Они шли уже, наверное, несколько часов. Или дней. Нина Петровна перестала считать. Время здесь было другим — тягучим, как смола, медленным, как сон. Коридоры сменяли друг друга, лестницы уводили вверх и вниз, залы открывались неожиданно и снова закрывались стенами. И везде было пусто. Только свет, гудение и они вдвоём.
— Витя, — она остановилась. — Давай ещё раз отдохнём. Ноги совсем не идут.
— Давай, — он сел на пол, прислонился к стене. — Садись. Я тоже устал. Не молодые уже.
Она опустилась рядом, положила голову ему на плечо. Стена была тёплая, гудение — ровное, низкое. Она закрыла глаза.
— Витя, а ты помнишь, как мы с тобой на танцы ходили? — спросила она тихо. — После войны ещё.
— Помню, — он улыбнулся. — В клуб заходили. Там патефон был, пластинки. Танцевали под «Рио-Риту». Ты говорила, что это твой любимый танец.
— А ты говорил, что это буржуйская музыка, — она засмеялась. — Что надо танцевать под «Катюшу» и «Смуглянку».
— И танцевал, — он усмехнулся. — А потом научился и под «Рио-Риту». Для тебя научился.
— Научился, — она кивнула. — И мы танцевали. Всю ночь.
— Всю ночь, — он вздохнул. — А теперь мы тут. В лабиринте. И не знаем, выйдем или нет.
— Выйдем, — она сказала это так, как он говорил раньше. — Мы всегда выходили. И тут выйдем.
Они посидели ещё немного, потом встали. Витя подбросил монету. Орёл — налево. Пошли налево. Коридор привёл их к лестнице вниз. Спустились. Ещё один зал, поменьше первого, но тоже с множеством коридоров. Витя снова бросил монету. Решка — направо.
— Витя, — Нина Петровна остановилась. — А что, если мы ходим по кругу?
— Не ходим, — он покачал головой. — Я запоминаю. Мы не были здесь. Смотри, — он показал на стену. — Здесь царапина. Я её сделал, когда мы первый раз проходили. Её нет. Значит, мы не были.
— Умный ты, — она улыбнулась.
— Я мужик, — он подмигнул. — Мужики всегда дорогу помнят.
— Тебе не кажется что и этот разговор у нас был?
— Да, и не один раз, я не знаю как так выходит, тут загадочное место.
Они пошли дальше. Коридор петлял, сворачивал, снова раздваивался. Витя каждый раз бросал монету, выбирая направление. Орёл — налево, решка — направо. Нина Петровна уже сбилась со счёта. Она не знала, сколько они прошли, сколько времени прошло. Может, день. Может, неделя. Может, всего час.
— Витя, — она остановилась. — А давай ещё посидим?
— Давай, — он сел на пол. — Я тоже устал.
Она села рядом, положила голову ему на плечо.
— Витя, а ты помнишь, как мы сына в пионеры принимали?
— Помню, — он улыбнулся. — Пятьдесят девятый год. Галстук ему повязали. Он такой гордый ходил.
— А ты сказал: «Теперь ты как я. Я тоже пионером был».
— И он спросил: «А ты, папа, за кого боролся?» А я сказал: «За Родину, сынок. За нашу Родину».
— А он сказал: «И я буду бороться», — она вздохнула. — И пошёл. В математику. В науку. За знания.
— За знания, — Витя кивнул. — Это тоже борьба.
Они посидели, потом встали. Пошли дальше. Коридор вывел их в новый зал. Он был меньше предыдущих, но странный — стены здесь были не гладкими, а шершавыми, как будто их не обрабатывали. И гудение здесь было другим — выше, тоньше.
— Витя, — Нина Петровна огляделась. — Здесь что-то не так.
— Чувствую, — он насторожился. — Давай посмотрим.
Они прошли вперёд. Зал был круглый, с низким потолком. И вдруг Нина Петровна увидела — на стене, в том месте, где свет падал ярче всего, были буквы. Не наши. Не кириллица. Латинские. Крупные, чёткие, выбитые в металле.
— Витя! — она схватила его за руку. — Смотри! Здесь что-то написано!
Он подошёл, прищурился. Глаза у него были уже не те, что в молодости. Он достал из кармана очки, надел. Прочитал. Лицо его изменилось.
— Что там? — спросила Нина Петровна.
— Не знаю, — он покачал головой. — Буквы немецкие. Я в школе немецкий учил, но забыл уже. Давно было.
— Немецкие? — она не поверила. — Откуда здесь немецкие буквы?
— Не знаю, — он всматривался в надпись. — Может, военный склад или бункер это. Война же здесь была. Немцы до Москвы доходили. Может, их бункер?
— Но мы же в дупле, — она растерялась. — В дубе. Какой бункер?
— А кто его знает, — он пожал плечами. — Может, они здесь что-то строили. Или партизаны их поймали, они и написали. Или пленные.
Он попытался прочитать. Шевелил губами, вспоминал.
— Первое слово — «achtung», — сказал он. — Это значит «внимание». Дальше — «gefahr». Опасность. «Hochspannung» — высокое напряжение. А дальше не пойму.
— Опасность? — Нина Петровна отшатнулась. — Высокое напряжение? А где?
— Не знаю, — он огляделся. — Может, в стенах. Может, под полом. Может, это предупреждение.
— А что ещё там?
— Дальше… — он всмотрелся. — «Nicht öffnen». Не открывать. «Tod». Смерть.
— Смерть? — она побледнела. — Витя, что это?
— Не знаю, — он обнял её. — Но мы живы. Мы здесь уже сколько, и ничего.
— А если мы не туда пошли? Если мы в опасное место попали?
— Не попали, — он покачал головой. — Мы уже здесь. И живы. Значит, опасность не для нас.
— А для кого?
— Не знаю, — он вздохнул. — Может, для тех, кто хотел сюда войти. Или для тех, кто не должен был знать.
Они постояли, посмотрели на надпись. Нина Петровна чувствовала, как страх подступает снова. Немецкие буквы, предупреждение, опасность. Она вспомнила войну. Как немцы шли на Москву. Как они с сыном уезжали в эвакуацию. Как боялись, что их найдут. Как прятались. И вот теперь — немецкие буквы в дупле. В лабиринте. В том месте, куда их привёл провод.
— Витя, — она взяла его за руку. — А если это их бункер? Немецкий? Если они здесь что-то прятали?
— Может, и прятали, — он кивнул. — Но это было давно. Сорок лет назад. Они ушли. А мы пришли.
— А если они вернутся?
— Не вернутся, — он уверенно покачал головой. — Война кончилась. Мы победили. Они теперь свои заводы восстанавливают. Им не до бункеров.
— А надпись? Зачем она?
— Может, для своих, — он пожал плечами. — Чтобы знали, что здесь опасно. Или чтобы не лезли.
— Но мы залезли.
— Залезли, — он усмехнулся. — И ничего. Живы.
Она смотрела на надпись, и ей казалось, что буквы двигаются. Или не двигаются, а просто смотрят на неё, как глаза. Она вспомнила, как в войну, когда они ехали в эвакуацию, на станции был немецкий самолёт. Он летел низко, и на крыльях были кресты. Чёрные, страшные. Она тогда зажмурилась, прижала сына к себе и думала: только бы не заметил, только бы пролетел. И он пролетел. А теперь — немецкие буквы в дупле. Через сорок лет.
— Витя, — она помолчала. — А ты думаешь, это их?
— Не знаю, — он покачал головой. — Может, наших. Кто-то написал, чтобы запугать. Или предупредить. Или просто так.
— А может, здесь что-то ценное? — она вспомнила их разговоры о кладе. — Может, они здесь золото прятали? Или документы? Или оружие?
— Может, и прятали, — он задумался. — Немцы много где прятали. В лесах, в бункерах. Потом не могли найти. А мы нашли.
— И что? Надо искать?
— Надо, — он кивнул. — Раз пришли, надо искать.
Они прошли дальше. Зал был небольшим, но от него уходили три коридора. Витя подошёл к каждому, заглянул. Везде было пусто. Только свет и гудение.
— Куда теперь? — спросила Нина Петровна.
— Не знаю, — он достал монету. — Давай спросим.
Он подбросил. Решка — направо. Пошли направо.
Коридор был узким, низким. Нине Петровне казалось, что стены сжимаются. Она шла, пригнувшись, держась за Витину руку.
— Витя, страшно, — прошептала она.
— Не бойся, — он сжал её руку. — Я здесь.
Они прошли вперёд. Коридор расширился, потолок поднялся. И вдруг — снова надпись. На стене, прямо перед ними. Та же, что в зале. «Achtung! Gefahr! Hochspannung! Nicht öffnen! Tod!» Буквы были крупнее, чётче. И под ними — стрелка. Она указывала вправо.
— Витя, смотри! Стрелка!
— Вижу, — он нахмурился. — Куда-то ведёт.
— А если это ловушка? Если нас туда заманивают?
— Может, и заманивают, — он задумался. — Но мы пришли сюда не за ловушками. Мы пришли за выходом.
— А если выход там?
— Может, и там, — он посмотрел на стрелку. — Надо проверить.
Они пошли направо. Коридор привёл их в маленькую комнату. Метров пять на пять. В центре стоял металлический стол. На столе — ящик. Деревянный, старый, с металлическими углами. На крышке — надпись. Немецкая. «Öffnen Sie nicht. Sie werden sterben». Нина Петровна не поняла, но Витя перевёл:
— «Не открывать. Умрёте».
— Умрёте? — она отшатнулась. — Витя, не трогай!
— Не трону, — он подошёл ближе. — Но интересно, что там.
— А если там бомба? Или мина? Или что-то страшное?
— Может, и страшное, — он обошёл ящик. — Но мы не знаем. Может, там золото. Или документы. Или ещё что.
— А надпись?
— Надпись, — он вздохнул. — Может, для страха. Чтобы не лезли.
— А если не для страха?
— Тогда мы не откроем, — он отошёл от стола. — Не будем рисковать. Мы и так в лабиринте, и так не знаем, где выход. Зачем нам ещё опасности?
Они постояли, посмотрели на ящик. Нина Петровна чувствовала, как страх смешивается с любопытством. Что там? Золото? Документы? Секретное оружие? А может, ничего? Может, пустой ящик, чтобы запутать?
— Витя, — она взяла его за руку. — А давай уйдём. Не надо нам этого. Нам бы выход найти.
— Найдём, — он обнял её. — Пойдём.
Они вышли из комнаты. Коридор привёл их обратно в зал с надписью. Витя бросил монету. Орёл — налево. Пошли налево.
— Витя, — она шла, держась за его руку. — А ты думаешь, это их бункер? Немецкий?
— Не знаю, — он покачал головой. — Но они здесь были. Буквы их, предупреждения их. Значит, были.
— А наши? Наши здесь были?
— Не знаю, — он вздохнул. — Может, были. Может, нет. Но мы здесь. И это главное.
Они шли, и Нина Петровна думала о войне. О том, как немцы шли на Москву. Как они с сыном уезжали в эвакуацию. Как боялись, что их найдут. И вот теперь — немецкие буквы в дупле. Через сорок лет. Как будто время не прошло. Как будто война ещё не кончилась.
— Витя, — она остановилась. — А ты помнишь, как мы вернулись из эвакуации?
— Помню, — он кивнул. — Сорок четвёртый. Вы приехали, а я на фронте был. Не встретил.
— А я ждала, — она закрыла глаза. — Ждала, когда ты вернёшься. И дождалась.
— Дождалась, — он поцеловал её в висок. — Я вернулся. Живой.
— А немцы ушли. И не вернулись.
— Не вернулись, — он сжал её руку. — И не вернутся. Мы победили.
Они пошли дальше. Коридор вывел их в новый зал. Он был похож на предыдущий — с низким потолком, с шершавыми стенами. И снова — надпись. Но другая. Крупнее, чётче. И под ней — дата. «1944».
— Витя! — она схватила его за руку. — Смотри! Дата!
Он подошёл, надел очки. Прочитал.
— Сорок четвёртый, — сказал он. — Конец войны. Немцы уже отступали. Может, они здесь что-то прятали перед уходом.
— А что?
— Не знаю, — он покачал головой. — Может, то, что не могли вывезти. Или то, что хотели спрятать от наших.
— А наши нашли?
— Не знаю, — он вздохнул. — Может, нашли. Может, нет. Но мы нашли.
— И что нам делать?
— Искать выход, — он взял её за руку. — Мы пришли сюда не за немецкими тайнами. Мы пришли, чтобы выйти. И выйдем.
Они пошли дальше. Коридор уводил их вниз, по лестнице, которая, казалось, не имела конца. Нина Петровна считала ступеньки. Десять, двадцать, тридцать. Сбилась. Начала снова. Сбилась.
— Витя, — она остановилась. — А мы не по кругу ходим?
— Не ходим, — он показал на стену. — Здесь царапина. Я её сделал. Её нет. Значит, мы не были.
— А если мы никогда не найдём выход?
— Найдём, — он взял её за руку. — Не может быть, чтоб не было выхода. Если зашли, значит, и выйти можно. Всё в этом мире имеет начало и конец. Даже война, и та кончилась.
— Кончилась, — она кивнула. — А мы остались.
— Остались, — он улыбнулся. — И здесь останемся. Вместе.
Они спустились по лестнице и вышли в новый коридор. Он был шире предыдущих, с более высоким потолком. И в конце его — свет. Не ровный, холодный, а жёлтый, тёплый. Как от лампы. Как от костра. Как от дома.
— Витя! — она сжала его руку. — Смотри! Там свет!
— Вижу, — он ускорил шаг. — Может, выход?
Они пошли быстрее. Свет становился всё ярче, теплее. Нина Петровна почти бежала, забыв про усталость, про боль в ногах, про немецкие надписи, про ящик, про всё. Витя — рядом, держит за руку.
И вдруг — стена. В сотый раз уже наверное. Такая же как и предыдущие. Гладкая, серая, без двери, без окна. Свет так же идёт от неё, но пройти нельзя.
— Тупик, — сказала Нина Петровна. — Мы снова у этой или подобной стены?
— Не знаю, — Витя подошёл к стене, коснулся рукой. — Тёплая. Как живая.
— Может, там выход? — она подошла ближе. — Может, она открывается?
— Может, — он постучал. Стена отозвалась глухим, мёртвым звуком. — Не открывается.
Они постояли, посмотрели на стену. Свет был тёплый, уютный, но пройти сквозь него было нельзя.
— Пойдём обратно, — сказал Витя. — Надо искать другой путь.
Они повернули назад. И снова вышли к разветвлению. Витя подбросил монету. Орёл — налево. Пошли налево.
— Витя, — она шла, держась за его руку. — А ты не жалеешь, что пошёл со мной?
— Да мы же обсуждали это уже, жалею что поесть не взял, и чайку бы попить, — он усмехнулся. — Есть охота.
— А если б ты знал, что дверь закроется, пошёл бы?
— Пошёл бы, — он не задумался ни на секунду. — Ты же там. Я за тобой, Нина, куда угодно пойду. Хоть в дупло, хоть в лабиринт, хоть на край света. Я ж тебя искал, когда из госпиталя выписался. И нашёл. И больше не отпускал.
— Не отпускал, — она улыбнулась. — Тридцать восемь лет.
— И ещё тридцать восемь, — он сжал её руку. — Если выйдем.
— А если не выйдем?
— Значит, не выйдем, — он сказал это спокойно, как о чём-то давно решённом. — Но мы вместе. Это главное.
Они вышли в новый зал. Он был похож на тот, с немецкими надписями. И на стене — снова буквы. Но теперь они были русскими. Крупными, чёткими. «Здесь был капитан Соколов. 1945. Вернусь».
Нина Петровна замерла.
— Наши! — она схватила Витю за руку. — Наши здесь были!
— Были, — он подошёл, прочитал. — Капитан Соколов. Сорок пятый. После войны.
— Что он здесь делал?
— Не знаю, — он покачал головой. — Может, искал немцев. Или то, что они спрятали. Или просто был.
— А он вернулся?
— Не знаю, — он вздохнул. — Может, вернулся. Может, нет. Но он был.
Они постояли, посмотрели на надпись. Нина Петровна думала о капитане Соколове. О том, кто он был. Молодой или старый? Живой или нет? Вернулся ли он к себе домой, к семье, к мирной жизни? Или остался здесь, в этом лабиринте, и никто о нём не знает?
— Витя, — она взяла его за руку. — А если мы тоже не вернёмся?
— Вернёмся, — он обнял её. — Мы вернёмся. Мы всегда возвращались. Я с войны вернулся. Ты из эвакуации вернулась. Мы с дачи всегда возвращались. И сейчас вернёмся.
— А капитан Соколов?
— Капитан Соколов, — он вздохнул. — Он, наверное, тоже вернулся. У него, наверное, семья была, дети. Он вернулся.
— Ты думаешь?
— Уверен, — он сжал её руку. — Наши всегда возвращаются.
Они пошли дальше. Коридор уводил их вверх, к свету, который становился всё ярче. Нина Петровна шла, держась за Витину руку, и думала о капитане Соколове. О том, как он шёл по этому же коридору. Как он видел те же стены, слышал то же гудение. Как он, наверное, тоже боялся. И верил, что выйдет.
— Витя, — она остановилась. — А что, если капитан Соколов не вышел?
— Вышел, — он сказал это так уверенно, как будто знал точно. — Он оставил надпись. Значит, у него были силы. Значит, он верил. А если верил — значит, вышел.
— А мы верим?
— Верим, — он поцеловал её в лоб. — Мы всегда верили.
Они пошли дальше. И вдруг Нина Петровна увидела впереди свет. Не тот ровный, холодный, что был везде, а другой. Жёлтый, тёплый. Как от лампы. Как от костра. Как от дома.
— Витя! — она сжала его руку. — Смотри! Там свет!
— Вижу, — он ускорил шаг. — Может, выход?
Они пошли быстрее. Свет становился всё ярче, теплее. И вдруг — дверь. Металлическая, с ручкой. Такая же, как та, через которую они вошли. И вокруг неё — свет.
— Выход! — крикнула Нина Петровна. — Витя, это выход!
Она рванулась вперёд, но Витя остановил её.
— Подожди, — сказал он. — А если это не выход? Если это опять ловушка?
— А что ещё?
— Не знаю, — он подошёл к двери, осмотрел её. — Может, это та дверь, через которую мы вошли. Или другая. Но мы должны быть осторожны.
Он взялся за ручку, потянул. Дверь не поддалась.
— Закрыта, — сказал он.
— Как же мы выйдем?
— Надо искать другой путь, — он отошёл. — Не может быть, чтоб только одна дверь.
Они пошли дальше. Коридор уводил их в сторону, потом снова поворачивал. И вдруг Нина Петровна увидела — в конце коридора свет. Яркий, жёлтый, тёплый. И в этом свете — дверь. Открытая.
— Витя! — она побежала. — Смотри! Открыта!
Он побежал за ней. Они влетели в дверь, и свет ослепил их. А сзади, в коридоре, остались немецкие надписи, ящик с предупреждением, надпись капитана Соколова. И тишина. И гудение, ровное, вечное.
Они вышли к очередному разветвлению. Коридоров было три — один шёл прямо, другой уходил влево, третий — вправо. Все одинаковые — серые, гладкие, с ровным светом. Ни одной приметы, ни одной зацепки. Только гудение, ровное, низкое, вездесущее.
Нина Петровна остановилась, прислонилась к стене. Ноги гудели, спина болела, в ушах звенело от этого вечного гудения, которое, казалось, проникло уже в самую глубину, в самую душу. Она закрыла глаза и вдруг увидела своё поле, свою дачу, свои яблони. Увидела так ясно, как будто стояла там, среди белых цветов, и вдыхала запах весны. А потом открыла глаза — и снова эти серые стены, этот холодный свет, этот бесконечный коридор.
— Витя, — она повернулась к мужу. — А что, если мы не выйдем? Что, если мы так и останемся здесь? Навсегда?
Витя стоял рядом, опираясь рукой о стену. Он устал не меньше её — она видела это по его лицу, по его глазам, по тому, как он тяжело дышал. Но он держался. Всегда держался. Для неё.
— Выйдем, — сказал он, как всегда уверенно. — Мы всегда выходили.
— А если нет? — она почти шептала. — Если мы так и будем ходить, ходить, ходить, пока не упадём?
— Не упадём, — он взял её за руку. — Мы не из тех, кто падает. Мы из тех, кто идёт. Ты меня на вокзале ждала четыре года, это да. А я шёл. С боями, с фронта, через пол-Европы, а шёл. И дошёл. И здесь дойдём.
— А если не дойдём?
Он помолчал. Потом сказал тихо, спокойно, как о чём-то давно решённом:
— Значит, не судьба. Но мы вместе. Это главное.
— А этот разговор, тебе не кажется, он был уже, и не один раз?
— Я не помню. Но я с тобой, ты со мной. Это самое главное.
Она прижалась к нему, чувствуя, как бьётся его сердце. Ровно, спокойно. Рядом с ним было не страшно. Рядом с ним можно было всё. Даже остаться здесь, в этом бесконечном лабиринте, среди серых стен и ровного света.
— Витя, — она подняла голову. — А ты помнишь, как мы участок получили?
— Помню, — он улыбнулся. — Шестьдесят третий год. Встали в очередь, ждали два года. Два года, Нина. Каждое воскресенье ходили, узнавали. А потом дали.
— И мы обрадовались, — она улыбнулась сквозь слёзы. — Ты сказал: «Нина, теперь у нас своя земля». И побежал границы смотреть.
— И упал в канаву, — он засмеялся. — Ты потом неделю бока мне зелёнкой мазала.
— А ты говорил, что это не больно. Терпел.
— Терпел. При тебе терпел. А сам орал, когда ты уходила.
— Знаю, — она кивнула. — Я за углом стояла, слышала.
— И не подошла?
— Не подошла. Ты же мужик. Мужики не должны показывать, что им больно. Ты сам говорил.
— Говорил, — он вздохнул. — Глупость говорил. Надо было показывать. Тогда б ты меня жалела больше.
— Я тебя и так жалею. Тридцать восемь лет жалею.
Они постояли молча. Нина Петровна думала о том участке, который они получили через два года ожидания. Поле, заросшее бурьяном по пояс. А они обрадовались. И дом построили. Из старых досок, которые Витя с завода привозил. Крышу рубероидом крыли. Печку из кирпича сложили, который на стройке собирали. Всё своими руками. Всё с любовью.
— А помнишь, как мы дом строили? — спросила она.
— Помню, — он кивнул. — Ты кирпичи таскала, по десять штук за раз. Я говорю: «Нина, ты надорвёшься». А ты: «Ничего, Витя, мы всё выдержим».
— И выдержали, — она улыбнулась. — И дом построили. И сад посадили. Яблони, сливы, смородину.
— А помнишь, как яблони цвели в первый раз? — спросил он. — Ты вышла утром, смотришь, а они все в цвету. Белые, розовые. И ты заплакала.
— Заплакала, — она кивнула. — Потому что красиво. Потому что мы сделали. Потому что не зря.
— Не зря, — он поцеловал её в макушку. — Всё не зря. И дом, и сад, и сын. И лабиринт этот — не зря. Мы его прошли. Вместе.
Она посмотрела на три коридора. Прямой уходил вдаль, терялся в ровном свете. Левый был такой же. Правый — тоже. Никакой разницы. И вдруг ей показалось, что из правого коридора повеяло теплом. Или не показалось? Она прислушалась. Гудение было везде одинаковым.
— Витя, — она помолчала. — Спрошу тебя ещё раз, ты наверное пожалел, что я тебе рассказала про это и сюда притащила? Скажи честно.
— Ещё как жалею, — он усмехнулся. — Бутерброды не взял с термосом, вот про что я жалею. И фонарик. И лом. А так — нет. Мы были вместе. Это главное.
— А если б ты знал, что дверь закроется, пошёл бы?
— Пошёл бы, — он не задумался ни на секунду. — Ты же там. Я за тобой, Нина, куда угодно пойду. Хоть в дупло, хоть в лабиринт, хоть на край света. Я ж тебя искал, когда из госпиталя выписался. И нашёл. И больше не отпускал.
— Не отпускал, — она улыбнулась. — Тридцать восемь лет.
— И ещё тридцать восемь, — он сжал её руку. — Если выйдем.
— А если не выйдем?
— Значит, не выйдем, — он сказал это спокойно, как о чём-то давно решённом. — Но мы вместе. Это главное.
Она закрыла глаза и представила. Свой дом. Свою дачу. Яблони в цвету. Клаву у забора. Витю в саду, который подрезает ветки. Себя на крыльце с кружкой чая. И внуков. Двое, мальчик и девочка, бегают по саду, смеются, собирают яблоки. И она им печёт пироги. С антоновкой. И Витя говорит: «Нина, ты у меня золото». И она улыбается.
— Витя, — она открыла глаза. — А ты веришь, что мы выйдем?
— Верю, — он сказал это так уверенно, как будто знал точно. — Как в Бога верю. Как в тебя верю.
— Я тоже верю, — она улыбнулась. — В Бога. В тебя. В нас.
Он протянул руку, достал из кармана монету — ту самую, бронзовую, 1970 года. Повертел в пальцах. На орле — герб, на решке — цифра. Простая монета. Одна копейка. А сейчас — от неё зависит, куда идти.
— Может, ты бросишь? — он протянул монету Нине. — Надоело одному решать. Пусть женская рука попробует.
— Я? — она удивилась.
— Ты. Ты у нас главная. Тебе и решать.
Она взяла монету. Маленькую, бронзовую, тёплую от его рук. Зажала в кулаке, закрыла глаза.
Подумала о сыне, который в Свердловске. О том, как он звонил в прошлую субботу, говорил, что много работы, что приехать не может. Спросил: «Мама, как вы там?» А она сказала: «Хорошо, сынок. Всё хорошо». Не сказала про дверь, про провод, про лабиринт. Не поверил бы. И правильно. Кто бы поверил?
Подумала о Клаве, которая, наверное, уже волнуется. Обедать звала, а они ушли и не вернулись. Клава, наверное, уже к забору подходила, кричала: «Нина!» А никто не ответил. И Клава подумала: ушли в лес, заблудились. Или на машине уехали. Или ещё что. Не знает Клава, что они в лабиринте, в трёх коридорах, и не знают, куда идти.
Подумала о «Волге», которую так хотел Витя. Жёлтая, новая, из салона. Очередь на неё — три года. А может, и четыре. Но Витя говорил: «Подождём, Нина. Мы ждать умеем». Умеют. Всю жизнь ждали. Участка ждали, дома ждали, сына ждали. И «Волгу» подождут.
Подумала о яблонях, которые они посадили в первый год на даче. Сейчас они уже старые, как они сами. Но каждую весну цветут. Белые, розовые. И пахнут так, что голова кружится. Она выходила на крыльцо, смотрела на сад и плакала. От красоты. От того, что они сделали. От того, что всё не зря.
Подумала о войне. О том, как в сорок втором они с подругой Зоей забрались в старый бункер под станцией. Тоже было темно, холодно и пахло металлом. Тогда они испугались, выскочили, а Зоя потом смеялась: «Нинка, ты трусиха». А Зоя потом на фронт ушла, связисткой. И не вернулась. Под Сталинградом. Похоронка пришла в сорок третьем. Она тогда плакала всю ночь. И за Зою, и за Витю, который был где-то там, на передовой, и за себя, которая осталась одна с маленьким сыном на руках.
— Ну, давай, — сказал Витя. — Кидай. Монетка не подведёт.
Она открыла глаза. Посмотрела на него — на его лицо, на его руки, на его глаза, которые смотрели на неё с надеждой. Тридцать восемь лет надежды. Тридцать восемь лет веры. Тридцать восемь лет любви.
— Кидай, — повторил он. — Монетка не подведёт.
Она подбросила монету. Та взлетела вверх, сверкнула в ровном свете, перевернулась несколько раз и упала на пол. Звякнула о металл, покрутилась и замерла.
Нина Петровна наклонилась, посмотрела.
— Орёл, — сказала она. — Налево пойдём.
— Налево так налево, — Витя взял её за руку. — Пойдём.
Они пошли налево. Коридор был таким же, как все — длинный, прямой, с ровным светом, с ровным гудением. Но Нине Петровне показалось, что здесь свет чуть теплее. Или не показалось? Она уже не разбирала.
Они шли, держась за руки, и гудение было ровным, и свет — холодным. Нина Петровна уже не чувствовала усталости. Она чувствовала только его руку, его тепло, его дыхание рядом. Витя шёл, не оглядываясь, и она знала — он выведет. Как всегда выводил. С войны вывел. Из госпиталя вывел. С дачи выводил. И сейчас выведет.
— Витя, — она сжала его руку. — А ты веришь, что мы выйдем?
— Верю, — он ответил, не оборачиваясь. — Как в Бога верю. Как в тебя верю.
— Я тоже верю, — она улыбнулась. — В Бога. В тебя. В нас.
Они шли, и коридор не кончался. Он был длинным, прямым, бесконечным. И гудение было ровным, и свет — холодным. Но Нина Петровна не боялась. Рядом с Витей — не страшно. Рядом с Витей — можно всё. Даже идти по бесконечному коридору в никуда. Даже знать, что выхода может не быть. Даже знать, что они могут остаться здесь. Вместе.
А монета осталась лежать на полу у разветвления. Маленькая, бронзовая, с гербом. Она сверкнула в последний раз и погасла. И свет стал ровным, холодным, вечным.
Но они этого уже не видели. Они шли вперёд, по левому коридору, и верили, что выйдут. Потому что они всегда выходили. Потому что они были вместе. Потому что им было что терять и кого ждать.
Они шли по левому коридору уже, наверное, час. Или два. Или три. Нина Петровна перестала чувствовать время. Она просто шла, держась за Витину руку, и смотрела вперёд, где коридор уходил в бесконечность. Свет был ровным, холодным, гудение — низким, убаюкивающим. И вдруг коридор кончился. Они вышли в новый зал.
Он был маленьким, тесным, не похожим на предыдущие. Стены здесь были не гладкими, а шершавыми, как будто их не обрабатывали. Потолок нависал низко, почти касаясь головы. И от этого зала уходили три коридора — прямо, налево и направо. Такие же, как те, что были раньше. Серые, гладкие, с ровным светом.
Нина Петровна остановилась, огляделась.
— Опять три, — сказала она устало. — Сколько их ещё будет?
— Не знаю, — Витя прислонился к стене. — Но надо выбирать. Не стоять же.
Она подошла к правому коридору, заглянула. Длинный, прямой, уходящий вдаль. Ничего. Подошла к левому — то же самое. К прямому — тоже.
— Витя, — она повернулась к нему. — А может, они все ведут в одно место? Может, неважно, куда идти?
— Может, и неважно, — он пожал плечами. — Но мы не знаем. Может, только один ведёт к выходу.
— А остальные?
— Остальные — в тупик. Или ещё куда.
Она вспомнила тот тупик, куда они уже попадали. Стена, свет, и никакой двери. И вспомнила немецкие надписи, которые видели. «Achtung! Gefahr!» — внимание, опасность. И ящик, который не решились открыть. И надпись капитана Соколова. Всё это было. Было. Значит, они не просто так здесь ходят.
— Витя, — она помолчала. — А ты помнишь, как мы в войну жребий бросали?
— Помню, — он кивнул. — Когда выбирали, кому в разведку идти. Спички тянули. Кому короткая — тому идти. А кому длинная — оставаться.
— Страшно было?
— Страшно, — он честно признался. — Но надо было. Все шли.
— А ты ходил?
— Ходил, — он усмехнулся. — Два раза. Оба раза вернулся. Живой как видишь.
— А другие?
— Другие — не все, — он вздохнул. — Война, Нина. Не все возвращались.
Она взяла его за руку. Тридцать восемь лет прошло, а он всё помнил. Всех, кто не вернулся. Всех, кто остался там, на фронте. И Зою, свою подругу, которая ушла связисткой и не вернулась. И других, кого она не знала, но Витя знал.
— Витя, — она помолчала. — А ты не боишься, что мы не выйдем?
— Боюсь, — он сказал это спокойно, как о чём-то давно привычном. — Но страх — он в голове. Если ему волю дать, он нас съест. А мы не дадим. Мы же сильные. Мы войну пережили, голод пережили, эвакуацию пережили. И это переживём.
— Сильные, — она кивнула. — Мы всё пережили.
— Вот и это переживём.
Они постояли молча. Нина Петровна смотрела на три коридора и думала о том, как в жизни у них тоже были развилки. Когда выбирали, где жить — в городе или на даче. Когда решали, отдавать сына в математическую школу или в обычную. Когда думали, строить дом сами или нанимать. И всегда выбирали правильно. Потому что вместе.
— Витя, — она повернулась к нему. — А давай ещё раз бросим монетку?
— Давай, — он полез в карман. — Монета у нас одна. Та самая, копеечная.
Он достал монету — маленькую, бронзовую, 1970 года. Повертел в пальцах. На орле — герб, на решке — цифра. Простая монета. Одна копейка. А сейчас — от неё зависит, куда идти.
— Может, ты бросишь? — он протянул монету Нине. — Надоело одному решать. Пусть женская рука попробует.
— Я? — она удивилась.
— Ты. Ты у нас главная. Тебе и решать.
Она взяла монету. Маленькую, бронзовую, тёплую от его рук. Зажала в кулаке, закрыла глаза.
Подумала о сыне, который в Свердловске. О том, как он звонил в прошлую субботу, говорил, что много работы, что приехать не может. Спросил: «Мама, как вы там?» А она сказала: «Хорошо, сынок. Всё хорошо». Не сказала про дверь, про провод, про лабиринт. Не поверил бы. И правильно. Кто бы поверил, что в дупле дверь, за дверью лабиринт, в лабиринте немецкие надписи и ящик с предупреждением?
Подумала о Клаве, которая, наверное, уже волнуется. Обедать звала, а они ушли и не вернулись. Клава, наверное, уже к забору подходила, кричала: «Нина!» А никто не ответил. И Клава подумала: ушли в лес, заблудились. Или на машине уехали. Или ещё что. Не знает Клава, что они в лабиринте, в трёх коридорах, и не знают, куда идти.
Подумала о «Волге», которую так хотел Витя. Жёлтая, новая, из салона. Очередь на неё — три года. А может, и четыре. Витя говорил: «Подождём, Нина. Мы ждать умеем». Умеют. Всю жизнь ждали. Участка ждали, дома ждали, сына ждали. И «Волгу» подождут. А может, и не надо «Волги». Запорожец их ещё походит. Он же жёлтый, весёлый. Люди оборачиваются, улыбаются. А на «Волгу» смотрят с завистью. А им не нужна зависть. Им нужно, чтобы вместе.
Подумала о яблонях, которые они посадили в первый год на даче. Сейчас они уже старые, как они сами. Но каждую весну цветут. Белые, розовые. И пахнут так, что голова кружится. Она выходила на крыльцо, смотрела на сад и плакала. От красоты. От того, что они сделали. От того, что всё не зря. И лабиринт этот — не зря. Они его прошли. Вместе.
Подумала о войне. О том, как в сорок втором они с подругой Зоей забрались в старый бункер под станцией. Тоже было темно, холодно и пахло металлом. Тогда они испугались, выскочили, а Зоя потом смеялась: «Нинка, ты трусиха». А Зоя потом на фронт ушла, связисткой. И не вернулась. Под Сталинградом. Похоронка пришла в сорок третьем, в самый холод, когда она, Нина, только получила письмо от Вити — треугольничек, сложенный особым образом. Она тогда плакала всю ночь. И за Зою, и за Витю, который был где-то там, на передовой, и за себя, которая осталась одна с маленьким сыном на руках.
А потом Витя вернулся. Худой, бледный, с медалью на гимнастёрке. Она встретила его на вокзале, в белом платке, с сыном на руках. Не узнала сначала — так он изменился. А он узнал. Подошёл, обнял, сказал: «Нина, я вернулся». И больше не уходил.
— Ну, давай, — сказал Витя. — Кидай. Монетка не подведёт.
Она открыла глаза. Посмотрела на него — на его лицо, на его руки, на его глаза, которые смотрели на неё с надеждой. Тридцать восемь лет надежды. Тридцать восемь лет веры. Тридцать восемь лет любви. Он всегда был рядом. И сейчас рядом. И будет рядом, куда бы они ни пошли.
— Кидай, — повторил он. — Монетка не подведёт.
Она подбросила монету. Та взлетела вверх, сверкнула в ровном свете, перевернулась несколько раз и упала на пол. Звякнула о металл, покрутилась и замерла.
Нина Петровна наклонилась, посмотрела.
— Орёл, — сказала она. — Налево пойдём.
— Налево так налево, — Витя взял её за руку. — Пойдём.
Они пошли налево. Коридор был таким же, как все — длинный, прямой, с ровным светом, с ровным гудением. Но Нине Петровне показалось, что здесь свет чуть теплее. Или не показалось? Она уже не разбирала.
— Витя, — она шла, держась за его руку. — А ты веришь, что мы выйдем?
— Верю, — он ответил, не оборачиваясь. — Как в Бога верю. Как в тебя верю.
— Я тоже верю, — она улыбнулась. — В Бога. В тебя. В нас.
Они шли, и коридор не кончался. Он был длинным, прямым, бесконечным. И гудение было ровным, и свет — холодным. Но Нина Петровна не боялась. Рядом с Витей — не страшно. Рядом с Витей — можно всё. Даже идти по бесконечному коридору в никуда. Даже знать, что выхода может не быть. Даже знать, что они могут остаться здесь. Вместе.
— Витя, — она сжала его руку. — А что мы будем делать, когда выйдем?
— Как что? — он обернулся. — Жить будем. Дачу достраивать. Огурцы поливать. Яблоки собирать. Пироги печь.
— А «Волгу»? Ты же хотел «Волгу».
— «Волгу», — он усмехнулся. — А может, и не надо «Волги». Запорожец наш ещё походит. Он же жёлтый, весёлый. Люди оборачиваются, улыбаются. А на «Волгу» смотрят с завистью.
— А ты не хочешь, чтоб завидовали?
— Не хочу, — он покачал головой. — Я хочу, чтоб радовались. Чтоб улыбались. Как Клава, когда мы ей яблоки даём. Или сын, когда приезжает. Или ты, когда яблони цветут.
— Яблони, — она улыбнулась. — Они в этом году хорошо цвели. Клава завидовала.
— Клава, — он усмехнулся. — Она всегда завидовала. А мы ей дадим. Пусть внуков угощает.
— Внуков, — она вздохнула. — А когда они будут?
— Скоро, — он сказал это так уверенно, как будто знал точно. — Вот выберемся, сын женится, и будут внуки. Двое. Мальчик и девочка.
— Откуда ты знаешь?
— Чувствую, — он поцеловал её в висок. — Я всё чувствую. Мы с тобой ещё на свадьбе сына потанцуем. И внуков на руках покачаем. И на дачу их привезём. Будут бегать по саду, яблоки собирать. А ты пирожки печь. С антоновкой.
— С антоновкой, — она кивнула. — Обязательно.
Они шли, и коридор не кончался. И вдруг Нина Петровна увидела впереди свет. Не тот ровный, холодный, что был везде, а другой. Жёлтый, тёплый. Как от лампы. Как от костра. Как от дома.
— Витя! — она сжала его руку. — Смотри!
— Вижу, — он ускорил шаг. — Может, выход?
Они пошли быстрее. Свет становился всё ярче, теплее. Нина Петровна почти бежала, забыв про усталость, про боль в ногах, про всё. Витя — рядом, держит за руку.
И вдруг — дверь. Металлическая, с ручкой. Такая же, как та, через которую они вошли. И вокруг неё — свет. Жёлтый, тёплый, живой.
— Выход! — крикнула Нина Петровна. — Витя, это выход!
Она рванулась вперёд, но Витя остановил её.
— Подожди, — сказал он. — А если это не выход? Если это опять ловушка?
— А что ещё?
— Не знаю, — он подошёл к двери, осмотрел её. — Но надо быть осторожными. Мы уже были в тупике. Там тоже свет был.
— А здесь ручка есть, — она показала. — Там ручки не было.
— Ручка есть, — он кивнул. — Значит, может, и выход.
Он взялся за ручку, потянул. Дверь не поддалась.
— Закрыта, — сказал он.
— Как же мы выйдем?
— Надо искать другой путь, — он отошёл. — Не может быть, чтоб только одна дверь.
Они пошли дальше. Коридор уводил их в сторону, потом снова поворачивал. И вдруг Нина Петровна увидела — в конце коридора свет. Яркий, жёлтый, тёплый. И в этом свете — дверь. Открытая.
— Витя! — она побежала. — Смотри! Открыта!
Он побежал за ней. Они влетели в дверь, и свет ослепил их.
А сзади, в коридоре, осталась монета. Маленькая, бронзовая, с гербом. Она сверкнула в последний раз и погасла. И свет стал ровным, холодным, вечным.
Они вышли к очередному разветвлению. Коридоров было три — один шёл прямо, другой уходил влево, третий — вправо. Все одинаковые — серые, гладкие, с ровным светом. Ни одной приметы, ни одной зацепки. Только гудение, ровное, низкое, вездесущее.
Нина Петровна остановилась, прислонилась к стене. Ноги гудели, спина болела, в ушах звенело от этого вечного гудения, которое, казалось, проникло уже в самую глубину, в самую душу. Она закрыла глаза и вдруг увидела своё поле, свою дачу, свои яблони. Увидела так ясно, как будто стояла там, среди белых цветов, и вдыхала запах весны. А потом открыла глаза — и снова эти серые стены, этот холодный свет, этот бесконечный коридор.
— Витя, — она повернулась к мужу. — А что, если мы не выйдем? Что, если мы так и останемся здесь? Навсегда?
Витя стоял рядом, опираясь рукой о стену. Он устал не меньше её — она видела это по его лицу, по его глазам, по тому, как он тяжело дышал. Но он держался. Всегда держался. Для неё.
— Выйдем, — сказал он, как всегда уверенно. — Мы всегда выходили.
— А если нет? — она почти шептала. — Если мы так и будем ходить, ходить, ходить, пока не упадём?
— Не упадём, — он взял её за руку. — Мы не из тех, кто падает. Мы из тех, кто идёт. Ты меня на вокзале ждала четыре года, это да. А я шёл. С боями, с фронта, через пол-Европы, а шёл. И дошёл. И здесь дойдём.
— А если не дойдём?
Он помолчал. Потом сказал тихо, спокойно, как о чём-то давно решённом:
— Значит, не судьба. Но мы вместе. Это главное.
Она прижалась к нему, чувствуя, как бьётся его сердце. Ровно, спокойно. Рядом с ним было не страшно. Рядом с ним можно было всё. Даже остаться здесь, в этом бесконечном лабиринте, среди серых стен и ровного света.
Он протянул руку, достал из кармана монету — ту самую, бронзовую, 1970 года. Повертел в пальцах. На орле — герб, на решке — цифра. Простая монета. Одна копейка. А сейчас — от неё зависит, куда идти.
— Может, ты бросишь? — он протянул монету Нине. — Надоело одному решать. Пусть женская рука попробует.
— Я? — она удивилась.
— Ты. Ты у нас главная. Тебе и решать.
Она взяла монету. Маленькую, бронзовую, тёплую от его рук. Зажала в кулаке, закрыла глаза.
Подумала о сыне, который в Свердловске. О том, как он звонил в прошлую субботу, говорил, что много работы, что приехать не может. Спросил: «Мама, как вы там?» А она сказала: «Хорошо, сынок. Всё хорошо». Не сказала про дверь, про провод, про лабиринт. Не поверил бы. И правильно. Кто бы поверил?
Подумала о Клаве, которая, наверное, уже волнуется. Обедать звала, а они ушли и не вернулись. Клава, наверное, уже к забору подходила, кричала: «Нина!» А никто не ответил. И Клава подумала: ушли в лес, заблудились. Или на машине уехали. Или ещё что. Не знает Клава, что они в лабиринте, в трёх коридорах, и не знают, куда идти.
Подумала о «Волге», которую так хотел Витя. Жёлтая, новая, из салона. Очередь на неё — три года. А может, и четыре. Витя говорил: «Подождём, Нина. Мы ждать умеем». Умеют. Всю жизнь ждали. Участка ждали, дома ждали, сына ждали. И «Волгу» подождут. А может, и не надо «Волги». Запорожец их ещё походит. Он же жёлтый, весёлый. Люди оборачиваются, улыбаются. А на «Волгу» смотрят с завистью. А им не нужна зависть. Им нужно, чтобы вместе.
Подумала о яблонях, которые они посадили в первый год на даче. Сейчас они уже старые, как они сами. Но каждую весну цветут. Белые, розовые. И пахнут так, что голова кружится. Она выходила на крыльцо, смотрела на сад и плакала. От красоты. От того, что они сделали. От того, что всё не зря. И лабиринт этот — не зря. Они его прошли. Вместе.
Подумала о войне. О том, как в сорок втором они с подругой Зоей забрались в старый бункер под станцией. Тоже было темно, холодно и пахло металлом. Тогда они испугались, выскочили, а Зоя потом смеялась: «Нинка, ты трусиха». А Зоя потом на фронт ушла, связисткой. И не вернулась. Под Сталинградом. Похоронка пришла в сорок третьем, в самый холод, когда она, Нина, только получила письмо от Вити — треугольничек, сложенный особым образом. Она тогда плакала всю ночь. И за Зою, и за Витю, который был где-то там, на передовой, и за себя, которая осталась одна с маленьким сыном на руках.
— Ну, давай, — сказал Витя. — Кидай. Монетка не подведёт.
Она открыла глаза. Посмотрела на него — на его лицо, на его руки, на его глаза, которые смотрели на неё с надеждой. Тридцать восемь лет надежды. Тридцать восемь лет веры. Тридцать восемь лет любви.
— Кидай, — повторил он. — Монетка не подведёт.
Она подбросила монету. Та взлетела вверх, сверкнула в ровном свете, перевернулась несколько раз и упала на пол. Звякнула о металл, покрутилась и замерла.
Нина Петровна наклонилась, посмотрела.
— Орёл, — сказала она. — Налево пойдём.
— Налево так налево, — Витя взял её за руку. — Пойдём.
Они пошли налево. Коридор был таким же, как все — длинный, прямой, с ровным светом, с ровным гудением. И они уходили в него, не оглядываясь, держась за руки.
Они шли, и коридор не кончался. Впереди виднелся новый зал, но он не приближался. Он был всё таким же далёким, как и в начале пути. Или это был не зал, а просто свет? Нина Петровна не знала. Она просто шла, держась за Витину руку, и верила.
— Витя, — она сжала его руку. — А ты помнишь, как мы с тобой познакомились?
— Помню, — он улыбнулся. — В библиотеке. Ты работала, я пришёл книгу брать. Ещё до войны. Тридцать девятый год.
— А я тебе сказала: «Через неделю приходите».
— А я пришёл через три дня, — он усмехнулся. — И ты мне книгу дала. Хотя очередь была.
— А заведующая ругалась, — она засмеялась. — Говорила: «Нина, вы что, очередь нарушаете?»
— А ты сказала: «Он фронтовик». А я ещё не был фронтовиком. Я только собирался.
— Но стал, — она сжала его руку. — Стал. И вернулся.
— Вернулся, — он поцеловал её в висок. — К тебе.
Они шли дальше. Впереди был свет — ровный, холодный, бесконечный. И гудение — низкое, убаюкивающее. И они не знали, сколько им ещё идти. Может, час. Может, день. Может, вечность. Но они знали, что идут. Вместе. Как всегда. Как всю жизнь.
— Витя, — она остановилась. — А ты не боишься что мы с тобой сошли с ума? Мы постоянно говорим про одно и то же и ходим по лабиринтам по кругу?
— Боюсь, Я тоже так уже думаю, но сразу и оба сошли с ума, такого не бывает, — он честно признался. — Да и страх — он в голове. Если ему волю дать, он нас съест. А мы не дадим. Мы же сильные.
— Сильные, — она кивнула. — Мы всё пережили.
— Вот и это переживём. Дежа-Вю в этих лабиринтах постоянно у меня.
Они пошли дальше. Коридор был длинным, прямым, бесконечным. И гудение было ровным, и свет — холодным. Но Нина Петровна не боялась. Рядом с Витей — не страшно. Рядом с Витей — можно всё. Даже идти по бесконечному коридору, даже не знать, сколько ещё идти, даже не знать, есть ли выход.
— Витя, — она сжала его руку. — А что мы будем делать, когда выйдем?
— Как что? — он обернулся. — Жить будем. Дачу достраивать. Огурцы поливать. Яблоки собирать. Пироги печь.
— А «Волгу»? Ты же хотел «Волгу».
— «Волгу», — он усмехнулся. — А может, и не надо «Волги». Запорожец наш ещё походит. Он же жёлтый, весёлый. Люди оборачиваются, улыбаются.
— А ты не хочешь, чтоб завидовали?
— Не хочу, — он покачал головой. — Я хочу, чтоб радовались. Чтоб улыбались. Как Клава, когда мы ей яблоки даём. Или сын, когда приезжает. Или ты, когда яблони цветут.
— Яблони, — она улыбнулась. — Они в этом году хорошо цвели. Клава завидовала.
— Клава, — он усмехнулся. — Она всегда завидовала. А мы ей дадим. Пусть внуков угощает.
— Внуков, — она вздохнула. — А когда они будут?
— Скоро, — он сказал это так уверенно, как будто знал точно. — Вот выберемся, сын женится, и будут внуки. Двое. Мальчик и девочка.
— Откуда ты знаешь?
— Чувствую, — он поцеловал её в макушку. — Я всё чувствую. Мы с тобой ещё на свадьбе сына потанцуем. И внуков на руках покачаем. И на дачу их привезём. Будут бегать по саду, яблоки собирать. А ты пирожки печь. С антоновкой.
— С антоновкой, — она кивнула. — Обязательно.
Они шли, держась за руки. Свет был ровным, холодным. Гудение — низким, убаюкивающим. Впереди маячил зал, но он не приближался. Или приближался, но так медленно, что они не замечали.
— Вить, — она помолчала. — Правда веришь, что мы выйдем отсюда?
— Конечно, — он ответил. — Верь мне.
— Я тебе верю, — она улыбнулась. — Спасибо
Они шли уже, наверное, целую вечность. Коридор был длинным, прямым, бесконечным. Свет — ровным, холодным. Гудение — низким, убаюкивающим. Нина Петровна почти не чувствовала ног. Она просто шла, держась за Витину руку, и смотрела вперёд, где свет сливался в одну белую точку.
— Витя, — она остановилась. — Я без сил, я не пойду дальше. Отдых.
— Давай, — он прислонился к стене. — Я тоже устал. Не молодые уже.
Она села на пол, прислонилась спиной к гладкой серой стене. Витя опустился рядом. Они сидели, прижавшись друг к другу, и слушали гудение. Оно было ровным, вечным, как само время.
— Витя, — она закрыла глаза. — А ты помнишь, как мы с тобой первый раз на танцы ходили? После войны ещё.
— Помню, — он улыбнулся. — В клуб заходили. Там патефон был, пластинки. Танцевали под «Рио-Риту». Ты говорила, что это твой любимый танец.
— А ты говорил, что это буржуйская музыка, — она засмеялась. — Что надо танцевать под «Катюшу» и «Смуглянку».
— И танцевал, — он усмехнулся. — А потом научился и под «Рио-Риту». Для тебя научился.
— Научился, — она кивнула. — И мы танцевали. Всю ночь.
— Всю ночь, — он вздохнул. — А теперь мы тут. В лабиринте. И не знаем, выйдем или нет. Или мы вообще на том свете уже или заболели и бредим?
— Я не знаю, но мы выйдем отсюда, — она сказала это так, как он говорил раньше. — Мы всегда выходили.
Они посидели ещё немного, потом встали. Нина Петровна потянулась, разминая спину, и вдруг её взгляд упал на стену. Там, на уровне её плеча, прямо в гладкой серой поверхности, была кнопка. Маленькая, круглая, синего цвета. Она светилась — ровным, глубоким синим светом, который пульсировал в такт её сердцу.
— Витя! — она схватила его за руку. — Смотри!
Он подошёл, наклонился, всмотрелся. Кнопка была аккуратно вделана в стену, без швов, без щелей, как будто выросла из металла. А рядом с ней — знаки. Не наши буквы. Не латинские. Что-то другое. Маленькие, чёткие, похожие на иероглифы.
— Что это? — прошептала Нина Петровна. — Что здесь написано?
— Не знаю, — Витя надел очки, всмотрелся. — Не немецкий. Не английский. Похоже на японский. Или китайский. Я такие в газетах видел. Когда про космос писали, там такие картинки были.
— Японский? — она не поверила. — Откуда здесь японский? Мы же в дупле, под дубом. Какие японцы?
— Не знаю, — он покачал головой. — Может, не японский. Может, ещё какой. Я в них не разбираюсь.
Она подошла ближе. Кнопка сияла синим, пульсировала, и ей казалось, что она зовёт. Тянет её руку. Манит. Обещает что-то. Или предупреждает. Она не понимала.
— Витя, — она коснулась стены рядом с кнопкой. — А что, если это ловушка? Как тот ящик с немецкой надписью?
— Может, и ловушка, — он задумался. — А может, выход. Мы уже сколько ходим, а ничего не нашли. Только стены и коридоры. Может, это наш шанс.
— А если мы нажмём, а там… — она не договорила.
— А если не нажмём, так и будем ходить, — он взял её за руку. — Я устал, Нина. И ты устала. Надо что-то делать.
— А вдруг там опасность? Вдруг там… смерть?
— А здесь не смерть? — он усмехнулся. — Здесь мы тоже не живём. Ходим, ходим, и конца не видно. Может, рискнуть?
Она смотрела на кнопку. Синий свет пульсировал, и ей казалось, что он говорит с ней. На языке, которого она не понимала, но сердцем чувствовала. «Нажми. Не бойся. Я жду».
— Витя, — она повернулась к нему. — А ты помнишь, как в войну мы рисковали? Когда ты в разведку ходил, когда я из эвакуации возвращалась, когда дом строили, когда сад сажали?
— Помню, — он кивнул. — Всегда рисковали. И всегда выигрывали.
— И сейчас выиграем?
— Выиграем, — он сжал её руку. — Мы вместе. Это главное.
Она посмотрела на кнопку. Потом на него. Потом снова на кнопку.
— Давай нажмём, — сказала она.
— Давай, — он кивнул.
Она протянула руку. Пальцы коснулись синей кнопки. Она была тёплой, как живая, и под её пальцами словно пробежала волна — оттуда, из глубины, к ней и обратно. Как будто это место почувствовало её и отозвалось. Она нажала.
Кнопка щёлкнула. Синий свет мигнул и погас. Тишина. Гудение, которое было везде, вдруг прекратилось. Стало так тихо, что заложило уши. Нина Петровна замерла, боясь дышать.
И вдруг стена перед ними — гладкая, серая, без единой трещины — начала меняться. Сначала появилась линия. Тонкая, светящаяся, вертикальная. Потом ещё одна. Потом — прямоугольник. Дверь. Она проступила из стены, как будто её там всегда и была, просто они не видели. И дверь открылась.
Внутри был свет. Не ровный, холодный, как в коридоре. Другой. Яркий, разноцветный, живой. Он переливался, пульсировал, играл всеми цветами, какие она знала, и теми, которых не знала. Красный, синий, зелёный, жёлтый, золотой. Он лился из дверного проёма, заливал коридор, заливал их, обнимал, звал.
— Господи, — прошептала Нина Петровна. — Что это?
— Не знаю, — Витя смотрел, не отрываясь. — Но это не коридор. Это что-то другое.
Они подошли ближе. За дверью была комната. Или зал. Или что-то, для чего у них не было слов. Он был огромным, круглым, с высоким куполом, который терялся где-то в вышине. И всё там было разноцветным. Стены переливались, пол пульсировал, потолок светился. В воздухе кружились искры, маленькие, золотые, как светлячки в летнюю ночь.
— Витя, — она сжала его руку. — А это безопасно?
— Не знаю, — он покачал головой. — Но мы уже здесь. И кнопку нажали. Надо идти.
— А если мы не вернёмся?
— Вернёмся, — он сказал это так уверенно, как будто знал точно. — Мы всегда возвращались. Я с войны вернулся. Ты из эвакуации вернулась. И отсюда вернёмся.
Она посмотрела на него. На его лицо, на его руки, на его глаза, которые смотрели на неё с любовью. Тридцать восемь лет любви. Тридцать восемь лет веры.
— Вместе? — спросила она.
— Вместе, — он сжал её руку. — Как всегда.
Они шагнули в дверь. Разноцветный свет обнял их, закружил, понёс. Искры танцевали вокруг, золотые, красные, синие, зелёные. Нина Петровна чувствовала, как они касаются её лица, рук, волос. Как тепло разливается по телу. Как уходит усталость.
— Витя, — она смотрела на этот удивительный мир, на эти краски, на этот свет. — Здесь красиво.
— Красиво, — он тоже смотрел, не отрываясь. — Как в сказке.
— Как в сказке, — она улыбнулась. — Которую мы сыну читали.
Они стояли на пороге разноцветного зала, держась за руки, и смотрели на этот новый мир, который открылся перед ними. И не знали, что ждёт их там, внутри. Но знали, что идут. Вместе. Как всегда. Как всю жизнь.
А сзади, в коридоре, осталась кнопка. Маленькая, круглая, синяя. Она больше не светилась. И иероглифы рядом с ней потускнели, стали едва заметными. И свет в коридоре снова стал ровным, холодным, вечным.
Но они этого уже не видели. Они стояли в дверях разноцветного зала, смотрели на этот удивительный мир, который открылся перед ними, и знали — они сделали правильный выбор. Потому что были вместе. Потому что верили. Потому что любовь ведёт их даже туда, где нет дорог. Лабиринты скитаний закончились.
— Пойдём, — сказал Витя.
— Пойдём, — ответила Нина Петровна.
Они шагнули в разноцветный свет. И дверь за ними закрылась
Продолжение ниже
Начало по ссылке ниже
Понравился рассказ? Тогда порадуйте автора! Поблагодарите ДОНАТОМ за труд! Для этого нажмите на черный баннер ниже:
Пожалуйста, оставьте пару слов нашему автору в комментариях и нажмите обязательно ЛАЙК, ПОДПИСКА, чтобы ничего не пропустить и дальше. Виктория будет вне себя от счастья и внимания!
Можете скинуть ДОНАТ, нажав на кнопку ПОДДЕРЖАТЬ - это ей для вдохновения. Благодарим, желаем приятного дня или вечера, крепкого здоровья и счастья, наши друзья!)