— Ты здесь телом. А мыслями — с кем-то из твоих... как их.., — вывела меня подруга из мыслей.
Сны не снятся мне уже лет пятнадцать. Врачи говорят, что это нормально, что сны снятся всем, просто я их не запоминаю. Но я помню другое. Я помню, как в детстве просыпалась и точно знала, что сейчас вспомню сон, если полежу с закрытыми глазами и не буду дышать слишком глубоко. Я лежала и ждала, пока картинка проявится, как фотография в красной комнате, куда меня однажды пустил дедушка, показал, как из белого листа проявляется бабушкино лицо. Сны были цветными, странными, с длинными коридорами и людьми, которые говорили на языке, которого я не знала, но понимала.
Теперь я не жду. Я просто открываю глаза и начинаю день. День — это то, что я могу контролировать. Или думаю, что могу.
Мы сидим с Мариной в кафе. Она пьет какой-то зеленый сок с сельдереем, морщится, но пьет. Я заказала кофе. Кофе можно пить всегда, даже когда нельзя. Это мое правило.
— Валя, — говорит Марина, — ты опять в своем мире.
— Я здесь.
— Нет. Ты здесь телом. А мыслями — с кем-то из твоих... как их...
— Мужчин?
— Не называй их так. Мужчина — это Юра, который приносит цветы по субботам и чинит кран. А эти...
— А эти кто?
— Зачем тебе вообще столько мужиков?
Вопрос риторический. Она пожимает плечами. Я знаю, что она хочет сказать. Она хочет сказать, что я схожу с ума. Что нельзя встречаться с человеком по имени Реджинальд, который живет в квартире без мебели и кормит уток на пруду кусками черного хлеба, который носит с собой в пластиковом пакете. Что нельзя ездить к Ярославу в мастерскую, где пахнет олифой и скипидаром, и смотреть, как он покрывает лаком доски, которые потом никуда не идут, просто сохнут и пылятся, потому что он не продает свои работы, не дарит, не выставляет. Он просто покрывает их лаком и ставит к стене. В мастерской их уже сорок семь. Я считала.
— Валя, — говорит Марина, — ты слышишь меня?
— Слышу.
— Ты должна найти нормального мужчину.
— У меня есть Юра.
— Юра — это норма? Он приходит раз в неделю, чинит кран, который ты сама сломала, чтобы он пришел, и уходит. Это не отношения. Это ритуал.
— Я люблю ритуалы.
Она вздыхает. Я допиваю кофе. Смотрю в окно. Там, на другой стороне улицы, стоит мужчина. Он не смотрит на меня, он смотрит в телефон, но я знаю, что он там стоит уже двадцать минут. Или мне кажется. Я не различаю.
Вечером я еду к Алексею. У него большая квартира на окраине, три комнаты, и в каждой — аквариум. В одном плавают золотые рыбки, в другом — скалярии, в третьем — сомы, которые лежат на дне и шевелят усами. Алексей включает свет только в аквариумах, комнаты остаются темными. Мы сидим на диване, смотрим на рыбок, говорим. О чем? Я не помню. Кажется, о том, что рыбки не помнят ничего дольше трех секунд. Алексей говорит, что это счастье. Я говорю, что это всё. Он не спорит.
— Валя, — говорит он, — хочешь чай?
— Нет.
— Может, вино?
— Нет.
Он не настаивает. Мы сидим, смотрим, как скалярии замирают в толще воды, будто висят в пустоте. Я думаю о том, что если бы я была рыбкой, я бы хотела помнить. Все. Каждую секунду. Даже если бы эти секунды были только аквариум, и стекло, и свет сверху.
— Валя, — говорит Алексей, — ты когда-нибудь думала о том, что мы — тоже в аквариуме?
— Думала.
— И что?
— Ничего. Надо просто найти того, кто будет включать свет.
Он улыбается. Я не знаю, о чем он думает. Может, о том, что я сумасшедшая. Может, о том, что я права. Мы больше не говорим. Я ухожу, когда в окнах начинает светать. Алексей не провожает. Он сидит на диване, смотрит на рыбок. Я закрываю дверь сама, ключом, который он дал мне в первый вечер. Ключ от его квартиры, которую я могла бы открывать в любое время. Я никогда не открываю. Только закрываю.
На следующий день я иду к Юлии. Юля — моя подруга, которая считает, что меня надо лечить. Она работает в аптеке и приносит мне упаковки с длинными названиями, которые я не читаю, ставлю на полку в ванной, а потом выбрасываю, когда приходит время убираться. Юля знает, что я не пью их, но продолжает приносить. Это ее ритуал.
— Валя, — говорит она, — ты была у Ярослава?
— Была.
— Опять?
— Он хороший.
— Он ненормальный. У него мастерская, где доски в сорок семь слоев лака. Он не рисует, он лакирует. Это не искусство.
— А что?
— Не знаю. Синдром. Какое-то расстройство.
— А у меня?
— У тебя другое. У тебя...
Она замолкает. Я знаю, что она хочет сказать. Она хочет сказать, что я собираю мужчин, как Ярослав собирает доски. Что я прихожу к ним, сижу, смотрю, ухожу, ничего не меняя. Что я не люблю их. Что я не могу любить.
— Юль, — говорю я, — ты боишься быть одна?
— Все боятся.
— А я нет.
— Ты врешь.
— Может быть.
Она смотрит на меня. У нее добрые глаза, немного навыкате, как у рыбки, которая видит всё, но не может сказать.
Вечером я иду в парк. Там, на скамейке у третьего пруда, сидит Реджинальд. Я знаю, что он будет там. Он всегда там в среду. Кормит уток черным хлебом, который достает из пакета, аккуратно, по кусочку. Утки знают его, подходят близко, почти из рук едят.
— Валентина, — говорит он, когда я сажусь рядом. — Вы сегодня прекрасны.
— Я всегда прекрасна.
— Это правда.
Он не смотрит на меня. Смотрит на уток. Я смотрю на него. Ему под пятьдесят, он лысеет, носит очки в толстой оправе, одежду, которая когда-то была дорогой, но теперь выглядит так, будто он носит ее с прошлого века. Он говорит с легким акцентом, которого я не могу определить. Может, прибалтийским. Может, выдуманным.
— Реджинальд, — говорю я, — почему вы носите черный хлеб? Уткам нельзя черный хлеб. Им, вроде бы, вообще нельзя хлеб. Нужен специальный корм.
— Я знаю.
— Тогда зачем?
— Им нравится.
— Это неправильно.
— Многое, что нравится, неправильно.
Он протягивает кусок хлеба утке. Та берет, проглатывает, крякает. Реджинальд улыбается. У него редкие зубы, желтые, но улыбка детская, открытая. Я думаю о том, что если бы у него были деньги, он бы кормил уток икрой. Потому что им бы понравилось. А ему нравилось бы смотреть.
— Валентина, — говорит он, — вы сегодня останетесь?
— Обычно я не остаюсь.
— Я знаю. Но сегодня спросил.
— Почему?
— Потому что сегодня среда. А в среду я всегда спрашиваю.
— И что я отвечаю?
— Вы отвечаете: «В следующий раз». И уходите.
Я смотрю на него. Он смотрит на уток.
— В следующий раз, — говорю я.
— Я знаю.
Я ухожу. Оборачиваюсь. Он сидит на скамейке, кормит уток, не смотрит мне вслед. Я думаю о том, что если бы он посмотрел, я бы, может быть, осталась. Но он не смотрит. Никогда.
В пятницу я еду к Ярославу. В его мастерской пахнет так же, как всегда. Олифа, скипидар, дерево. Он стоит у верстака, наносит лак на новую доску. Я сажусь на табурет, смотрю.
— Ярослав, — говорю я, — зачем ты это делаешь?
— Что делаю?
— Покрываешь лаком доски. Ты не рисуешь. Ты не продаешь. Ты просто... покрываешь.
Он не отвечает. Проводит кистью, медленно, ровно. Лак блестит, пахнет, застывает.
— Ярослав.
— Валя, ты когда-нибудь смотрела на дерево без лака? Оно живое. Оно дышит, меняет цвет, трескается. Его можно поцарапать ногтем. На нем остается след.
— И что?
— А с лаком — оно вечное. Ни царапины, ни следа. Можно смотреть вечно.
— Но это уже не дерево.
— Это дерево, которое не стареет.
Он откладывает кисть. Подходит к стене, где стоят его доски. Сорок семь. Сорок восьмая будет сегодня. Он смотрит на них, я смотрю на него.
— Ярослав, ты хочешь, чтобы я не старела?
— Я хочу, чтобы ты была вечной.
— А ты?
— Я уже.
Он улыбается. Я не знаю, шутит он или говорит правду. С ним никогда не понять. Как с деревом под лаком — смотришь, а не знаешь, живое оно или уже нет.
Я ухожу поздно. Он не провожает. Я закрываю дверь сама. Ключ у меня есть. Я никогда им не пользуюсь. Только закрываю.
В субботу приходит Юра. Чинит кран, который я сломала в четверг. Я стою рядом, смотрю на его руки. Сильные, в мозолях, с чистыми ногтями. При его-то работе. Он аккуратный. Я люблю аккуратных.
— Юра, — говорю я, — ты принес цветы?
— В этот раз нет.
— Почему?
— Ты не заслужила.
Он улыбается. Я знаю, что он шутит. Он всегда приносит цветы. Или не приносит. Я не помню. Мне кажется, что иногда он приходит без цветов, но это неправда. Я просто путаю его с кем-то другим.
— Юра, — говорю я, — ты меня любишь?
— Я чиню твой кран каждую неделю. Это не любовь?
— Не знаю. Это может быть привычка.
— А ты привыкла ко мне?
— Привыкла.
— Тогда это любовь.
Он закручивает гайку, открывает воду. Вода течет ровно, не капает. Юра вытирает руки, берет сумку.
— Валя, я пойду.
— Останься.
— Не могу. У меня завтра работа.
— Какая работа в воскресенье?
— У меня всегда работа.
Он уходит. Я смотрю в окно, как он садится в машину, выезжает со двора. Думаю о том, что он единственный, кто приходит, чтобы починить. И уходит, чтобы не оставаться. Может, это и есть любовь. Или привычка. Я не различаю.
В воскресенье я иду к Нине. Нина — моя подруга, которая ничего не говорит о моих мужчинах. Она просто слушает. Мы сидим на ее кухне, пьем чай с вареньем, которое она варит сама. Варенье густое, сладкое, с целыми ягодами.
— Нина, — говорю я, — ты когда-нибудь хотела быть вечной?
— Нет. Это скучно.
— А если бы можно было остановить время?
— Остановить? Зачем?
— Чтобы ничего не менялось.
— А что меняется?
Я думаю. Меняется всё. Юра чинит кран и уходит. Алексей смотрит на рыбок. Ярослав лакирует доски. Реджинальд кормит уток черным хлебом. Я прихожу, сижу, ухожу. И каждый раз одно и то же. Но по-другому. Или не по-другому. Я не различаю.
— Нина, — говорю я, — я схожу с ума?
— Нет. Ты просто живешь.
— А это не одно и то же?
Она наливает еще чаю. Подвигает вазочку с вареньем.
— Валя, — говорит она, — ты помнишь, как мы были маленькими? Мы думали, что взрослые всё знают. А они не знали. И мы не знаем.
— А кто знает?
— Никто.
Я смотрю на варенье. Ягоды целые, плавают в сиропе. Я достаю одну, кладу в рот. Сладко.
— Нина, — говорю я, — я хочу запомнить этот день.
— Запоминай.
— Я не умею. Я забываю.
— Все забывают. Главное — помнить, что ты забыла.
Я не понимаю. Она улыбается. Я улыбаюсь.
Ночью я не сплю. Лежу на диване, смотрю в потолок. Вспоминаю всех. Юру, который чинит краны. Алексея, который смотрит на рыбок. Ярослава, который покрывает лаком доски. Реджинальда, который кормит уток черным хлебом. Они есть. Я есть. Мы есть. Я закрываю глаза. Сон не приходит. Я открываю.
Наутро я звоню Марине.
— Марин, — говорю я, — я хочу сегодня быть одна.
— Ты всегда одна.
— Нет. Я всегда с ними. А сегодня хочу одна.
— Хорошо. Позвони, если что.
Я вешаю трубку. Иду на кухню, варю кофе. Сижу у окна. За окном люди идут на работу, машины едут, где-то лает собака. Обычный день. Я смотрю на часы. Они идут. Я смотрю на свои руки. Они мои. Я знаю, что они мои. Я знаю, что я здесь. Я знаю, что сегодня не пойду ни к кому. Ни к Юре, ни к Алексею, ни к Ярославу, ни к Реджинальду. Ни к Марине, ни к Юле, ни к Нине. Буду одна.
Я сижу и жду. Чего? Не знаю. Может, себя. Настоящую. Ту, которая не ходит по чужим квартирам, не смотрит на рыбок, не считает доски, не кормит уток. Ту, которая просто сидит у окна, пьет кофе, смотрит на улицу. Я смотрю на часы. Они идут. Я смотрю на свои руки. Они мои.
Вечером я звоню Юре.
— Юра, — говорю я, — у меня опять течет.
— Я завтра приду.
— Приходи.
Я кладу трубку. Иду в ванную, открываю воду. Она течет ровно. Я открываю сильнее. Она течет. Я закручиваю. Капает. Теперь капает. Я смотрю на капли. Они падают, разбиваются, исчезают. Я считаю. Раз, два, три. Сбиваюсь. Начинаю сначала.
Ночью мне снится сон. Я маленькая, сижу в красной комнате, смотрю, как из белого листа проступает бабушкино лицо. Оно появляется медленно, сначала нос, потом глаза, потом губы. Я жду, когда проявится всё. Бабушка улыбается. Я улыбаюсь.
— Валя, — говорит она, — ты запомнила?
— Что?
— Что ты должна помнить.
Я просыпаюсь. В окне светает. Я лежу, смотрю в потолок. Думаю о том, что забыла. Или не забыла. Я не различаю.
Рекомендую почитать: