Найти в Дзене
Экономим вместе

Бабушка копала яму в огороде. А нашла то, что изменило всю её жизнь. Она хотела найти клад, чтобы купить „Волгу“ - 1

- Д-ззззззззз-ыыыынь!!! - Будильник громко зазвонил в пять утра, и от этого звука, казалось, задрожали стёкла в окнах. Нина Петровна подскочила на кровати, как ошпаренная, хотя просыпалась она так каждое утро уже третий год — с тех пор, как муж подарил ей этот чудовищно громкий будильник. — Чтоб ты точно вставала, Нина, — сказал он тогда. — А то проспишь всё лето. Она тогда обиделась, потому что за всю жизнь ни разу ничего не проспала, но будильник оставила. И каждое утро в пять часов этот маленький круглый монстр с двумя стрелками и молоточками между колокольчиками встряхивал её, как утёс в шторм. Она нащупала рукой тумбочку, нашла будильник, нажала кнопку. Тишина наступила такая, что заложило уши. Нина Петровна села, свесила ноги с кровати. Пол был холодный, даже в такую жару. Она пошевелила пальцами, поставила ступни на половик, который ткала ещё зимой, когда делать было нечего. Половик был самодельный, из старых тряпок, нарезанных полосками и сплетённых в косички. Мать её так дел

- Д-ззззззззз-ыыыынь!!! -

Будильник громко зазвонил в пять утра, и от этого звука, казалось, задрожали стёкла в окнах. Нина Петровна подскочила на кровати, как ошпаренная, хотя просыпалась она так каждое утро уже третий год — с тех пор, как муж подарил ей этот чудовищно громкий будильник.

— Чтоб ты точно вставала, Нина, — сказал он тогда. — А то проспишь всё лето.

Она тогда обиделась, потому что за всю жизнь ни разу ничего не проспала, но будильник оставила. И каждое утро в пять часов этот маленький круглый монстр с двумя стрелками и молоточками между колокольчиками встряхивал её, как утёс в шторм.

Она нащупала рукой тумбочку, нашла будильник, нажала кнопку. Тишина наступила такая, что заложило уши. Нина Петровна села, свесила ноги с кровати. Пол был холодный, даже в такую жару. Она пошевелила пальцами, поставила ступни на половик, который ткала ещё зимой, когда делать было нечего. Половик был самодельный, из старых тряпок, нарезанных полосками и сплетённых в косички. Мать её так делала, и она научилась. Всю жизнь что-то делала руками. Когда-то книги в библиотеке перебирала, теперь вот половики ткёт, варенье варит, пироги печёт. Руки помнят всё. Даже то, что голова забыла.

— Господи, — сказала она в пустоту. — Дожить бы до вечера.

Это была её утренняя молитва. Не та, что в церкви читают, а своя, домашняя. Каждое утро она просила у Бога одного: дожить до вечера. Не потому, что боялась смерти — в шестьдесят пять лет смерть уже не страшит, она становится соседкой, с которой просто живёшь рядом. А потому что хотелось успеть. Посадить, полить, собрать, сварить, поговорить с Клавой через забор, встретить мужа в субботу. Маленькие дела, из которых и состоит жизнь, когда тебе шестьдесят пять лет, три месяца и двенадцать дней. Она знала это точно, потому что каждый день, просыпаясь, считала: сколько ещё?

Она накинула халат — старый, выцветший, когда-то синий, а теперь серо-голубой, с заштопанным локтем и пуговицей, которая держалась на нитке уже третий год, но всё никак не отрывалась. Халат этот она помнила ещё с той поры, когда сын маленький был. Она в нём по дому ходила, когда сын болел, когда муж с работы приходил, когда гостей принимала. Сколько в нём всего пережито. А выбросить жалко. Всё жалко выбрасывать. Каждая вещь — память. Даже старая, даже ненужная. Дома в нём не походишь, а для дачи самое то.

Она вышла на кухню. Поставила чайник на плиту. Чайник был эмалированный, с отбитым носиком и пригоревшим дном, но скипятил воду на огне быстро. Плита была газовая, старенькая, с двумя конфорками. Витя привёз пару лет десять назад, когда на дачу старый газовый баллон привез. До того на костре на улице готовили, потом на электрической плитке, а теперь — газ. Цивилизация. Нина Петровна улыбнулась своим мыслям. Вот она, цивилизация: газ на даче. А в городе, в их квартире, всё давно есть. И газ, и горячая вода, хотя летом не было её, и телевизор есть. А здесь — всё по-старому. И она любила это «по-старому». Любила, когда чайник кипит, когда печка топится, когда керосиновая лампа на столе стоит на случай отключения электричества. Хотя электричество теперь редко отключают. С тех пор как поменяли провода в прошлом году, свет горит исправно. И телевизор даже работает. Чёрно-белый, старенький, «Рекорд», который сын привёз из Свердловска, сказал: «Мама, тебе одной скучно будет, хоть кино посмотришь». Она посмотрела раз-другой, но не привыкла. Всё равно всё время некогда.

Пока вода полный чайник грелась, она вышла на крыльцо. Утро было такое, какое бывает только в июле в средней полосе. Ещё свежее, ещё прозрачное, с запахом травы и росы, с птицами, которые только-только начали свою перекличку. Солнце только поднималось из-за леса, и тени были длинными, а воздух — чистым, как вода из колодца. Нина Петровна постояла на крыльце, подышала. Сосны на той стороне дороги стояли тёмные, тяжёлые, а берёзы у калитки уже засветились розовым. Хорошо. Хорошо летом на даче. Хорошо, когда есть где жить, что выращивать, кого ждать.

— Петровна! — раздалось слева, от Клавдии Ивановны. Соседка уже была в огороде, голос у неё был бодрый, свежий, как будто она не спала всю ночь, а только что пришла с работы. — А ты уже встала?

— Встала, Клава, встала! — отозвалась Нина Петровна. — А ты чего так рано?

— А чего спать-то? Жара будет, до обеда надо всё успеть. Огурцы поливать, помидоры пасынковать. У меня вон какие уже, с кулак! — голос у Клавдии Ивановны был гордый, хозяйский.

— Молодец, — сказала Нина Петровна. — А у меня что-то огурцы не идут. Завязи много, а растут плохие. Может, поливаю мало?

— А ты поливай вечером, когда жара спадает. Я всегда так делаю. Вода тёплая, из бочки. Они любят.

— Из бочки, говоришь? А я из шланга, холодной. Может, поэтому?

— А ты попробуй. Я тебе свою бочку дам, у меня две. Нагреется за день — самое то. Вечером польёшь, они и пойдут.

— Спасибо, Клава, — Нина Петровна улыбнулась, хотя соседка её не видела. — Добрая ты.

— Какая есть, — усмехнулась Клавдия Ивановна. — Ты иди, чай-то попей, я пока полью. А потом поговорим.

Нина Петровна вернулась на кухню. Чайник уже свистел, кипел, пар клубился под потолок. Она заварила чай — грузинский, в жёлтой пачке, с крупными листьями и твёрдыми веточками. Такой сейчас все пили, другого не было. Иногда в городе давали индийский, со слоном на коробке, но редко, по блату. Витя в прошлом месяце привёз одну коробку, сказал, знакомый в гастрономе достал. Она тот чай берегла, к праздникам оставляла. А так — грузинский. Крепкий, терпкий, с горчинкой. Она любила его по-своему: с мятой, которую сама сушила в прошлом году, и с ложечкой мёда. Мёд был прошлогодний, засахарившийся, но она любила такой — ложечка в него входила с трудом, зато на языке таял медленно, сладко, как воспоминание.

Она села за стол, поставила чашку на клеёнку в цветочек — клеёнка была старая, потрескавшаяся, но менять жалко, под ней дерево стола помнило ещё её мать. Стол этот достался ей от родителей, когда они переезжали из деревни в город. Тяжёлый, дубовый, на крестовине. Сколько он всего видел! И войну, и голод, и радость, и горе. За ним собиралась вся семья — отец, мать, братья, сёстры. За ним она читала свои первые книги, за ним писала письма Вите, когда он был в армии. А теперь она за ним одна сидит. Муж в городе, сын в Свердловске, родители давно умерли. Одна. Только радио играет да Клава через забор голос подаёт.

Радио работало на кухне, голос диктора был негромким, но разборчивым:

— …внимание, говорит Москва. Передаём последние известия. Вчера в Кремле состоялось заседание Президиума Верховного Совета СССР. На заседании были рассмотрены вопросы о ходе выполнения плана по производству товаров народного потребления. Отмечено, что предприятия лёгкой промышленности успешно справляются с заданиями по выпуску тканей, обуви и трикотажных изделий. В то же время ряд министерств допустил отставание в поставках оборудования для пищевой промышленности. Совет Министров поручил принять необходимые меры…

Нина Петровна слушала вполуха, помешивая чай. Вся эта политика была далеко от её огорода, от её огурцов и помидоров. Но диктор говорил дальше:

— …в городе Свердловске завершился Всесоюзный съезд математиков, на котором обсуждались перспективы развития вычислительной техники. Участники съезда отметили, что в ближайшие десятилетия ЭВМ станут неотъемлемой частью жизни каждого человека. Академик Келдыш в своём докладе подчеркнул, что развитие электронно-вычислительных машин открывает новые возможности для науки и промышленности…

— ЭВМ, — пробормотала Нина Петровна. — Сын мой про них тоже говорит. А я не понимаю. Как это — ЭВМ? Машина, которая считает? А зачем, если человек сам считать умеет? Вот раньше без ЭВМ жили, и ничего. Пятилетки выполняли, в космос летаем. А теперь — ЭВМ. Сын говорит, они в институте уже такие машины поставили, огромные, всю комнату занимают. И считают быстрее, чем сто человек. Ну и что? Человек всё равно умнее. Машину человек создал. Значит, он главный.

Она отхлебнула чай, поморщилась — остыл. Поставила чашку, подошла к радио, сделала погромче.

— …в спортивной хронике, — продолжал диктор. — Наши спортсмены успешно выступают на XXI Олимпийских играх в Монреале. Сборная СССР завоевала три золотые медали в соревнованиях по тяжёлой атлетике и гимнастике. Особо отличился Василий Алексеев, установивший новый мировой рекорд в тяжёлом весе. В командном зачёте советские спортсмены лидируют, опережая сборные США и ГДР. Олимпиада в Монреале продолжается, и наши спортсмены полны решимости подтвердить звание сильнейших…

— Олимпиада, — вздохнула Нина Петровна. — В молодости мечтала попасть. Думаю, может, в Москву поеду, когда Олимпиада будет. А сейчас вон в Канаде играют. А у нас, говорят, тоже хотят провести. В Москве, в восьмидесятом. Сын писал, что уже стройку начали. Доживём ли? Мне тогда почти семьдесят будет. А может, и доживу. Посмотрю. Наша ведь Олимпиада, родная.

Она вернулась к столу, села. Радио тем временем переключилось на другую тему:

— …сельское хозяйство. Центральное статистическое управление сообщает: в хозяйствах РСФСР намолочено 12 миллионов тонн зерна. В Краснодарском крае приступили к уборке пшеницы, урожайность на отдельных участках достигает 40 центнеров с гектара. В Ростовской области завершается уборка ранних зерновых. В Узбекской ССР продолжается обработка хлопковых полей. Партия и правительство ставят перед тружениками села задачу — завершить уборочную кампанию в установленные сроки, не допустить потерь урожая…

— Сорок центнеров с гектара, — пробормотала Нина Петровна. — А у нас с сотки мешок картошки, если повезёт. Тоже, наверное, центнер, если пересчитать. Но у них там поля, техника, комбайны. А у нас что — лопата да грабли. Всё руками. Но зато своё. И в магазин не надо. А в магазине, говорят, цены опять подняли. Витя в прошлый раз приехал, сказал: мясо на рубль дороже стало, колбаса — на семьдесят копеек. Я говорю: ничего, у нас своё. Огурцы свои, помидоры свои, картошка своя. Что мясо, что без мяса — проживём. Вон в войну и без мяса жили, и ничего.

Она допила чай, сполоснула чашку, поставила на место. На столе лежала газета «Правда» за вчерашний день, которую муж привёз в прошлую субботу. Нина Петровна развернула её, пробежала глазами заголовки. «Партия ведёт народ к коммунизму». «Досрочно сдан урожай в Ростовской области». «Американские империалисты угрожают миру». Всё как всегда. Она перевернула страницу. Там было что-то про космос, про новый спутник, который запустили на орбиту. Сын в прошлом году приезжал из Свердловска, рассказывал про эти спутники, про какие-то компьютеры, которые считают быстрее человека, про будущее, в котором всё будет автоматизировано. Она слушала, кивала, но не понимала. Как это — автоматизировано? Картошку копать автомат будет? Огурцы поливать? Яблоки собирать? Нет, это не для неё. Она привыкла руками. Земля любит руки, а не машины.

Дальше в газете была статья про выставку на ВДНХ, про достижения сельского хозяйства. Там писали про каких-то передовиков, которые вырастили рекордный урожай хлопка в Узбекистане, про доярок, которые надоили по пять тысяч литров молока от коровы. Нина Петровна читала и думала о своём. Вот у них в садоводстве — всё по-старому. Кто как может. У кого картошка крупная, у кого мелкая. У кого огурцы как на подбор, у кого крючковатые. Не до рекордов. Главное — чтобы своё было, чтобы с голоду не помереть. Хотя какой голод сейчас? В магазинах всего полно. И хлеб, и молоко, и мясо, и крупы. Не то что в войну. В войну они с мамой по карточкам получали по сто граммов хлеба в день. А сейчас — бери что хочешь. Но всё равно сажают. Привычка. Или не привычка, а потребность какая-то. Землю чувствовать, руками работать, видеть, как из маленького семечка вырастает помидор, который потом на стол ляжет.

— Нина! — голос Клавдии Ивановны донёсся с улицы. — Ты выходишь?

— Выхожу! — Нина Петровна встала, надела старый ситцевый сарафан, повязала платок, сунула ноги в резиновые сапоги — роса ещё не сошла. Взяла ведро, секатор, потянулась было к лопате, но передумала. Лопата подождёт. Сначала огурцы, помидоры, зелень. Потом, когда жара начнётся, можно будет и яму копать.

Она вышла в огород. Трава была мокрая, роса блестела на листьях, на проводах, которые тянулись к дому, на заборе. В этом году электричество провели только в прошлом году, до того сидели с керосиновыми лампами. Муж тогда сказал: «Нина, теперь как в городе будем. Свет, телевизор, радио». Она обрадовалась, но телевизор смотреть так и не научилась — всё некогда. А радио включала постоянно. С ним веселее. Голоса из Москвы, музыка, новости. Как будто не одна на даче, а с целым миром.

Она подошла к грядке с огурцами. Они и правда были плохие. Завязей много, а сами огурцы — мелкие, крючковатые, некоторые желтели прямо на плетях. Нина Петровна постояла, покачала головой.

— Эх, — вздохнула она. — Не задались в этом году. Может, Клава права, холодной водой зря поливаю. Надо попробовать тёплой. Она свою бочку обещала.

Она перешла к помидорам. Те были хороши — крупные, налитые, уже начали краснеть. Сортов у неё было три: «Бычье сердце» для салатов, «Сливка» для засолки и какие-то мелкие, черри, которые сын привёз из Свердловска, сказал, что из-за границы, но в Москве уже такие видел. Она посадила, выросли, но мелкие, как вишня. Забавные, но несерьёзные. Настоящий помидор должен быть большим, чтобы в руке удержать, и сочным, чтобы сок по подбородку тёк. Муж Витя любил такие.

— Витя, — сказала она вслух, чтобы не молчать. — Приедет в субботу. Скажет: «Нина, а почему помидоры мелкие?» А я ему: «А потому, Витя, что ты их не поливаешь. Ты только на Запорожце своём катаешься».

Она представила, как он будет оправдываться, и улыбнулась. Витя — хороший муж. Тридцать восемь лет вместе. Был и молодой, и серьёзный, и седой. Работал на заводе, теперь вышел на пенсию, но не усидел, устроился сторожем в гаражный кооператив. Говорит: «Сидеть без дела — смерть». А сам каждую субботу приезжает на дачу, привозит продукты, газеты, новости из города. И каждый раз — на своём Запорожце, жёлтом, смешном, который моет даже в дождь. «Машина, — говорит, — лицо мужчины». Ну лицо так лицо.

Она прополола грядку с петрушкой, собрала укроп — его было много, целые заросли, наверное, сама посеялась ещё с прошлого года. Вспомнила, что Клава просила укроп, набрала пучок, подошла к забору.

— Клава! — крикнула. — А ты укроп брать будешь?

— Буду! — отозвалась соседка. — Ой, какой хороший! А у меня что-то не пошёл в этом году. Посадила, а он не взошёл.

— Возьми, — Нина Петровна просунула пучок через щель в заборе. — У меня много. Ещё и на соленья хватит.

— Спасибо, Нина, выручила, — Клавдия Ивановна взяла укроп. — А я тебе бочку приволоку. Сейчас, только огурцы полью.

Она и правда принесла — большую, ржавую, с трещиной сбоку, но ещё крепкую. Поставила у калитки.

— Вот, бери. Ты с вечера её налей, она нагреется за день. А ты вечером тёплой и польёшь. А огурцы спасибо скажут.

— Спасибо, Клава, — Нина Петровна поставила бочку в тень под яблоней. — А я тебе за это яблок дам, когда поспеют. Антоновка у меня в этом году — завались.

— Ой, люблю антоновку! — Клавдия Ивановна всплеснула руками. — Мочёные такие хорошие получаются. А пироги! Ты пироги с антоновкой печёшь?

— Пеку, — кивнула Нина Петровна. — Витя любит. Говорит, как в детстве.

— А я вот вчера в магазин ездила, в посёлок. Ты не поверишь, что там творится! — голос у Клавдии Ивановны стал возбуждённым, как у человека, который давно ждал случая поделиться новостями. — Сахар привезли, по восемьдесят копеек кило. А дают — два кило в одни руки. Я взяла. А соль — три копейки, но нету. Говорят, привезут на той неделе. А ты солью запаслись?

— Есть у меня, — отозвалась Нина Петровна. — Витя в прошлый раз мешок купил привёз. Говорит, зачем тебе мешок, а я говорю, солить буду, огурцы, помидоры. На зиму заготовок много надо. А он смеётся: ты же одна, куда тебе столько. А я ему: а ты, Витя, привёз и не считай, не твоя забота.

— Правильно, — поддержала Клавдия Ивановна. — Мужики они такие. Не считают, что надо, зато считают, что не надо. У меня вон Гриша в прошлую субботу приехал, глянул на мои банки и говорит: «Клава, куда тебе столько? Мы же не съедим». А я ему: «А ты, Гриша, помолчи. Внуки приедут — съедят. И ты съешь. Не переживай».

— А что в магазине ещё было? — спросила Нина Петровна, опираясь на лопату.

— Мясо было, но я не взяла. Дорого. Два сорок за килограмм говядины. И вид такой, не знаю, брать или нет. Лучше уж на рынке взять, там своё, домашнее. У нас вон тётя Маша корову держит, молоко продаёт. Может, и мясо продаст, когда будет.

— Тётя Маша — баба хозяйственная, — кивнула Нина Петровна. — У неё всё по-хозяйски. И корова, и куры, и огород. А у нас с Витей только огород. Да и то, Витя только приезжает, покопается и обратно в город. Говорит, там работа. Какая работа? Сторожем в гараже. Тоже мне работа.

— А ты не ворчи, — усмехнулась Клавдия Ивановна. — Мужчинам надо дело иметь. Без дела они киснут. Мой тоже на пенсию вышел, неделю дома посидел, говорит: «Всё, Клава, я на работу». Устроился слесарем в ЖЭК. Теперь вон гаек натаскал, велосипед себе собрал. Говорит, буду на дачу ездить. А я ему: «На чём? На этих гайках?»

— А у нас машина есть, — сказала Нина Петровна с гордостью, которую сама в себе не замечала. — Жёлтенькая, Запорожец. Витя его каждую субботу моет, даже когда чистая. Я говорю: «Витя, зачем? Всё равно грязь прилипнет». А он: «Машина — моя гордость, как моё лицо». Ну лицо так лицо. Ты бы видела, как он вокруг неё ходит. Как вокруг невесты.

— А мой так вокруг велосипеда ходит, — засмеялась Клавдия Ивановна. — Тоже уход, тоже забота. Мужики, они все одинаковые. Им бы копаться в чём-нибудь. В машинах, в велосипедах, в гайках. А огород — это наше. Женское.

— Наше, — вздохнула Нина Петровна. — Наше, Клава. Всю жизнь наше.

Она вернулась к грядкам. Солнце поднималось выше, тени укорачивались, воздух нагревался. Она работала быстро, споро, успевая и полить, и прополоть, и окучить. Спина ныла, но она не обращала внимания. Когда работаешь, боль уходит. Или не уходит, а просто перестаёшь её замечать. Всю жизнь так. Всю жизнь на работе в библиотеке за столами сидела, книги перебирала, формуляры заполняла, а теперь на огороде гнёт спину. И то хорошо, и это хорошо. Главное — не сидеть без дела.

Она работала и вспоминала. Как они с Витей получили этот участок в шестьдесят третьем. Тогда ещё землю давали бесплатно, только вступительный взнос заплати — три рубля, кажется. Они с Витей тогда оба работали, копили. Витя на заводе, она в библиотеке. Сын уже большой был, в школу ходил. Решили: надо дачу. Место выбрали, лес рядом, речка недалеко. Участок был — заросший бурьяном по пояс. Им и достался, потому что никто не хотел брать — далеко от посёлка, земли плохие. А они взяли. И начали.

Первый год палатку поставили, ночевали в ней. Витя копал, она корчевала. Сын помогал — ему тогда лет десять было, серьёзный такой, в очках. Таскал ветки, собирал камни, поливал. Потом дом начали строить. Доски Витя с работы привозил — списанные, старые, но крепкие. Сколотили времянку, крышу рубероидом покрыли. Печку из кирпича сложили, который на стройке собирали. Кирпич был разный, красный и белый, но держал тепло. Первую зиму как-то перезимовали. Потом потихоньку доделывали, утепляли, веранду пристроили. Сад сажали — яблони, сливы, смородину. Всё своими руками. Всё с любовью.

Теперь вот дача как вторая жизнь. Здесь каждая грядка посажена её руками, каждое дерево полито, каждая доска в доме помнит их с Витей молодость. А сын вырос, уехал в Свердловск, в институт. Редко приезжает. Всё учёный, всё компьютеры. Пишет, что занят, что работы много. Понимает она, конечно. Но скучает. Скучает по тому мальчишке в очках, который таскал ветки и поливал грядки.

-2

К десяти часам она закончила с грядками. Солнце уже припекало, воздух стал тяжёлым, как перед грозой, хотя грозы не обещали. Она вытерла руки о фартук, посмотрела на дом. В маленьком окошке, выходящем в сад, темнел экран телевизора — чёрный квадрат, в котором иногда отражалось солнце. Телевизор этот она включала редко. Всё некогда. То грядки, то прополка, то яблоки собирать. А сейчас, в такую жару, когда работать уже невмоготу, можно и отдохнуть. Посидеть, посмотреть. Может, кино какое показывают. Или балет. Она любила балет.

Она зашла в дом, подошла к телевизору. «Рекорд», чёрно-белый, с немного выпуклым экраном и толстыми боками. Сын привёз из Свердловска года три назад, сказал: «Мама, тебе одной скучно будет, хоть новости включишь». Она посмотрела раз-другой, но не привыкла. Всё равно всё время некогда. Да и каналов всего два. Первый — новости, съезды, заседания. Второй — художественные передачи, кино, иногда концерты. Но ловило плохо, антенна была старенькая, Витя в прошлую субботу обещал новую привезти, да забыл, наверное. Всё с Запорожцем своим возится.

Нина Петровна повернула ручку включения. Телевизор зажужжал, засветился серым экраном, по которому побежали полосы. Она подошла к антенне — длинной трубке, которую нужно было крутить, чтобы поймать сигнал. Повернула вправо — полосы стали чаще. Влево — изображение прояснилось, но пошла рябь. Она крутила медленно, осторожно, как когда-то крутила ручку настройки радиоприёмника в отцовском доме. Там было то же самое — шорохи, свист, и вдруг из ниоткуда появлялся голос.

— Давай, давай, — бормотала она. — Ловись, голубчик.

Изображение прояснилось. На экране были люди, сидели за длинным столом в большом зале. Диктор говорил:

— …продолжается двадцать пятый съезд Коммунистической партии Советского Союза. С докладом выступает товарищ Брежнев. Товарищ Брежнев отмечает успехи советского народа в выполнении девятой пятилетки…

Нина Петровна вздохнула. Съезд, товарищ Брежнев, пятилетка. Всё это она уже слышала. И в газетах читала, и по радио слушала. Неинтересно. Она покрутила антенну дальше. На экране появилась другая картинка. Сцена, занавес, оркестр. Балерины в белых пачках выстроились в ряд, замерли. Диктор объявил: «Центральная студия телевидения представляет балет Петра Ильича Чайковского „Лебединое озеро“. В главных партиях — солисты Большого театра».

— Балет! — обрадовалась Нина Петровна. — Вот это хорошо. Вот это я посмотрю.

Она села на табуретку, уставилась на экран. Балерины кружились, замирали, взлетали. Музыка лилась из телевизора, и она забыла про жару, про яму, про усталость. Она смотрела на этих девушек, которые танцевали, как будто не касались земли, и думала о том, что когда-то, в молодости, она тоже хотела танцевать. Хотела быть балериной. Но не получилось. Война, голод, работа. Не до балета. А теперь вот сидит, смотрит и плачет. От музыки. От красоты. От того, что время ушло и не вернуть.

Она вспомнила, как в первый раз увидела балет. Это было ещё до войны, в тридцать седьмом, кажется. Она работала в библиотеке, и однажды ей дали билет в театр. «Лебединое озеро». Она сидела на галёрке, смотрела и не верила, что такое может быть. Там, на сцене, был другой мир — лёгкий, чистый, невесомый. А за окнами — тридцать седьмой год, аресты, страх, соседи пропадают по ночам. И вот этот контраст — чёрное и белое, жизнь и смерть, реальность и сказка. Она тогда вышла из театра и решила: буду жить. Буду работать. Буду читать книги. Буду помнить, что есть красота. Чтобы не сойти с ума от всего остального.

— Эх, — вздохнула она, вытирая слёзы. — Красота-то какая.

Балет шёл долго. Нина Петровна смотрела, не отрываясь. Она забыла про чай, про пирожки, которые Клава обещала. Забыла про яму, про провод, про всё. Она была там, на сцене, с этими девушками, которые танцевали так, как она когда-то мечтала. А потом балет кончился. Занавес закрылся, пошли титры. Диктор сказал: «Передачу вела Центральная студия телевидения». И экран погас, засветился серой точкой, которая медленно таяла.

Нина Петровна выключила телевизор. Встала, потянулась. Спина затекла, ноги занемели. Сколько же она просидела? Часа два, наверное. Солнце уже перевалило за полдень, жара стояла такая, что воздух дрожал за окном, и всё поплыло в мареве. Надо было возвращаться к яме. Заканчивать. До вечера ещё много дел.

Она вышла на улицу, пошла в дальний угол участка, туда, где росла старая слива. Рядом с ней была небольшая проплешина, где ничего не росло, сколько она ни сажала. Земля там была мягкая, податливая, копать легко. Нина Петровна давно присмотрела это место для ямы. У забора, рядом с лесом. Место глухое, никто не ходит. И запаха не будет, если что.

— Эх, — вздохнула она, втыкая лопату в землю. — Всю жизнь копаешь, копаешь, а конца не видно. Посадишь одно, вырастет другое. Сорняки вон какие нахальные. Их не сажают, а они лезут.

Она работала размеренно, в ритме, который знала с детства. Лопата в землю, ногой надавить, выбросить, снова лопата. Так, по кругу, метр за метром. Земля была мягкая, чёрная, с червяками. Хорошая земля. Жалко её из ямы выбрасывать, но что поделаешь. Для дела надо. Для удобрения. Всё в дело пойдёт. И ботва, и трава, и яблоки. Всё перегниёт, всё земле вернётся. Круг замкнётся.

— Клава! — крикнула она через забор. — А ты яму для перегноя где копала?

— А у забора! — отозвалась соседка. — Там, где крапива росла. Выкорчевала, выкопала яму, теперь туда всё сбрасываю. И траву, и ботву, и яблоки. На следующий год земля будет — загляденье!

— А глубокую сделала?

— Метр наверное. Всё утро копалась. Теперь неделю отдыхать буду.

— Молодец, — сказала Нина Петровна. — А я вот только начала.

— Копай, копай, — посоветовала Клавдия Ивановна. — До обеда управишься. А после обеда жара начнётся, не дай бог в такую жару работать. Я вон уже в дом ушла, пироги пеку. Внуки в воскресенье приедут, надо накормить. Ты, кстати, заходи, если хочешь. Посидим, поговорим.

— Зайду, — пообещала Нина Петровна. — Вечером, когда жара спадет.

Она снова взялась за лопату. Копала, и мысли текли медленно, как река в половодье. Думала о сыне, который редко приезжает. О муже, который придёт в субботу. О внуках, которых нет. О яблоках, которые падают и гниют. О времени, которое уходит. Всё куда-то уходит, ничего не остаётся. Только земля. И она — в земле. Копает яму, чтобы бросить туда траву и яблоки, чтобы они перегнили, чтобы земля стала жирной. И так каждый год. Посадишь — вырастет, соберёшь — сгниёт. И снова. И снова.

Солнце поднялось высоко, жара стала невыносимой. Нина Петровна вытерла лоб платком. Яма была уже по пояс, земля летела наверх, оседала кучей рядом. Она остановилась, чтобы перевести дух. Посмотрела на яму. Надо было ещё докопать до двух метров.

Она спустилась вниз, взяла лопату. Ударила в твёрдый край, там, где земля была плотнее. Лопата звякнула о металл.

— Это что ещё? — удивилась она.

Воткнула лопату рядом. Опять звон. Она опустилась на колени, начала разгребать землю руками. Пальцы нащупали что-то гладкое, круглое, тяжёлое. Провод. Старый, медный, в оплётке. Он шёл из земли, уходил в сторону забора.

— Провод? — Нина Петровна выпрямилась, вытерла руки о фартук. — Откуда здесь провод? Мы же электричество только в прошлом году провели. И то — в дом, а не в огород. Может, телефонный? Но телефона у нас нет. Ни у кого в садоводстве нет. Ближайший телефон — в посёлке, на почте.

Она взялась за провод, потянула. Он подался, вылез из земли ещё на полметра. Толстый, старый, покрытый зелёной патиной. Похож на тот, что раньше вешали на столбах, когда только электричество проводили. Но откуда он здесь? И куда ведёт?

— Клава! — крикнула она через забор. — Клава, ты слышишь?

Тишина. Клавдия Ивановна, видно, ушла в дом или в сарай. Нина Петровна выбралась из ямы, подбежала к забору.

— Клава! — позвала громче. — Ау!

Никто не ответил. Только радио в доме играло что-то бодрое, маршевое. «Подмосковные вечера», кажется. Или что-то другое. Она не разобрала.

Нина Петровна вернулась к яме, снова взялась за провод. Он шёл к забору, уходил под него. Она перелезла через забор — для этого нужно было поставить табуретку, подняться, перекинуть ногу. Она сделала это медленно, осторожно, держась за доски. В шестьдесят пять лет лазать через заборы — занятие не для слабонервных. Но провод вёл туда, и она не могла остановиться.

Она спрыгнула на соседский участок, на котором пока не было дачников, пошла вдоль забора, держась за провод. Он шёл по земле, иногда уходя вглубь, иногда вылезая наружу. Она шла за ним, вытягивая из земли, как нитку из клубка. Этот участок был крайним в садоводстве. Дальше — только поле, а за полем — лес. Старый, тёмный, с огромными дубами, которые помнили ещё её прадедов.

— Куда же ты ведёшь? — бормотала она, вытягивая провод. — Кто же тебя здесь закопал? И зачем? Может, военный кабель? В войну здесь окопы были, я помню. Сама видела, когда из эвакуации вернулись. Сорок четвёртый год, мне уже тридцать три было. Взрослая баба, а страху натерпелась — не дай бог. Партизаны здесь, говорят, были. Может, они связь держали? А провод старый, старый. Медный. Сейчас такие уже не делают. Сейчас всё алюминий, дешёвый, лёгкий. А этот — тяжёлый, добротный. Военный, наверное. Или ещё какой.

Она дошла до забора, ограждающего участок от леса. Забор здесь был старый, покосившийся, кое-где доски сгнили и упали. Провод уходил под забор, в лес. Нина Петровна остановилась. В лес она ходила редко. Когда грибы собирала, когда ягоды. Но сейчас уже день, солнце высоко, в лесу светло. Чего бояться? Чего бояться в лесу, когда тебе шестьдесят пять лет и ты ничего не боишься, кроме того, что не успеешь доделать дела? Войну пережила, голод пережила, работу на заводе в эвакуации, когда по шестнадцать часов у станка стояла, — пережила. А леса бояться — стыдно.

Она перелезла через забор. Провод вился между деревьями, иногда уходя в землю, иногда вылезая наружу. Она шла за ним, держась рукой, чтобы не потерять. В лесу было тихо. Только ветер шумел в вершинах, да где-то далеко стучал дятел. Пахло хвоей, прелыми листьями, грибами, которые не выросли из-за жары.

— Эх, — вздохнула она. — Грибы нынче не пошли. Дождя нет. Сухо. А в прошлом году — целые вёдра собирала. И белые, и подосиновики, и лисички. Витя любит жареные. С картошечкой. Я ему делала, он нахваливал. Говорил: «Нина, ты у меня золото». Ага, золото. Золото в огороде копается, а муж в это время на Запорожце своём катается. Тоже мне, золото.

Она шла дальше. Лес становился гуще, деревья — старше. Она шла и вспоминала. Война застала её, когда ей было тридцать лет. Не девочкой — взрослой женщиной, с мужем, с маленьким сыном на руках. Витя ушёл на фронт в сорок первом, в самом начале. Она осталась одна с ребёнком. Эвакуация, завод, станок. По шестнадцать часов у станка стояла, детали для снарядов точила. Сын в яслях, потом в садике. Спать ложилась — не чувствовала рук. Но работала. Надо было. Для фронта, для победы. Для Вити, который был где-то там, на передовой.

Письма от него приходили редко. Треугольнички, сложенные особым образом, с полевой почтой. Она хранила их в коробке из-под конфет, перечитывала по ночам. Писала в ответ — длинные, подробные, обо всём. Об огороде, о сыне, о работе. Как выкопали картошку, как сын пошёл в школу, как ждёт его, как верит, что вернётся. Верила. И дождалась. В сорок пятом, после Победы. Витя вернулся — худой, седой, с медалью на гимнастёрке. Но живой. Живой.

А потом была мирная жизнь. Работа, сын, дача. Война осталась в прошлом, но память о ней не уходила. Каждый год, в День Победы, она доставала коробку с письмами, перечитывала. И плакала. Не от горя — от того, что выжили. Что смогли. Что теперь вот — дача, сад, яблони, внуков только нет. Но может, ещё будут. Время покажет.

Провод вынырнул из земли и потянулся вверх, к огромному дубу. Нина Петровна остановилась, задрала голову. Дуб был старый, огромный. Толщиной метра два, не меньше, в обхвате — не обнять. Ветви раскинулись во все стороны, закрывая небо. В стволе была огромная дупла. Такая большая, что в неё мог войти человек. Дупла была тёмная, глубокая, и провод уходил в неё, в самую темноту.

— Господи, — прошептала она. — И что здесь? И куда провод ведёт?

Она подошла ближе. Дуб был старый, древний. Кора потрескалась, наросла мхом. Корни выпирали из земли, как руки, как пальцы, которые держат землю, чтобы не отпустить. В дупле было темно. Так темно, что даже днём ничего не видно. Провод уходил туда, в темноту, и терялся. Но она чувствовала, что он идёт дальше. Глубоко. В самую сердцевину дуба. Может, в землю под ним. Может, ещё куда.

Нина Петровна постояла, посмотрела. Потом перекрестилась. Привычка, с детства. Мать учила: «Перекрестись, дочка, когда страшно. Бог-то он видит».

— Господи, помилуй, — сказала она. — Нина, ты чего? Чего ты боишься? Ты женщина взрослая. Ты войну пережила. Ты голод пережила. Ты мужа схоронила — нет, не схоронила, слава тебе господи, жив ещё, работает, Запорожец свой моет. Ты сына вырастила, выучила. Чего тебе бояться? Дупла? Провода? Леса? Войди, посмотри. И всё. Не впервой. Вон в войну, когда из эвакуации возвращались, в таких дуплах и прятались, и ночевали, и от бомбёжек укрывались. Тридцать три года тебе было, Нина, не маленькая. Всё видала. Всё прошла. А теперь дупла бояться — стыдно.

Она постояла, переводя дух. Вспомнила, как в сорок втором году, в эвакуации, они с подругой лазали в старый дуб на опушке леса. Подруга сказала, что там партизаны прятали оружие. Не нашли они ничего, только патроны ржавые да гильзы. А дуб был такой же — старый, огромный, с дуплом, в которое можно было залезть. Тогда ей было тридцать один, она была молодая, сильная, ничего не боялась. А теперь вот — боится. Или не боится, а осторожничает. Возраст. В шестьдесят пять лет уже не лезут в дупла без оглядки. Но надо. Провод ведёт туда, а провод — не просто так. Кто-то его закопал. Зачем-то.

— Ну, — сказала она себе. — Или сейчас, или никогда. Витя приедет только в субботу. А сегодня среда. Два дня одна. Если что — Клава увидит. Клава, она всё видит. Через забор. Хотя нет, Клава сейчас пироги печёт. А может, и не увидит. Да и что случится-то? Дупло как дупло. Дерево как дерево. Я ж не в космос лезу. В дупло лезу.

Она перекрестилась ещё раз. За Зою. За всех, кто не вернулся. И полезла.

Она залезла в дупло. Сначала ноги, потом туловище, потом голова. Внутри было темно. Темно и холодно. Она нащупала руками стены — дерево, гладкое, как будто отполированное временем. Провод шёл дальше, в какую-то щель. Нина Петровна протиснулась. Щель расширялась, и вдруг она почувствовала, что проваливается. Земля ушла из-под ног, и она полетела вниз. Недалеко, метра на два. Упала на что-то мягкое, пыльное, старое. Мох наверное. В темноту.

— А-а-а! — закричала она, но крик застрял в горле. Она лежала, не двигаясь, боясь открыть глаза. Сердце колотилось, как бешеное, руки тряслись, в ушах звенело. Тридцать три года ей было, когда она в последний раз так боялась. В сорок четвёртом, когда бомбили станцию, а она с сыном на руках в кювете лежала. Тогда боялась, что сын заплачет и их услышат. А сейчас — чего боится? Сама не знает. Темноты? Высоты? Или того, что там, впереди, светится?

— Господи, — прошептала она. — Господи, спаси и сохрани. Нина, ты жива? Ты жива. Шевелись. Ноги есть? Есть. Руки есть? Есть. Голова на месте? На месте. Значит, жива. Не впервой. Вон в войну сколько раз в таких переделках была. И ничего. Жива. И сейчас жива. Дура старая, куда понесло тебя.

Она открыла глаза.

Вокруг была темнота. Густая, непроглядная, как в погребе с закрытой дверью. Но впереди, метрах в трёх, светился прямоугольник. Яркий, сияющий, как дверь в летний день. Она прищурилась, вгляделась. Это была дверь. Металлическая, блестящая, с ручкой. И вокруг неё — свет. Не электрический, не солнечный. Какой-то другой. Холодный, ровный, как будто сама дверь светилась. Такого света она не видела никогда. Ни в войну, ни после. Ни в городе, ни на даче. Ни в кино, ни по телевизору. Свет, который шёл изнутри, из глубины, из того, что было за дверью.

Нина Петровна встала. Ноги тряслись, но держали. Она сделала шаг, другой. Под ногами была земля, твёрдая, утоптанная. Стены — дерево, гладкое, как в дупле. Потолок — тоже дерево. Она была в каком-то туннеле. Или пещере. Или… она не знала, как это назвать. Может, блиндаж? В войну она видела блиндажи, когда через линию фронта пробирались. Но там было сыро, темно, пахло землёй и прелью. А здесь — сухо, чисто, и пахло чем-то странным. Металлом. Или озоном. Как после грозы.

— Господи, — прошептала она. — Господи, что же это?

Она подошла к двери. Протянула руку. Пальцы коснулись металла. Холодный. Гладкий. И — тёплый. Странно. Металл не может быть тёплым. Он или холодный, или горячий. А этот был тёплый. Как живой. Как человек. Как её собственная рука, которая лежала на этой двери.

Она взялась за ручку. Она была гладкая, удобная, как будто сделана для её руки. И свет, который шёл от двери, стал ярче. Ярче. Ярче. Он бил в глаза, слепил, но она не могла отвести взгляд. Она смотрела на этот свет, и ей казалось, что она слышит голоса. Не человеческие. Другие. Как будто само время говорило с ней. Как будто всё, что было, и всё, что будет, слилось в один звук. И она стояла на пороге, и не знала, войдёт она или нет.

— Ну, — сказала она себе, вспоминая, как в сорок первом, когда немцы наступали, она стояла на пороге дома и не знала, уходить или оставаться. Мать сказала: «Уходи, дочка, уходи, спасайся». А она не хотела. Дом жалко было. Землю жалко. Всё, что нажили, нажили. А потом ушла. И выжила. И дом потом нашла — целым. И землю. И всё вернулось. А если бы не ушла — кто знает. — Нина, ты женщина взрослая. Ты ничего не боишься. Ты войну прошла. Ты голод прошла. Ты смерть прошла. Чего тебе бояться? Открывай.

Она повернула ручку. Дверь открылась.

Свет хлынул наружу, ударил ей в глаза, ослепил, заставил зажмуриться. Она стояла, зажмурившись, и чувствовала, как свет обтекает её, как ветер, как вода. Тёплый, густой, живой. И в этом свете она слышала звуки — не голоса, не музыку, что-то другое. Как будто время само заговорило с ней. Как будто всё, что было, и всё, что будет, слилось в один звук. И она стояла на пороге, и не знала, войдёт она или нет.

А за её спиной, в лесу, в дупле, в туннеле, оставалась её жизнь. Огород, яма, яблоки, муж, который приедет в субботу, Клава с пирожками, радио, которое передаёт новости про хлопок и спутники, телевизор, который показывал балет, чёрно-белый, с выпуклым экраном, с антенной, которую нужно ловить. И она знала, что если она войдёт, эта жизнь останется там, а здесь начнётся другая. Какая — она не знала. Но свет звал. И она шагнула.

Один шаг. И дверь за ней закрылась.

А в садоводстве, на участке номер двенадцать, в яме, которую копала Нина Петровна, осталась лежать лопата. Рядом с ямой стояла бочка с водой, которую принесла Клавдия Ивановна. На крыльце дома сидел кот соседки — Василий, который пришёл погреться на солнце. В доме работало радио, передавая последние известия. И никто не знал, что Нина Петровна ушла туда, откуда не возвращаются. Или возвращаются. Или возвращаются не теми, кем были. Время покажет. Время всё покажет

-3

Продолжение следует

Понравился рассказ? Тогда порадуйте автора! Поблагодарите ДОНАТОМ за труд! Для этого нажмите на черный баннер ниже:

Экономим вместе | Дзен

Пожалуйста, оставьте пару слов нашему автору в комментариях и нажмите обязательно ЛАЙК, ПОДПИСКА, чтобы ничего не пропустить и дальше. Виктория будет вне себя от счастья и внимания!

Можете скинуть ДОНАТ, нажав на кнопку ПОДДЕРЖАТЬ - это ей для вдохновения. Благодарим, желаем приятного дня или вечера, крепкого здоровья и счастья, наши друзья!)