Поезд пришёл в райцентр ранним утром 15 августа 1945 года. Никанор сошёл на перрон, вдохнул знакомый с детства воздух и впервые за долгие годы не узнал себя — из зеркала на него глядел совсем другой человек. Без бороды, с медалями на груди и с одной-единственной мыслью: там, в двадцати пяти верстах отсюда, его ждут. Только не прогонят ли? И узнают ли после четырёх лет разлуки?
Поезд пришел в райцентр ранним утром 15 августа 1945 года. Никанор сошел на перрон и первым делом вдохнул полной грудью знакомый с детства воздух — пахло полынью, нагретой пылью и еще чем-то родным, чему нет названия. Два месяца он добирался домой: сначала из Германии до Бреста в теплушке, потом пересадки, перекуры на полустанках, ночевки на вокзалах. Два месяца, чтобы преодолеть расстояние, которое когда-то проехали за неделю. Но теперь война кончилась, и можно было не спешить.
Он сошел с поезда и сразу почувствовал на себе взгляды. На перроне было много народу: встречающие, торговки, беспризорники. Все смотрели на него — на солдата с двумя медалями на выцветшей гимнастерке, с тяжелым вещмешком за плечами, с глубокими морщинами и седыми волосами. Но главного не было — бороды.
В госпитале, еще в мае, он все-таки сбрил ее. Долго смотрел на себя в зеркало и не узнавал. Оттуда, из мутного стекла, на него глядел мужчина лет сорока с небольшим, с правильными чертами лица, только очень усталыми глазами. Седина осталась, но без бороды он казался моложе. Санитарка, та, что дала зеркальце, ахнула: «Товарищ Никанор, да вы красавец! Чего ж вы раньше-то прятались?» Он только отмахнулся. Не для того брился, чтоб нравиться санитаркам.
До Яблоневки оставалось двадцать пять верст. Попуток не было, и Никанор пошел пешком. Шел и не узнавал родных мест. Война докатилась и сюда — в сорок втором линия фронта проходила всего в пятидесяти верстах, и хотя немцев в Яблоневке не было, бомбежки случались. Вон на том поле, помнил Никанор, стоял лесок — теперь одни пни. А там, где был хутор мельника, — черное пепелище.
К вечеру, когда солнце уже клонилось к закату, он вышел на взгорок, откуда открывался вид на Яблоневку. Сердце забилось часто-часто, как у мальчишки. Вон она, родимая: избы, огороды, церковь без креста (еще в тридцатые сбросили), а на отшибе, у самого оврага — его изба. Стоит ли? Он вгляделся и увидел: стоит. И даже дымок вьется. Кто-то топит печь. Софья писала, что они с Марфой приглядывают. Значит, правда.
Он спустился с холма и пошел по знакомой с детства дороге. Ноги несли сами, хотя за день он отмахал не меньше тридцати верст и смертельно устал. Но сейчас усталости не чувствовал.
Первым его заметил чей-то пес — залился лаем, но, признав, наверное, своего деревенского, замолк и завилял хвостом. Потом из калитки высунулась баба — Никанор не сразу узнал тетку Матрену. Она вгляделась, всплеснула руками:
— Господи Иисусе! Никанор?! Ты ли это?
— Я, теть Матрена, — ответил он, и голос сорвался.
Матрена подбежала, всплескивая руками, всплакнула, потом отстранилась, разглядывая:
— А борода-то где? Ты без бороды — чисто другой человек! Молодой какой! А мы тут... Ой, война-то, война... Софья! Софья, беги скорей!
Никанор обернулся. От его избы, что стояла чуть поодаль, бежала девушка в ситцевом платье, босая, светлые волосы растрепались, в руках — ухват, видно, у печи стояла. Бежала и, не добежав нескольких шагов, остановилась как вкопанная.
Смотрела на него и не узнавала. А он смотрел на нее и узнавал сразу. Те же глаза, что тогда, у сельсовета, только теперь не детские — взрослые, глубокие, и в них уже не страх, а другое: надежда, испуг, радость, неверие.
— Софья, — позвал он тихо. — Это я. Никанор.
Она всхлипнула, выронила ухват и вдруг, забыв про всё на свете, бросилась к нему, повисла на шее, уткнулась лицом в гимнастерку и заплакала навзрыд, по-бабьи, не стесняясь.
— Живой... Живой... А мы уж думали... Писем давно не было... Думали, убили...
Никанор стоял, боясь пошевелиться, боясь обнять ее в ответ — вдруг спугнет, вдруг это сон? Но руки сами поднялись, и он прижал ее к себе, такую маленькую, легкую, дрожащую, и почувствовал, как по собственной щеке течет что-то мокрое. Он и не знал, что еще умеет плакать. Разучился за эти годы.
— Ну чего ты, чего... — бормотал он, гладя ее по спине, по растрепанным волосам. — Живой я. Вернулся. Домой вернулся.
А из-за угла уже выглядывала Марфа — выросла, из семилетней девчушки превратилась в одиннадцатилетнюю девочку, но все та же, с веснушками на носу и любопытными глазами. Она смотрела на обнимающихся и не верила: дядька без бороды, а Софья плачет. Потом, видно, узнала что-то в его лице, шагнула вперед и тоненько спросила:
— Дядя Никанор? Это вы? А где ваша борода?
Никанор отстранился от Софьи, вытер щеку рукавом и улыбнулся Марфе:
— Сбрил, Марфуша. Воевать так сподручней. А ты вон какая большая стала. Небось, и не помнишь, как я тебя от быка спасал?
— Помню, — серьезно сказала Марфа. — Вы тогда страшный были. А сейчас нет. Вы сейчас красивый.
Софья покраснела и дернула сестру за руку:
— Марфа! Что ты такое говоришь?!
— А чего? Правда же! — не смутилась та.
Никанор рассмеялся — впервые, наверное, за много лет. Смех получился хриплый, неумелый, но от души.
— Ладно, красивый не красивый, а домой пустите? Устал я, сил нет.
И они пошли к избе. К его избе, которая за эти годы стала и их домом.
В избе было чисто прибрано, пахло свежеиспеченным хлебом и травами. На столе — кринка молока, ломоть хлеба, мед в плошке. Софья засуетилась, накрывая на стол, а Никанор оглядывался и не узнавал. Раньше здесь было серо, убого, одиноко. А теперь — занавесочки на окнах, на полке глиняные горшки, в углу икона с лампадкой. Жилье.
— Мы тут порядок навели, — объяснила Софья, ставя перед ним тарелку со щами. — Тетка Матрена помогла. И Зорька ваша жива, каждый день доим. Вон она, в хлеву. Пойдете потом глянете?
— Пойду, — кивнул Никанор. — Обязательно пойду.
Он ел и смотрел на них. На Софью, которая хлопотала вокруг стола, на Марфу, которая вертелась тут же, задавала сто вопросов про войну, про Берлин, про немцев. И чувствовал, как внутри разливается тепло. То самое, о котором он забыл двадцать лет назад, когда хоронил Агафью.
Вечером, когда стемнело, они сидели на завалинке. Софья принесла шаль, накинула на плечи. Марфа убежала к подружкам — хвастаться, что дядя Никанор вернулся. Сидели молча, слушали сверчков.
— Ты прости меня, — вдруг сказал Никанор. — Что писал редко. Что не уберег... многих.
— Ты о чем? — не поняла Софья.
— О том, что война. Что вы тут одни остались. Без батьки, без матери. А я там был, далеко. Ничем помочь не мог.
Софья помолчала, потом тихо ответила:
— Ты помог. Письмами. Я каждое наизусть выучила. И знала, что ты вернешься. Ждала.
Никанор повернулся к ней. В темноте блестели ее глаза.
— Софья... Я понимаю, кто я. Старый, битый жизнью. А ты вон какая... молодая, красивая. Тебе бы парня в самый раз, а не...
— Не надо, — перебила она. — Не надо так говорить. Ты не старый. Тридцать девять всего. И не чужой ты нам. Свой. Самый родной. Я все решила давно. Еще когда письмо из госпиталя получила.
Она взяла его руку в свои — горячую, шершавую, в мозолях от лопаты и винтовки — и прижала к щеке.
— Я никого другого не хочу. Только тебя.
Никанор замер. Сердце колотилось где-то в горле, мешало дышать.
— Софья... Подумай. Люди что скажут? Я ж тебе в отцы гожусь.
— А мне все равно, — твердо сказала она. — Навоевались, нагоревались. Хватит. Жить теперь надо. Вместе.
И тогда он сделал то, чего не делал никогда в жизни. Он обнял ее, притянул к себе и поцеловал — сначала в мокрую от слез щеку, потом в губы. Робко, неумело, словно мальчишка.
— Спасибо, — прошептал он. — Спасибо, что дождалась.
Где-то в траве неумолчно стрекотали сверчки, пахло скошенной травой и поздними цветами, а над Яблоневкой поднимался огромный августовский месяц, и было так тихо и мирно, что не верилось — всего четыре месяца назад кончилась война.
Утром Никанор пошел в хлев. Зорька узнала его сразу — замычала, ткнулась влажным носом в ладонь, лизнула руку. Он гладил ее по теплому боку, разговаривал, как раньше:
— Ну что, милая, соскучилась? Я тоже. Ничего, теперь я дома. Теперь все хорошо будет.
А потом вышел во двор и увидел Софью. Она стояла на крыльце, с ведром в руке, и смотрела на него. И в глазах ее уже не было ни страха, ни сомнения. Была только радость и спокойная уверенность.
— Никанор, — позвала она. — Иди завтракать. Я блинов напекла.
Он подошел, остановился рядом, и вдруг, сам себе удивляясь, спросил:
— Софья, а ты за меня замуж пойдешь? По-настоящему?
Она улыбнулась, и лицо ее осветилось такой теплотой, что у Никанора перехватило дыхание.
— А зачем спрашиваешь? Я же вчера сказала. Давно уже согласна. Еще с войны.
Марфа, подслушивавшая из-за двери, выскочила и захлопала в ладоши:
— Ура! Свадьба! Дядя Никанор, а я у вас буду за старшую дочку? Можно?
Никанор подхватил ее на руки, закружил, и девочка звонко смеялась, болтая ногами.
— Будешь, Марфуша, будешь. Самой главной дочкой.
Софья смотрела на них и чувствовала, как отступают куда-то далеко-далеко все эти страшные четыре года. Война, голод, похоронка на отца, смерть матери, сиротство — все осталось позади. Впереди была жизнь.
Она подошла, обняла их обоих, и так они и стояли втроем посреди двора, под ярким августовским солнцем, и это было самое большое счастье, какое только можно представить на земле.
***
Свадьбу сыграли в первое воскресенье после Успенья, 26 августа. День выдался на диво погожий — тёплый, солнечный, с лёгкой паутинкой, что уже начала летать по воздуху, предвещая бабье лето.
Никанор с самого утра не находил себе места. Он надел новую гимнастёрку, которую берег для особого случая, прицепил медали и всё крутился перед маленьким зеркальцем, что привёз с фронта. Марфа вертелась рядом, давала советы:
— Дядя Никанор, а вы волосы зачешите назад. И медальку ту, побольше, повыше повесьте, чтоб видно было!
— Ишь ты, командирша, — усмехался Никанор, но слушался.
Софья наряжалась у тётки Матрены — по обычаю, жениху не полагалось видеть невесту до венца. А венчать решили по-настоящему, хоть церковь и была закрыта. Нашёлся старый батюшка, отец Николай, который ещё до войны служил в соседнем селе, а теперь жил на покое у племянницы. Он согласился обвенчать тайком, по-домашнему.
К полудню в избе Никанора собралась вся деревня. Пришли те, кто выжил, кто вернулся с фронта, кто просто хотел посмотреть на чудо — на то, как старый бирюк, которого все сторонились, берёт замуж молодую девку. И надо же — не просто берёт, а она сама за ним, говорят, с войны ждала. Чудеса, да и только.
Когда Софья вошла, все ахнули. На ней было белое платье, перешитое из маминого подвенечного, — тётка Матрена постаралась, кружева старинные приладила. В руках — полевые ромашки и васильки. А сама — светлая, чистая, глаза сияют.
Никанор смотрел на неё и не верил своему счастью. Она подошла, взяла его за руку, и он почувствовал, как дрожит её ладонь. То ли от волнения, то ли от счастья.
— Ну что, старый, — шепнула она, улыбаясь. — Не передумал ещё?
— Нет, — ответил он хрипло. — Ни за что.
Отец Николай обвенчал их прямо в горнице, перед иконами. Читал молитвы, надевал венцы, и когда прозвучало: «И да будут два в плоть едину», Никанор почувствовал, как что-то переворачивается в груди. Всё, что было до этого — война, смерть, одиночество, — осталось за порогом. Начиналась новая жизнь.
А потом был стол. Небогатый, по-деревенски простой: соленья, картошка с мясом, пироги, самогон, который нагнал вернувшийся с фронта сосед дядя Гриша. Пили за молодых, за Победу, за тех, кто не вернулся. Гармонист наяривал частушки, бабы пустились в пляс, даже старухи, что обычно сидели на лавках с неодобрительными лицами, и те улыбались.
Марфа устала отплясывать и уснула прямо на лавке, подстелив тулуп. Софья укрыла её платком и вернулась к столу. Никанор сидел рядом, и она положила голову ему на плечо.
— Устала? — спросил он.
— Нет, — ответила она. — Счастливая.
Гости разошлись заполночь. В избе стало тихо, только сверчки за окном заливались да где-то далеко брехала собака. Марфа спала на лавке, прикрытая тулупом. А Никанор и Софья вышли на крыльцо.
Ночь была тёплая, звёздная. Августовское небо вызвездило так, что казалось — рукой подать до Млечного Пути. Софья прижалась к Никанору, и он обнял её за плечи.
— Страшно мне, — вдруг сказала она тихо.
— Чего страшно? — не понял он.
— Счастья своего боюсь. Слишком много его сразу. Война, голод, похоронки... А тут ты. И Марфа. И дом. И Зорька мычит в хлеву. Всё как в сказке. А вдруг проснусь?
Никанор помолчал, потом ответил:
— Не бойся. Я теперь никуда не денусь. Навоевался на всю жизнь. Буду рядом. Всегда.
Она подняла голову, посмотрела ему в глаза — в темноте они блестели, отражая звёзды.
— А детей хочешь? — спросила вдруг.
Никанор вздрогнул. Об этом он не думал. Боялся думать.
— Хочу, — ответил честно. — Только... не знаю, смогу ли. Я уже не молодой. И жизнь тяжёлая была. Вдруг не даст Бог?
— Даст, — твёрдо сказала Софья. — Я знаю. Я чувствую.
И, встав на цыпочки, поцеловала его сама, в первый раз.
Осень пролетела незаметно. Никанор работал от зари до зари — чинил избу, ладил сарай, заготовил дров на две зимы вперёд. Софья помогала, и он только диву давался, сколько в этой тоненькой девушке силы и сноровки. Она и корову доила, и огород копала, и обед варила, и за Марфой приглядывала. А вечерами сидели втроём при керосиновой лампе — Марфа уроки учила, Софья шила или пряла, а Никанор рассказывал про войну. Не про страшное, про разное: как в Берлине впервые увидел трамвай, как немецкие пленные наши же щи нахваливали, как в госпитале медсестра одна, москвичка, стихи читала.
Марфа слушала, развесив уши, и засыпала тут же, за столом. Никанор относил её на лавку, укрывал, и они с Софьей оставались вдвоём.
В конце сентября случилось то, что перевернуло всё. Никанор вернулся с поля, усталый, но довольный — убрали последнюю картошку. Софья встретила его на крыльце, и он сразу заметил: что-то не так. Глаза блестят, щёки горят, а сама молчит, словно боится слово сказать.
— Ты чего? — спросил он, вешая армяк на гвоздь.
Она подошла близко, взяла его руки в свои и тихо сказала:
— Никанор... Я, кажется, понесла.
Он замер. Словно гром среди ясного неба. Стоял и смотрел на неё, не веря.
— Как?.. — выдохнул наконец. — То есть... правда?
— Ещё не точно, — прошептала она. — Но второй месяц уже нет... ну, ты понимаешь. И тошнит по утрам. Мамка рассказывала, у неё так с нами было.
Никанор опустился на лавку, потому что ноги вдруг перестали держать. Он закрыл лицо руками и сидел так долго, что Софья испугалась.
— Никанор! Ты чего? Ты не рад, что ли?
Он поднял голову, и она увидела — по щекам его текут слёзы. Плакал, не стесняясь, как ребёнок.
— Рад, — прохрипел он. — Господи, как я рад... Я и не надеялся никогда. Думал, не судьба. А оно вон как... Спасибо тебе.
Он встал, обнял её, прижал к себе и долго не отпускал. А она гладила его седую голову и шептала:
— Будет у нас ребёночек. Свой, родной. И Марфа теперь не сирота. И ты не один. Всё у нас будет хорошо.
Остаток осени пролетел как один день. Никанор ходил сам не свой — то улыбался без причины, то задумывался и смотрел в одну точку. Соседи замечали: старый Никанор словно помолодел. Распрямился, ходит быстро, разговаривать начал с людьми, даже улыбаться.
— Счастье-то какое, — говорила тётка Матрена, заходя проведать Софью. — Жену молодую взял, дитя нажил. А ведь кто бы мог подумать? Чудеса Господни.
В ноябре выпал снег — рано в тот год. Никанор утеплял избу, законопатил все щели, печь топил так, что в горнице было жарко. Софья уже ходила тяжело, живот заметно округлился, и она всё чаще сидела дома, вязала крохотные носочки и распашонки из старых тряпочек.
Марфа прилипла к ней, как хвостик, то и дело трогала живот и спрашивала:
— А кто там? Мальчик или девочка?
— А кого хочешь? — улыбалась Софья.
— Мальчика! — твёрдо заявляла Марфа. — Чтобы с дядей Никанором на охоту ходить и на войну, как вы, не надо, просто так... в лес за грибами.
Никанор слушал эти разговоры и чувствовал, как сердце наполняется такой полнотой, какой он не знал никогда в жизни.
В декабре ударили морозы. Под самый Новый год, 30 декабря, Софья проснулась ночью от резкой боли. Она толкнула Никанора в бок:
— Никанор... Проснись... Кажется, началось.
Он вскочил как ошпаренный, заметался по избе, не зная, за что хвататься. Софья, стиснув зубы, велела:
— Беги за тёткой Матреной. И за бабкой Фёклой, она принимает. Живо!
Никанор выскочил на мороз в одном исподнем, накинул тулуп на голое тело и побежал по сугробам. Ветер сек лицо, ноги проваливались, но он не чувствовал ничего, кроме дикого страха и надежды.
Матрена и Фёкла прибежали через полчаса, а Никанора выставили в сени. Он сидел там на чурбаке, прислушиваясь к звукам из избы, и молился. Впервые в жизни молился по-настоящему, не на словах, а всем сердцем:
— Господи, сделай так, чтоб всё обошлось. Забери что хочешь, только её сохрани. И дитё. Господи, помилуй...
Крики Софьи то затихали, то возобновлялись с новой силой. Никанор зажимал уши, вскакивал, садился снова. Марфа, разбуженная шумом, вылезла из-за печки, села рядом, прижалась к нему:
— Дядя Никанор, страшно?
— Страшно, Марусь, — признался он. — Очень страшно.
— А я за вас свечку поставила, — серьёзно сказала девочка. — У иконы. Там у бабки Фёклы свечка была, я взяла и поставила. Чтоб Софа не мучилась.
Никанор обнял её, прижал к себе, и так они сидели вдвоём, прислушиваясь к ночи.
А под утро, когда уже начало светать, дверь отворилась. На пороге стояла тётка Матрена, улыбалась во всё лицо:
— Ну, отец, заходи. Сын у тебя.
Никанор вскочил, вбежал в избу и замер. Софья лежала на кровати, бледная, мокрая от пота, но счастливая. А рядом с ней, завёрнутый в пелёнки, лежал крошечный комочек и тоненько попискивал.
Никанор подошёл, упал на колени перед кроватью, взял руку Софьи и прижался к ней губами. А она улыбалась сквозь слёзы и шептала:
— Сын, Никанор. Сын у нас. Смотри, какой. Совсем как ты.
Он осторожно, боясь дышать, заглянул в сморщенное личико. И в этот миг младенец открыл глаза — мутные, новорождённые, но такие родные.
— Сын, — повторил Никанор. — Боже мой, сын...
Марфа залезла на кровать, устроилась рядом с Софьей и тоже смотрела на брата, разинув рот.
— А как назовём? — спросила она.
Никанор и Софья переглянулись.
— В честь моего батьки, — сказала Софья. — Петром. Он бы хотел.
— Пётр Никанорович, — проговорил Никанор, пробуя имя на вкус. — Хорошо. Петруша.
За окном всходило солнце, морозное, яркое. Начинался первый день нового, 1946 года. И начиналась новая жизнь — для всех четверых.
***
Весна сорок шестого выдалась ранней и дружной. Уже в середине марта с крыш закапало, а к апрелю снег сошел почти полностью, обнажив черную, набухшую влагой землю. Никанор выходил на огород и подолгу стоял, глядя, как солнце прогревает гряды. Надо было пахать, сажать, готовиться к лету. Работы — непочатый край, но теперь она была в радость.
Петруша рос крепеньким, крикливым. Софья не нарадовалась: мальчик брал грудь жадно, спал спокойно, а когда бодрствовал, таращил темные, как у отца, глаза на яркий свет из окна и чему-то улыбался беззубым ртом.
— Весь в тебя, — говорила Софья, подавая Никанору сына. — Так же хмурится, когда недоволен.
Никанор брал ребенка на руки осторожно, будто драгоценную и хрупкую вещь. Держал, боясь пошевелиться, и шептал что-то ласковое. Петруша затихал, прислушиваясь к низкому отцовскому голосу, и закрывал глазки.
Марфа ходила в школу — за четыре версты, в соседнее село, где уцелела начальная школа. Возвращалась затемно, усталая, но счастливая: учительница хвалила, выдала новую книжку для чтения. Вечерами она садилась у печки и читала вслух, а Никанор с Софьей слушали, занимаясь своими делами. Читала Марфа складно, с выражением, и иногда Никанор ловил себя на мысли, что эти вечера — лучшее, что было в его жизни.
В мае случилось то, чего Никанор никак не ожидал. Пришло письмо из райвоенкомата — его вызывали для вручения награды. Оказалось, что представление к ордену Славы третьей степени, которое командир написал еще в сорок четвертом, наконец дошло до начальства, и теперь Никанору следовало явиться за заслуженной наградой.
Софья всплеснула руками:
— Орден? Ты ж никогда не говорил!
— А чего говорить? — смущался Никанор. — Мало ли кого представляли. Думал, затерялось.
В райцентр он поехал один — Софья с Петрушей остались, Марфа в школе. Надел ту же гимнастерку, прицепил медали и отправился пешком, потому что попуток не было.
В военкомате его встретили уважительно — седой солдат с двумя медалями «За отвагу» на груди выглядел внушительно. Начальник, майор с протезом вместо левой руки, пожал руку, вручил орденскую книжку и саму награду — маленький серебряный крестик на ленте.
— Служили достойно, Никанор Иванович, — сказал майор. — Спасибо вам за Победу.
Никанор взял коробочку, повертел в руках и вдруг спросил:
— А можно узнать... Лейтенант Леонид, из-под Смоленска... Он погиб у меня на глазах в сорок втором. Ему ничего не дали?
Майор нахмурился, полистал какие-то бумаги:
— Леонид... Петров? Посмертно? Сейчас посмотрим... Да, есть. Орден Красной Звезды. Матери отправлено.
Никанор облегченно вздохнул. Всю войну он помнил того молоденького лейтенанта, что научил его писать письма. И рад был, что хоть так, посмертно, но отметили.
На обратном пути он задержался в райцентре, зашел в магазин. Долго выбирал подарки: Софье — отрез на платье, синий, в мелкий цветочек; Марфе — книжку с картинками и большой леденец; Петруше — погремушку, хоть и рановато еще. А себе взял пол-литра, чтоб дома, за столом, отметить награду с семьей.
В Яблоневку вернулся к вечеру. Солнце садилось, окрашивая небо в розовый, и на взгорке, откуда открывался вид на деревню, Никанор остановился. Смотрел и не верил. Там, у оврага, стояла его изба, из трубы вился дымок, во дворе бегала Марфа — видно, встречать выбежала. А на крыльце стояла Софья с Петрушей на руках, приложив ладонь к глазам, вглядывалась вдаль.
Он спустился с холма и пошел к дому. И с каждым шагом чувствовал, как уходит куда-то тяжесть, что носил в себе всю жизнь. Тяжесть одиночества, ненужности, старости. Здесь его ждали. Здесь он был свой.
Марфа первой подбежала, повисла на шее:
— Дядя Никанор! А чего так долго? А мы волновались! А орден дали? Покажете?
Он достал коробочку, дал подержать. Марфа благоговейно открыла, ахнула:
— Красивый какой! Софа, гляди!
Софья спустилась с крыльца, подошла, заглянула в коробку, потом подняла глаза на мужа:
— Молодец. Я горжусь.
Никанор обнял её, поцеловал в висок и вдруг вспомнил:
— Это лейтенанту Леониду. Помнишь, я рассказывал? Ему тоже орден дали. Посмертно. Матери отправили.
— Царствие Небесное, — перекрестилась Софья. — Помянем сегодня.
Вечером сидели за столом. Никанор налил себе и, подумав, капнул в рюмку Софье — чисто символически. Выпили за Победу, за погибших, за новую жизнь.
Марфа уминала леденец, книжку тут же принялась разглядывать. Софья вертела в руках отрез, прикидывала, какое платье сошьет. Петруша спал в зыбке, подвешенной к потолку, и посапывал во сне.
— Никанор, — позвала вдруг Софья. — А ты счастливый?
Он подумал, прежде чем ответить. Вспомнил всё: отца, что не любил, Агафью, что умерла молодой, войну, кровь, смерть товарищей. И потом — это: Марфу, что бежит встречать, Софью с сыном на руках, дымок над крышей, Зорьку в хлеву.
— Да, — сказал он просто. — Очень.
А в августе, ровно через год после их свадьбы, случилось еще одно событие. Приехал фотограф из района — ходил по деревням, снимал желающих за небольшую плату. Софья уговорила Никанора:
— Давай сфотографируемся всей семьей. На память. Петруше потом покажем, Марфе. Чтоб помнили.
Никанор долго упирался — не любил он этого дела, — но в конце концов сдался. Надел чистую рубаху, прицепил медали и орден. Софья нарядилась в новое платье из ситца, Марфа причесалась и прицепила бант. Петрушу завернули в лучшее одеяльце.
Фотограф долго возился с аппаратом на треноге, накрывался черной тканью, командовал:
— Чуть левее! Голову повыше! Ребенка так держите, чтоб видно было! Улыбаемся!
Никанор попытался улыбнуться — вышло криво, но Софья, взглянув на него, рассмеялась, и от этого смеха он и сам улыбнулся уже по-настоящему. Марфа прижалась к нему с одной стороны, Софья — с другой. Петруша таращился в объектив серьезными глазами.
Щелкнула вспышка, дымком пахнуло.
— Готово, — сказал фотограф. — Через месяц заходите в райцентр, в фотоателье, готово будет.
Тот снимок потом долго висел в избе Никанора, в рамке под стеклом. На нем — моложавый мужчина с седыми висками и орденом на груди, красивая молодая женщина, девочка-подросток с бантом и младенец в кружевном одеяльце. И все они улыбаются. По-настоящему, от души.
Осенью того же года Никанор решил съездить на могилу Агафьи. Та деревня, где он жил с первой женой, была далеко, но он все же добрался — на попутках, пешком, через поля и перелески.
Могила заросла травой, крест покосился. Никанор поправил крест, вырвал бурьян, посадил несколько цветков, что привез с собой. Долго стоял молча, потом заговорил:
— Прости меня, Агафья. Долго я тебя не навещал. Война, сам знаешь... А я теперь женат. Софью взял, сироту. Добрая она, хорошая. И Марфа с нами, сестра её. И сын у нас родился, Петром назвали. Ты уж не серчай, что я счастье свое нашел. Ты тоже меня счастливым сделала, хоть и недолго мы пожили. Спасибо тебе.
Он помолчал, потом добавил:
— Земля тебе пухом. Прощай.
И пошел обратно. А через месяц получил письмо из той деревни — соседи Агафьи написали, что могилу кто-то привел в порядок, спрашивали, не он ли. Никанор письмо спрятал и никому не сказал. Это было его, личное.
Зима сорок седьмого выдалась снежная, морозная. Никанор с утра до вечера возился по хозяйству: скотине корм задать, дров наколоть, печь протопить. Софья хлопотала по дому, Марфа училась, Петруша рос не по дням, а по часам. В январе он сделал первый шаг — уцепился за лавку, переступил ножками и улыбнулся. А в марте уже вовсю топал по избе, цепляясь за всё подряд.
В один из вечеров, когда за окнами выла вьюга, а в избе было тепло и уютно, Софья сидела за прялкой, Марфа читала вслух, а Никанор качал на коленях Петрушу и тихо напевал какую-то старую песню. Петруша засыпал, прильнув к отцовской груди.
Софья отложила прялку, подошла, села рядом, положила голову на плечо.
— Хорошо-то как, — прошептала. — Тихо, тепло. И все вместе.
— Угу, — кивнул Никанор. — Так и должно быть.
Марфа оторвалась от книги:
— Дядя Никанор, а вы нам сказку расскажете? Про войну? Или про то, как вы с быком дрались?
Никанор усмехнулся:
— Про быка — это можно. А про войну не надо. Про войну вы еще наслушаетесь. Пусть лучше мир будет.
Он начал рассказывать, как когда-то, давным-давно, спас маленькую девчонку от разъяренного быка. Марфа слушала, раскрыв рот, хоть и слышала эту историю уже сто раз. Софья улыбалась, глядя на них.
А Петруша уже спал, и снились ему, наверное, хорошие сны. Потому что такие сны снятся детям, у которых есть дом, мама, папа и старшая сестра.
За окнами выла вьюга, заметала дороги, но в избе у Никанора было тепло. И тихо. И счастливо.
Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!
Рекомендую вам почитать также рассказ: