Найти в Дзене
Валерий Коробов

Письма из вечной мерзлоты - Глава 1

В то утро, когда состав с женщинами, наконец, замер среди бескрайней тайги, Анна вдруг поняла: обратной дороги нет. Она ещё не знала, что в этом промёрзшем вагоне едет не просто на шесть лет каторги – едет навстречу единственной дружбе в своей жизни и любви, о которой не смела и мечтать. В то утро, когда состав с женщинами, наконец, замер среди бескрайней тайги, Анна вдруг поняла: обратной дороги нет. Вагоны, которые неделями тряслись на стыках рельсов, превратившись в промерзшие клетки, распахнулись настежь, и в лицо ударил морозный воздух, густо замешанный на запахе хвои и сырой земли. Конец октября 1940 года выдался в Восточной Сибири ранним и злым: снег уже лег, но под ним еще таилась непролазная грязь. Анна, тридцати двух лет от роду, с обветренным лицом и руками, намертво вцепившимися в тощий узелок, спрыгнула на мерзлую насыпь. Валенки, подшитые кожей, скользнули по наледи. Рядом, матерясь и всхлипывая, выгружались другие – пестрая толпа в стеганых телогрейках, платках и латаных

В то утро, когда состав с женщинами, наконец, замер среди бескрайней тайги, Анна вдруг поняла: обратной дороги нет. Она ещё не знала, что в этом промёрзшем вагоне едет не просто на шесть лет каторги – едет навстречу единственной дружбе в своей жизни и любви, о которой не смела и мечтать.

В то утро, когда состав с женщинами, наконец, замер среди бескрайней тайги, Анна вдруг поняла: обратной дороги нет. Вагоны, которые неделями тряслись на стыках рельсов, превратившись в промерзшие клетки, распахнулись настежь, и в лицо ударил морозный воздух, густо замешанный на запахе хвои и сырой земли. Конец октября 1940 года выдался в Восточной Сибири ранним и злым: снег уже лег, но под ним еще таилась непролазная грязь.

Анна, тридцати двух лет от роду, с обветренным лицом и руками, намертво вцепившимися в тощий узелок, спрыгнула на мерзлую насыпь. Валенки, подшитые кожей, скользнули по наледи. Рядом, матерясь и всхлипывая, выгружались другие – пестрая толпа в стеганых телогрейках, платках и латаных пальто. Конвоиры с винтовками покрикивали хриплыми голосами, сбивая женщин в колонну.

До лагеря предстояло идти пешком двадцать километров таежной дорогой. Колонна растянулась, проваливаясь в снег, и Анна, глотая слезы обиды, шагала почти механически. Мысли вновь и вновь возвращали её в прошлое, в поселок Сосновка, где всего полгода назад она считала себя счастливой.

Воспоминания накатывали обжигающей волной. Муж, Егор, рослый, статный счетовод колхоза, всегда был душой компании. Еще год назад они праздновали десятилетие свадьбы, и Анна верила: крепче их семьи нет. А потом поползли слухи – про ночные дежурства на ферме, про молодую доярку Нюрку. Анна не хотела верить, гнала мысли прочь. Но однажды, вернувшись с сенокоса пораньше, застала их в собственном доме. Егор, голый по пояс, и Нюрка, наскоро прикрывающаяся простыней. Скандал, битье посуды, его пьяные заверения, что это случайность. Анна, стиснув зубы, простила. Куда денешься в поселке, где каждая изба на виду?

А потом грянул гром. Осенью, во время ревизии, вскрылась недостача в колхозных амбарах. Егор, как главный счетовод, оказался крайним. Началось следствие, и выяснилось, что он не только приворовывал зерно, но и продавал его на сторону. На допросах Егор валил всё на жену: мол, она знала, помогала прятать, толкала на преступления. Анна ахнула, когда ей предъявили обвинение. Её не слушали. Через неделю – суд, и шесть лет лагерей как соучастнице. Егор получил десять, но его увезли куда-то на Север.

Колонна остановилась на привал. Женщины валились прямо в снег, тяжело дыша. Анна присела на корточки, чувствуя, как холод пробирается под телогрейку. Рядом с ней опустилась невысокая, худощавая женщина в очках с треснутой дужкой, перемотанной ниткой. Лицо её было бледным, интеллигентным, с тонкими чертами, а серые глаза смотрели устало, но с какой-то спокойной добротой.

– Держитесь, – тихо сказала она, заметив, как трясутся руки Анны. – Первый переход самый тяжёлый. Потом привыкаешь.

Анна подняла взгляд. Женщина говорила с мягким выговором, не по-деревенски.

– Спасибо, – выдохнула Анна. – Вы тоже… этапная?

– Я из Москвы. Софья Петровна Воронцова, – представилась та. – Бывшая учительница литературы. Теперь, видите, – она горько усмехнулась, – политическая. По доносу падчерицы. Хранила «крамольные» книги.

Анна не совсем поняла, о каких книгах речь, но кивнула. Своя боль заглушала чужую.

– А я из-за мужа, – вырвалось у неё. – Он воровал, а меня под статью подвел. И изменял, гад…

Софья Петровна ничего не ответила, только погладила Анну по рукаву. В этом жесте было столько участия, что Анна не выдержала – слёзы, сдерживаемые всю дорогу, хлынули наружу. Софья молча ждала, пока та выплачется.

Конвой засвистел, поднимая женщин. Снова потянулась дорога. Теперь Анна старалась держаться рядом с новой знакомой. Та шла, часто останавливаясь, кашляя в кулак, но не жаловалась.

К вечеру, когда лес поредел и впереди показались вышки и колючая проволока, Анна разглядела лагерь: длинные деревянные бараки, горы бревен, чахлые огоньки керосиновых ламп. Ворота распахнулись, и колонна втянулась внутрь. Перекличка, обыск, скудный ужин из баланды и куска хлеба – всё слилось в один тягучий кошмар.

Их распределили по баракам. Барак номер четыре – длинное, низкое помещение с двухъярусными нарами, затянутое сизым махорочным дымом. Пахло кислой капустой, потом и прелой соломой. Женщины, уже давно сидевшие здесь, с любопытством разглядывали новеньких. Особенно выделялась группа уголовниц в татуировках, с наглыми глазами. Их предводительница, грузная бабища по кличке Кубышка, подбоченившись, окинула взглядом прибывших.

– Эй, училка! – гаркнула она, заметив очки Софьи Петровны. – Слышь, очкастая, иди сюда, место покажу. На нарах, под крышей, дует, но зато вши меньше кусают.

Софья Петровна спокойно подошла, поблагодарила и заняла указанное место. Анна последовала за ней, стараясь не привлекать внимания. Уголовницы захохотали, но пока не трогали.

Ночью, когда барак погрузился в тяжелый сон, перемежаемый стонами и кашлем, Анна лежала на верхних нарах рядом с Софьей и смотрела в темноту. Доски давили на спину, холод пронизывал до костей, но рядом было тепло человеческого тела. Софья Петровна вдруг тихо заговорила:

– У меня муж, Дмитрий Иванович, военврач. Остался в Москве. Я ему письмо написала, но дойдёт ли? Сама не знаю. Если выживу – только ради него. И ради того, чтобы падчерица ответила за своё предательство.

Анна молчала, комок подкатил к горлу. Ей не для кого было жить. Егор сгноил её жизнь. Но сейчас, в этой ледяной тьме, рядом с этой женщиной, она почувствовала что-то похожее на надежду. Может, не всё потеряно? Может, есть смысл держаться?

– Софья Петровна, – прошептала Анна. – А что вы преподавали? Про любовь в книгах?

– Про любовь, про честь, про достоинство, – тихо ответила та. – Всё это есть, Анна. Даже здесь. Вот увидите.

За стенами барака завывал ветер, где-то далеко ухал филин, а женщины, две чужие друг другу ещё вчера, лежали плечом к плечу, готовясь к долгой зиме, которая только начиналась. Им предстояло выжить, но об этом они пока не думали. Они просто держались за мгновение человеческого тепла, которое было сейчас важнее всего на свете.

***

Первое утро в лагере ударило по глазам нестерпимой белизной. Когда конвоиры заорали: «Подъем!», за окнами барака едва брезжил рассвет. Анна скатилась с нар, чувствуя, что каждый сустав ноет от холода и непривычного положения. Софья Петровна спускалась медленно, держась за перекладину – видно было, что ночь далась ей тяжело: сухой кашель сотрясал худые плечи.

– На развод! Живо! – надрывался старший конвоя, проходя между рядами нар и поигрывая дубинкой.

Женщины высыпали на мороз. Термометра Анна не видела, но воздух обжигал ноздри так, что дышать становилось больно. Позже она узнает: в ноябре здесь за сорок, а к Рождеству морозы переваливают за пятьдесят. Но сейчас она просто стояла в строю, притоптывая ногами, и слушала перекличку. Фамилии звучали чужие, непривычные: воровки, «бытовички», «политические». Софья Петровна, когда назвали её, отозвалась тихо, но отчетливо.

После переклички – наряд на работу. Бригадирша, жилистая баба с лицом, стянутым в кулак, ткнула пальцем в Анну и Софью:

– Вы, двое, с шестой бригадой. На лесоповал.

Лесоповал. Анна, выросшая в деревне, думала, что знает, что это такое. Она ошибалась. В лесу, куда их пригнали под конвоем, уже трудились другие заключенные. Визжали пилы, валились деревья, женщины, обмотанные тряпьем, тащили бревна к штабелям. Работали даже в самые лютые холода – план никто не отменял. За невыполнение – карцер и голодный паек.

– Держитесь ближе ко мне, – шепнула Софья, когда им выдали тупые пилы и топоры. – Я уже слышала: уголовницы в лесу любят новеньких зажимать, отбирать пайку.

Анна кивнула, вцепившись в черенок топора. Руки в рукавицах не слушались, но надо было работать. Они валили тонкие лиственницы – основную породу здесь, в вечной мерзлоте. Древесина была твердой, как камень, топор отскакивал, и каждый удар отдавался болью в запястьях.

К обеду Анна выбилась из сил. В животе урчало от пустоты, но до ужина еще нужно было дожить. Она присела на ствол поваленного дерева, чтобы перевести дух, и вдруг почувствовала толчок в спину. Рядом стояла Кубышка с двумя своими подручными.

– Эй, деревенская, – осклабилась она, сверкая редкими зубами. – С хлебом не зарывайся. Место знаешь? Тут порядок есть: кто главный – того и пайка.

Анна поднялась, чувствуя, как страх схватывает горло ледяной рукой. Но отступать было некуда. Сзади, буквально в двух шагах, работала Софья. Анна видела её спину, согнутую над бревном.

– Я тебе ничего не должна, – сказала Анна, стараясь, чтобы голос не дрожал. – И пайку мою не получишь.

Кубышка удивилась. Такого отпора от новенькой, да еще такой заморенной, она не ожидала. Глаза её сузились.

– Ах ты, сука... – она замахнулась, но ударить не успела.

Между ними вклинилась Софья Петровна. Она встала так, словно всё ещё стояла перед классом, – прямо, спокойно, глядя поверх очков.

– Отойдите, – сказала она тихо, но с такой силой, что уголовницы замерли. – У вас своих забот хватает. А здесь вам ничего не светит.

Кубышка хотела огрызнуться, но что-то в лице Софьи её остановило. Может, тот внутренний стержень, который не сломали ни донос, ни этап, ни этот проклятый лес. Она сплюнула под ноги и, буркнув что-то, отошла с подручными.

– Спасибо, – выдохнула Анна, чувствуя, как дрожат колени.

– Не за что, – улыбнулась Софья. – Вы смелая, Анна. Я видела ваш взгляд. Вы бы и сами справились, просто я рядом оказалась.

С того дня они стали неразлучны. Работали в одной связке: Анна, сильная физически, брала на себя тяжелую работу, валила деревья, таскала бревна. Софья, с её тонкими руками, оказалась незаменима в другом: она умела разжечь костер даже из сырых веток, знала, какие коренья можно есть, чтобы не отравиться, и как обернуть портянки, чтобы ноги меньше мерзли. А по вечерам, лёжа на нарах, она читала Анне стихи – наизусть, без книг, которые отобрали ещё на этапе.

– Вы откуда столько помните? – удивлялась Анна.

– Преподавала тридцать лет, – усмехалась Софья. – Это как молитва. Пока помнишь – живёшь.

Однажды, в середине ноября, в барак принесли почту. Редкое событие, которое всегда вызывало переполох. Писем ждали единицы, но надежда теплилась в каждой. Надзирательница выкрикивала фамилии, и женщины тянули руки.

– Воронцова! – раздалось вдруг.

Софья Петровна вздрогнула, словно её ударили током. Она поднялась с нар, шатаясь, подошла к надзирательнице и взяла дрожащими руками небольшой треугольник, сложенный из грубой бумаги. Обратный адрес – Москва, полевой госпиталь.

В ту ночь Софья долго не ложилась. При свете коптилки, сделанной из консервной банки, она перечитывала письмо снова и снова. Анна видела, как губы её шевелятся, а на глазах блестят слёзы – но это были не горькие слёзы.

– Что пишет? – не выдержала Анна шёпотом.

Софья повернулась к ней. Лицо её в тусклом свете казалось просветлённым.

– Жив, – выдохнула она. – Дмитрий мой жив. На фронт просится, но пока здесь, в тыловом госпитале. Пишет, что ждёт. Пишет, что верит в меня. И что падчерица… – она запнулась, голос дрогнул. – Она написала ему, что я умерла. Хотела, чтобы он забыл. А он не поверил. Нашёл меня через Красный Крест.

Анна молчала, переваривая услышанное. Такая подлость – написать человеку, что жена умерла, лишь бы он утешился с другой. И такая верность – искать, не верить, писать в лагеря.

– Прочтите мне его письмо, – попросила Анна. – Хотя бы кусочек. Чтобы я тоже знала, какая бывает любовь.

Софья Петровна улыбнулась сквозь слёзы и, приблизив бумагу к огоньку, начала читать тихо, почти неслышно для чужих ушей:

«Сонечка, родная моя, знаю, что тебе там невыносимо трудно. Знаю, что каждый день – борьба. Но держись. Помни наш сад в Измайлове, помни, как мы сажали сирень, как ты смеялась, когда я окатил тебя водой из шланга. Я верю, что мы ещё будем вместе. Я верю, что правда восторжествует. Береги себя. Твой Дима».

Анна слушала и чувствовала, как внутри разливается тепло. Не от коптилки – от этих слов. Она вдруг остро, до боли, осознала, что её собственная жизнь была пустой. Егор никогда не писал ей таких писем. Да он и писем-то не писал – зачем, если рядом? А если бы и написал – нашёл бы такие слова?

– Повезло вам, Софья Петровна, – прошептала Анна. – Такой муж – это счастье.

– Счастье, – согласилась Софья, пряча письмо за пазуху, к самому сердцу. – Ради такого счастья и выжить можно.

За окнами барака завывал ветер, где-то лаяли собаки, охраняющие периметр, а женщины лежали и думали каждая о своём. Софья – о муже и о том дне, когда они встретятся. Анна – о том, что впервые в жизни ей есть ради чего просыпаться по утрам. Ради этой странной, хрупкой, удивительной дружбы с женщиной, которую послала ей судьба посреди вечной мерзлоты.

Но зима только начиналась, и впереди их ждали испытания, о которых они даже не догадывались.

***

Зима в том году стояла лютая даже по сибирским меркам. В декабре морозы перевалили за пятьдесят, и работать в лесу стало настоящей пыткой. Дышать разрешалось только через платок, иначе лёгкие обжигало так, что начинался кровавый кашель. Но план никто не отменял – лес валили каждый день, выходя затемно и возвращаясь в потёмках.

Софья Петровна таяла на глазах. Тот сухой кашель, который мучил её ещё на этапе, превратился в нечто страшное: она кашляла долго, надрывно, с хрипами, а иногда на губах выступала кровь. Анна видела это и сердце её разрывалось.

– Софья Петровна, останьтесь сегодня в бараке, – уговаривала она подругу утром, когда надзирательница уже открывала дверь. – Скажитесь больной, вас в тёплый барак отправят.

– Нельзя, Аннушка, – качала головой Софья, с трудом натягивая валенки. – За невыход на работу – карцер. А в карцере я и трёх дней не протяну. Лучше уж на морозе, пока ноги ходят.

И она шла. Шла, опираясь на Анну, проваливаясь в снег, но шла. В лесу они работали вместе: Анна валила дерево, а Софья обрубала сучья. Работа была непосильной для её худых рук, но она не жаловалась.

Письма от Дмитрия приходили теперь чаще – раз в месяц, иногда два. Для Софьи они стали единственным светом в этой тьме. Она перечитывала их по десять раз, знала наизусть каждую строчку. А ночами, когда кашель не давал уснуть, она рассказывала Анне о своей прошлой жизни.

– Мы познакомились в девятнадцатом, в самое голодное время, – шептала Софья, глядя в потолок. – Я работала в госпитале медсестрой, а он пришёл раненым с Южного фронта. Рука висела плетью, тиф косил всех подряд, а он лежал и читал стихи. Мне, мне читал. Блока, Ахматову. Я думала, бредит, а он – нет. Всё наизусть. Я тогда и влюбилась.

– А дочка его? – осторожно спрашивала Анна. – Падчерица?

Софья вздыхала, долго молчала.

– Лидия. Лидия Дмитриевна. От первого брака. Мать её умерла от испанки, когда Лиде было пять. Я её растила, как родную. Верила, что она меня любит. А она, оказывается, ненавидела все эти годы. За то, что я заняла место её матери. За то, что отец меня любит. За то, что у нас нет детей – только она. Я думала, это пройдёт, когда она вырастет. А она выросла и написала донос: мол, храню троцкистскую литературу, веду антисоветские разговоры. У меня дома изъяли томик Пастернака и собрание Есенина – это и было всё моё «преступление».

Анна слушала и ужасалась. Её собственное дело казалось теперь почти простым: муж-подлец оговорил, чтобы срок себе скостить. Но чтобы родная дочь, которую растила… Этого Анна понять не могла.

– Значит, Бог есть, – сказала она однажды. – Раз он вам такого мужа дал. Значит, зачтётся.

– Может быть, – тихо отвечала Софья. – Может быть.

В начале января Софья слегла. Не встала утром, и это было так страшно, что Анна закричала. Подбежали другие женщины, позвали надзирательницу. Та посмотрела на Софью, на её бледное, почти прозрачное лицо, на мокрую от пота подушку и коротко бросила:

– В лазарет.

Лазаретом здесь назывался отдельный барак, такой же холодный, как и все остальные, но с железной печкой и фельдшерицей – ссыльной из Ленинграда, немолодой уже женщиной, которую все звали по имени-отчеству, Зинаидой Карловной. Она приняла Софью, уложила на койку, прослушала грудь и, выйдя в коридор, где толпились женщины, покачала головой.

– Двустороннее воспаление лёгких. В таких условиях – почти безнадёжно. Будем колоть сульфидин, если хватит. Но вы должны понимать…

Анна поняла. И с этого момента почти не отходила от Софьи. Работать, конечно, приходилось – невыход на работу грозил карцером, и тогда она бы ничем не помогла подруге. Но вечерами, после работы, она сидела у её койки, держала за руку, меняла тряпки на лбу.

Софья то впадала в забытьё, то приходила в себя. В редкие минуты просветления она говорила – тихо, почти неслышно:

– Аннушка, обещай мне… Если я не выживу… Найди Дмитрия. Передай ему письма. Все, что я здесь получала. И моё последнее письмо… я напишу… Ты передай. Скажи ему… что я любила. Всегда любила.

– Сама передадите, – сквозь слёзы отвечала Анна. – Вы поправляйтесь, Софья Петровна. Вам ещё жить да жить.

Но чуда не случилось. В середине января, в ночь с крещенских морозов, когда за стенами барака трещало всё, даже деревья, Софья открыла глаза и ясным, спокойным взглядом посмотрела на Анну.

– Ты здесь? – спросила она почти шёпотом.

– Здесь, Софья Петровна, здесь, – Анна сжала её руку.

– Я сейчас… уйду. Не бойся. Это не страшно. Страшно было там, в лесу, когда каждая минута – борьба. А это – просто покой. Ты обещай мне… Обещай, что найдёшь его. Скажешь ему… что я ждала. Что до конца ждала.

– Обещаю, – выдохнула Анна. – Обещаю вам, Софья Петровна. Найду. Передам.

Софья слабо улыбнулась, разжала пальцы, и Анна почувствовала, как в ладонь скользнуло что-то тёплое – маленький холщовый мешочек, который Софья всегда носила на груди.

– Здесь… письма. Все. И фотография. Наша с ним. Сохрани… для него.

Анна кивнула, не в силах говорить. А Софья закрыла глаза и словно уснула. Только грудь больше не вздымалась. Только тишина повисла в бараке, нарушаемая лишь треском коптилки и воем ветра за стеной.

Анна сидела до утра, держа в руке мешочек с письмами. Она не плакала. Слёзы кончились. Внутри была только пустота и одно-единственное, выжженное калёным железом слово: обещание.

Утром пришла Зинаида Карловна, констатировала смерть, велела уносить тело. Тела умерших здесь не хоронили по-человечески – сбрасывали в общую яму за лагерем, когда набиралось достаточно. Анна сама, вместе с другими женщинами, несла Софью к этим воротам, за которыми начиналась вечная мерзлота, ставшая её последним приютом.

Вернувшись в барак, Анна легла на нары и долго лежала, глядя в потолок. Рядом не было тёплого плеча, не было тихого голоса, читающего стихи. Не было ничего.

– Эй, деревенская! – раздался голос Кубышки. – Где твоя училка? Сдохла? Ну теперь ты одна. Смотри у меня.

Анна медленно повернула голову и посмотрела на уголовницу таким взглядом, что та попятилась. В этом взгляде не было страха. В нём была такая ледяная решимость, что даже Кубышка поняла: с этой лучше не связываться.

– Сдохну, когда захочу, – тихо сказала Анна. – А пока жива – не подходи.

И Кубышка не подошла. Ни в тот день, ни после. Потому что в лагере быстро понимают: человек, которому терять нечего и который дал слово умирающему, страшнее любой уголовницы.

В ту ночь Анна впервые за долгое время достала холщовый мешочек, развязала тесёмку и при свете коптилки перечитала письма Дмитрия. Все до одного. Она читала и чувствовала, как тепло этих слов, обращённых к другой женщине, согревает и её саму. А в самом низу лежала фотография: молодой мужчина в военной форме и женщина в лёгком платье, счастливые, стоящие у крыльца деревянного дома. Софья. Совсем другая – без очков, с распущенными волосами, улыбающаяся.

– Найду, – прошептала Анна в темноту. – Обещала – сделаю.

За окнами выли пурга, где-то далеко выли волки, а может, и не волки, а собаки лагерные. Но Анна больше не боялась. Впервые за долгие месяцы у неё появилась цель. Цель, ради которой стоило выжить среди вечной мерзлоты, среди голода и холода, среди уголовниц и конвоиров.

Она выживет. Она должна. Ради Софьи. Ради её любви. Ради того, чтобы этот человек с фотографии узнал правду.

И она выжила.

Впереди были ещё годы. Годы лагерей, работы, потерь и маленьких побед. Но это уже совсем другая история.

Продолжение в Главе 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: