– Почему?
– Да всё откладывал. Думал, не найдут. Думал, чего зря.
Хромов кивнул. Помолчал ещё немного.
– Напишешь?
– Напишу.
– Тогда вот что, – сказал Хромов. Повернулся к бригадиру. – Юра, план меняем. Пойдём посмотрим, можно ли сдвинуть пятно застройки на пятьдесят метров к северу. Там же болотина?
– Там осушить надо будет, – сказал Юра неуверенно.
– Ну вот и займёмся. Это твоя работа, посчитай. – Хромов обернулся к Еремею. – Ничего не обещаю, дед. Но я в район напишу. Там с военным отделом поговорю. Может, поставят на учёт. Дам тебе адрес, куда тебе написать по каске.
– Спасибо, – сказал Еремей.
– Не благодари пока, – ответил Хромов. – Ничего ещё не вышло. – И пошёл к машине.
Бригадир засеменил за ним. Экскаватор завёлся, развернулся и пополз обратно по полевой дороге. «Козёл» уехал следом.
Народ расходился медленно.
Тимофей взял свою лопату, похлопал Еремея по плечу, ничего не сказал и пошёл. Прасковья убрала тетрадку и сказала, что всё равно напишет в райком, на всякий случай. Гриша Лунёв постоял немного и ушёл к коровам. Петька Трофимов ушёл последним из молодых: долго стоял и смотрел на звезду, потом спросил:
– Дед Еремей, а их правда никто не ищет? Родственники?
– Не знаю, Петя, – сказал Еремей. – Может, и ищут. Только где искать, если не знаешь где.
Петька подумал. Кивнул. Ушёл.
Авдотья поднялась, кряхтя, отряхнула юбку.
– Ну что, Еремей. Пойдём, что ли, чаю попьём.
– Пойдём.
Они шли обратно через поле. Трава уже высохла после росы, и было слышно, как далеко за лесополосой работает чей-то трактор. Небо было синее, чистое, без единого облака.
– Ты думаешь, Хромов сделает? – спросила Авдотья.
– Не знаю, – сказал Еремей. – Человек занятой. У него план, сроки.
– Да план у него. Но он же кепку снял.
Еремей покосился на неё.
– Это ты к чему?
– К тому, что снял. Значит, не совсем деревянный.
Они помолчали.
– Авдотья, – сказал он, – а ты откуда знаешь, что я завтра пойду?
– А ты разве мог не пойти?
Он подумал.
– Нет, – сказал он. – Не мог.
Она кивнула.
Дома Авдотья поставила чайник на печь, нарезала хлеб, достала из погреба огурцы. Они сидели за столом у окна, пили чай из граненых стаканов, ели хлеб с огурцами и смотрели в окно, где на тихой улице ходили куры.
– Напишешь в военкомат? – спросила Авдотья.
– Напишу.
– Помочь?
– Сам справлюсь.
– Ну, сам так сам. – Она подлила ему чаю. – Буквы-то помнишь точно?
– «В.П.», – сказал он. – Точно помню.
– Василий Петрович, – предположила она.
– Или Владимир Петров.
– Или ещё как-нибудь. Имён много.
– Много, – согласился он.
Авдотья допила чай, поставила стакан вверх дном на блюдце.
– Еремей, а ты правда тридцать лет ходишь?
– Правда.
– И что тебе это за тридцать лет дало?
Он не сразу ответил. Смотрел в окно. По улице прошла Нюра с авоськой, наверное, на ферму за молоком.
– Не знаю, – сказал он. – Ничего, наверное. Просто ходил.
– Просто ходил, – повторила она. – Ну и хорошо.
Они ещё посидели немного. Потом Еремей поблагодарил, взял каску, которую принёс с собой, и пошёл домой.
Дома было тихо. Марфа лежала в тени сарая, жевала жвачку. Огород стоял зелёный, ровный. Воробьи чирикали на заборе.
Еремей сел на крыльцо. Каска лежала рядом.
Он думал: вот, написать надо. Адрес взять у Хромова, сходить. Написать куда следует. Описать буквы, описать место, где нашёл. Может, найдут по спискам. Может, нет. Скорее всего, нет: таких пропавших в ту войну было много, документы горели, терялись. Но попробовать надо.
Он взял каску в руки. Посмотрел на буквы. «В.П.» Кто ты. Молодой был? Старый? Откуда ехал на фронт, с какой станции, кто провожал? Дети были? Ждут ли ещё или уже перестали?
Не узнать, скорее всего.
Но это ничего.
Главное, что место есть. Что берёзки стоят. Что звезда покрашена. Что пятнадцать человек пришли этим утром с лопатами и просто встали.
Никто их не просил особо. Никто не организовывал. Просто пришли.
Петька Трофимов пришёл, семнадцатилетний, которому война была как история, как книжка. И всё равно пришёл. Стоял и смотрел на звезду.
Значит, что-то знает. Что-то чувствует, просто слов ещё нет.
Слова придут.
Еремей поставил каску на ступеньку крыльца. Поднялся, кряхтя, пошёл в дом. Налил себе воды из кувшина, выпил. Вышел обратно.
Жара спадала. Тень от сарая ложилась длиннее. Где-то в огороде трещал кузнечик.
Он сел рядом с каской, закрыл глаза и просто сидел. Слушал, как гудит лето над деревней Кулики, как кричит петух у Авдотьи, как скрипит где-то несмазанная калитка.
Хорошо было.
Просто хорошо. Без слов.
Письмо в военкомат он написал в ту же неделю. Хромов дал адрес, как обещал. Прасковья помогла с формулировками: она таки сходила к ней со своей тетрадкой, и они вместе, за тем же столом у Авдотьи, под чай и хлеб, составили письмо на четырёх страницах. Описали место захоронения, описали обстоятельства, описали каску и буквы. Прасковья ещё добавила от себя абзац о том, что захоронение требует официальной постановки на учёт, и процитировала какой-то приказ, который нашла в подшивке газет.
Ответ пришёл через два месяца. Коротко: принято к рассмотрению, направлено в архив. Никаких имён.
Но это ничего. Лучше, чем тишина.
Ферму в тот год не построили. Хромов таки договорился с районом о переносе пятна, осушили угол болота. Это было дороже и дольше, и районное начальство было недовольно. Но Хромов объяснил что-то там своё, Еремей не знал что именно, ему не докладывали. Просто ферму построили в другом месте.
На холмик Хромов пришёл в ноябре, один, без никого. Еремей увидел из окна, как председатель идёт через поле. Постоял там минут десять. И ушёл.
Еремей ничего ему про это не сказал. И Хромов не сказал.
Некоторые вещи не требуют слов.
Зима в Куликах в тот год пришла рано: в октябре лёг снег и уже не растаял. К Новому году намело по заборы. Еремей ходил к холмику и зимой, как всегда.
Однажды в феврале он пришёл и увидел, что у звезды лежат живые ветки ели. Свежие, с хвоей. Кто-то принёс.
Он посмотрел. Поправил ветки. Постоял.
Домой вернулся и долго пил чай у печки. Марфа дремала в углу. За окном мела метель.
Он думал: кто принёс. Петька Трофимов? Авдотья? Кто-нибудь другой, незнакомый, случайный?
Неважно, в общем-то.
Важно, что кто-то знает.
Каска стояла на столе, рядом с граненым стаканом. Он на неё смотрел и думал: «В.П.» Может, и найдут когда-нибудь. Может, через год, может, через двадцать лет. Может, и не найдут. Но письмо ушло. Адрес написан. Место известно.
Этого пока хватит.
За окном выл ветер, гнал снег по полю, трепал берёзки у колодца. Еремей допил чай, поставил стакан вверх дном на блюдце, как Авдотья делала, и подумал, что надо бы завтра зайти к ней, сыграть в шашки. Давно не играли.
Может, и у вас дома есть что-то такое: каска, письмо, фотография на картоне. Лежит, молчит и ждёт, пока кто-нибудь наконец напишет.
Оставайтесь со мной, чтобы не пропустить следующую историю❤️