Вилка ударилась о тарелку, соскользнула на стол и со звоном упала на пол. Тихий такой звон, даже не звон, а дзыньк. Как в тишине, когда кто-то задевает бокал ногтем. Только тишины никакой не было, потому что Тимоха жевал котлету и болтал ногами под столом, телевизор на кухне бормотал что-то про погоду, а за окном соседские пацаны орали во дворе. Шум был обычный, вечерний, домашний. А вот звук этой вилки я услышал так, будто всё остальное кто-то выключил.
Наташа нагнулась под стол. Быстро, слишком быстро. Как будто вилка была гранатой, и если не поднять за три секунды, рванёт. Я смотрел на её макушку, на тёмный пробор, и думал: что ты сейчас делаешь там, под столом? Считаешь до пяти? Придумываешь, что сказать?
— Мам, ты чего? — Тимоха перестал жевать.
— Выскользнула, — она выпрямилась, улыбнулась. Лицо нормальное. Глаза нормальные. Только вот эта пауза в полторы секунды, когда она ещё не выпрямилась до конца, а уже подбирала выражение лица, как подбирают слова.
— Тимош, а что ты сейчас сказал? — спросил я.
Наташа повернулась ко мне. Не резко. Но повернулась.
— Он сказал, что котлета вкусная, — она сказала это так, как будто подводила итог.
— Нет, мам! — Тимоха замотал головой. — Я сказал, что дядя Олег тоже макает в кетчуп. Он всегда макает.
Я держал ложку. Обычная ложка, алюминиевая, из набора, который мы купили на распродаже в «Магните» три года назад. Держал, и суп стекал обратно в тарелку, и я смотрел на сына, а сын смотрел на меня чистыми, абсолютно честными глазами пятилетнего человека, который не понимает, что только что произнёс.
— Какой дядя Олег? — я спросил ровно.
— Макс, он фантазирует, — Наташа взяла хлеб, разломила. — Ты же знаешь, он вечно что-то выдумывает. На прошлой неделе рассказывал, что к нам динозавр в окно заглядывал.
Тимоха обиженно засопел.
— Я не выдумываю! Дядя Олег настоящий!
— Ешь давай, — Наташа пододвинула ему тарелку. — Остывает всё.
Вот так это началось. За обычным ужином, в обычный вторник, в конце октября. На плите остывала кастрюля с борщом, на подоконнике сох укроп в стаканчике из-под сметаны, холодильник гудел, и на нём, среди квитанций и Тимохиных рисунков, висел магнитик из Анапы, привезённый Наташей прошлым летом. Белый маяк на синем фоне. Я ещё тогда подумал, что раньше она из поездок всегда привозила мне что-нибудь отдельное, пиво какое-нибудь местное или дурацкую кепку, а тут только этот магнитик. На семью. Подумал и забыл.
Я не стал переспрашивать. Доел суп, помыл за собой тарелку. Наташа убирала со стола и не смотрела на меня. Не то чтобы отводила глаза, нет. Просто у неё вдруг появилось очень много дел. Протереть стол. Убрать хлеб. Проверить, закрыта ли конфорка, которая и так была закрыта. Вот это мельтешение, когда человеку надо чем-то занять руки, чтобы не занимать разговором рот.
Тимоху я купал сам. Всегда сам, это моя обязанность, с рождения повелось. Он плескался, пускал пузыри, а я сидел на краю ванны и смотрел, как пена лопается на поверхности.
— Тимош, — сказал я негромко. — А этот дядя Олег, он к нам в гости приходит?
— Угу, — Тимоха строил из пены башню. — Когда ты на работе.
— А часто?
— Ну... — он задумался, нахмурил брови, совсем как я, когда считаю расходы. — Не знаю. Иногда.
— А что он делает?
— Играет с мамой, — Тимоха пожал плечами. — И мне конфеты приносит. «Мишка косолапый». Мам говорит, что это от подруги Лены.
Я выдохнул. Медленно, через нос, так, чтобы сын не заметил.
— Понятно. Ну ты давай, ныряй, покажи мне дельфина.
Тимоха нырнул, разбрызгал воду по всей ванной, по моей футболке. Я вытер лицо и подумал, что «Мишка косолапый» — это конфеты, которые Тимоха таскал из вазочки на кухне последние пару месяцев. Я ещё спрашивал Наташу, откуда, она сказала, ей на работе девчонки дали. Вазочка, синяя, с отколотым краем. Стоит на полке у телевизора. Я мимо неё каждый день хожу.
Ночью лежал и слушал, как Наташа дышит. Ровно, спокойно. Она засыпает быстро, всегда так было. Я засыпаю долго, особенно после рейсов, когда в глазах ещё мелькает дорожная разметка. Но в тот вечер я не ездил никуда. Просто лежал и смотрел в потолок, на полоску света от фонаря через штору.
Дядя Олег.
У нас в жизни нет никакого Олега. Среди моих друзей — нет. Среди наших общих знакомых — нет. Среди мужей Наташиных подруг, которых я знаю, — Витька, Паша и Миша. Ни одного Олега.
Знаешь, что самое странное? Я не чувствовал ярости. Должен был, наверное. Если бы мне кто-нибудь рассказал такую историю за пивом, я бы сказал: «Да ты что, я бы стены рвал». А вот нет. Лежал и чувствовал... пустоту. Как будто кто-то открыл пробку, и из меня вытекало что-то важное, а я просто слушал, как капает.
На следующий день я поехал на базу как обычно. Четыре рейса, разгрузка в «Пятёрочке» на Мира, потом в «Магнит» на Ленина, потом в посёлок, потом обратно. Серёга, мой напарник, курил у борта и рассказывал, как его бывшая опять не дала увидеться с Алёнкой, дочкой.
— Представляешь, — он затянулся, — звоню, говорю: «Свет, суббота, я свободен». А она: «У Алёны кружок». Какой кружок в субботу, Макс? Какой? Она специально, я знаю.
Я кивал. Обычно я его слушал, даже советовал что-то. А тут стоял и думал: «Серёга, а ты знал? Не про свою, а вот так, вообще, ты когда-нибудь думал, что и у меня может быть что-то такое?»
— Ты чего молчишь? — Серёга щёлкнул бычок в урну.
— Думаю.
— О чём?
— О маршруте, — соврал я. — Давай через Советскую, там на Мира опять раскопали.
Вечером дома я обратил внимание на вещи, которые раньше не замечал. Или замечал, но не складывал вместе. Наташа работала в ателье, подгонка одежды, мелкий ремонт, график с десяти до шести, но последние месяцев, может, пять, она стала задерживаться. Не часто, раз-два в неделю. «Срочный заказ», говорила. Или: «Девчонки после работы посидели». Нормально, ничего необычного. Я сам иногда задерживаюсь, рейсы бывают до восьми.
Но теперь я вспомнил кое-что ещё. Месяца три назад Наташа начала ходить в душ сразу, как приходила домой. Раньше она переодевалась, ставила чайник, и только потом, вечером. А тут стала первым делом, прямо от порога, в ванную. Я ещё пошутил тогда: «Ты там у себя в ателье что, в угле валяешься?» Она засмеялась: «Пылища, представляешь, вентиляцию чинили, весь подвал вскрыли».
Вентиляцию чинили три месяца?
И ещё одна мелочь. Телефон. Наташа всегда оставляла телефон где попало, на кухне, на тумбочке, в кармане куртки. Я никогда его не трогал, мне и в голову не приходило. Но недели три назад я заметил, что телефон теперь всегда при ней. Всегда. Даже в туалет берёт. Как-то я потянулся к нему, хотел глянуть время, свой на зарядке стоял, и она, не грубо, но быстро, сказала: «Погоди, я сама». И забрала.
Три вещи. Душ. Телефон. Задержки. И теперь четвёртая: дядя Олег.
Я не полез в телефон. Не стал подъезжать к ателье среди дня. Не стал спрашивать в лоб. Я решил по-другому.
Мой сын — самый честный человек в этой квартире. Ему пять лет, и он не умеет врать. Ну, то есть умеет, конечно, в том духе, что «я не ел печенье» с шоколадом на щеке, но по-настоящему врать, с интонацией, с деталями, с выдержкой — нет. Ему пять. Для него мир прозрачный.
И я начал с ним разговаривать. Не допрос, нет. Не «расскажи мне всё». Просто игра. Просто вопросы между делом, когда мы вместе, а мамы рядом нет.
В среду, на следующий день после того ужина, я забрал Тимоху из садика пораньше. Наташа думала, что я на рейсе до шести. А я поменялся с Серёгой и освободился к четырём.
В парке, на лавочке, пока Тимоха ел мороженое, я спросил:
— Тимош, а вот когда мама дома без меня, она в какие игры с тобой играет?
— Ну... в Лего. И мультики смотрим.
— А больше никто не играет?
— Дядя Олег иногда приносит машинку, — Тимоха облизал мороженое. — Большую, красную. Но мама не разрешает её оставлять. Говорит, надо вернуть.
Красную машинку. Вернуть. Чтобы папа не увидел.
— А дядя Олег он какой? Высокий?
— Ага, — Тимоха кивнул. — Выше тебя. И у него борода.
— Борода?
— Ну, не прям борода. Щетина, мама говорит.
Мама говорит. Значит, они обсуждали его внешность при ребёнке. Значит, всё настолько обычно, настолько по-домашнему, что борода этого человека стала темой разговора.
Мороженое капнуло Тимохе на куртку. Я достал салфетку, вытер. Руки не дрожали. Я не знаю, как. Должны были, наверное. Но нет.
— А он на машине приезжает?
— На чёрной, — Тимоха задумался. — Или тёмно-синей. Я не помню. Она во дворе стоит, я из окна видел.
— А часто он приезжает?
— Пап, ну я не знаю, — он посмотрел на меня снизу вверх. — Я же маленький. Я дни не считаю.
И засмеялся. Господи. Засмеялся так, как смеются дети, которые не знают, что мир может быть устроен вот так.
Я прижал его к себе. Крепко, может слишком. Он пискнул: «Пааап, мороженое!» Я разжал руки, извинился. Вытер ему щёку.
В четверг я провернул другое. Вечером, когда Наташа мыла посуду, я играл с Тимохой в «дочки-матери», ну, в его версии — в семью. У него есть набор: пластиковые фигурки, домик, мебельки. Он обожает это.
— Давай ты будешь папой, а я буду... — Тимоха наморщился. — А я буду мальчиком.
— Давай. А кто мама?
— Вот, — он поставил фигурку с жёлтыми волосами.
— А ещё кто в нашем домике живёт?
— Ну, кот.
— А ещё?
Тимоха посмотрел на меня, потом на кухню, где шумела вода, и понизил голос:
— Иногда приходит гость. Но это секрет.
У меня пересохло во рту.
— Секрет?
— Мама сказала, что это наш секрет. С ней и с дядей Олегом. Что не надо папе говорить, а то папа расстроится.
Вода на кухне выключилась. Наташа появилась в дверном проёме, вытирая руки полотенцем.
— Во что играете?
— В семью! — Тимоха просиял.
— Ужас какой, — она улыбнулась. — Ну-ка, марш чистить зубы, герой.
Тимоха убежал. Наташа посмотрела на меня. Я сидел на полу, с пластиковой фигуркой в руке, и смотрел на неё снизу вверх. Она стояла в дверях, в домашних штанах и растянутой футболке, с мокрыми руками, и была красивая. Вот что странно. Она была красивая, и я это видел, и от этого было ещё хуже.
— Ты чего? — спросила она.
— Ничего. Задумался.
— О чём?
— О работе, — я поднялся, сложил фигурки в коробку. — Завтра два рейса в область. Поздно буду.
Она кивнула. Не переспросила, не уточнила. Раньше, год назад, полтора, она бы сказала: «Опять? Может, попросишь поближе?» Или: «Ну хоть поешь нормально, я тебе с собой соберу». А сейчас просто кивнула. И ушла.
Вот это кивание. Вот это лёгкое, быстрое согласие на моё отсутствие. Оно было давно. Я просто не замечал. Или замечал, но списывал на усталость, на привычку, на то, что мы уже семь лет вместе, и романтика, ну, она куда-то делась, и это нормально. Все говорят, что это нормально. Серёга говорил. Мать моя говорила. Все говорят.
В пятницу я не поехал в область. Сказал Наташе, что уехал, вышел из дома в шесть утра, как обычно, завёл машину, отогнал за угол и вернулся пешком. Встал во дворе, у детской площадки, за гаражами. Наш дом, пятиэтажка, третий подъезд, второй этаж. Окна кухни выходят во двор.
Было холодно. Конец октября, градусов пять, ветер. Я стоял в куртке, руки в карманах, и чувствовал себя идиотом. Стоишь у собственного дома, подглядываешь за собственной женой. Как в дешёвом сериале. Только в сериалах играет музыка, а тут играли воробьи на рябине и где-то далеко стучал отбойный молоток.
В девять Наташа повела Тимоху в садик. Я видел, как они вышли. Тимоха в синей куртке, она в бежевом пальто. Она держала его за руку и что-то говорила, наклонившись. Он смеялся. Обычная картинка. Мама ведёт ребёнка в сад. Ничего особенного.
Она вернулась в девять сорок. Зашла в подъезд. Свет на кухне зажёгся. Я ждал.
В десять пятнадцать во двор заехала машина. Тёмно-синий «Хёндай Солярис», я разглядел номера, записал на руке ручкой, прямо по коже. Из машины вышел мужик. Высокий, выше меня, тёмная куртка, джинсы. Щетина. Как Тимоха описал. Мужик огляделся, быстро, привычно, так, как оглядывается человек, который делает это не первый раз, и зашёл в наш подъезд. Он не нажимал домофон. У него был ключ. Или Наташа открыла. Я не знал, и от этого «не знал» что-то сжалось в груди, потому что разница между «она открыла» и «у него есть ключ» — это разница между «бывает» и «насовсем».
Он вышел в час тридцать. Три часа. Три часа дядя Олег был в моей квартире, сидел на моём диване, пил чай из моих кружек. Или не чай. И не сидел.
Я не пошёл за ним. Не подбежал. Не схватил за грудки. Стоял за гаражом, смотрел, как тёмно-синий «Солярис» выехал со двора, и записывал номер ещё раз, теперь в телефон, потому что на руке ручка размазалась от пота.
Руки всё-таки дрожали. Вот теперь дрожали.
Я сел в свою машину, «Ладу Гранту» с поцарапанным бампером, и поехал на базу. Работал до вечера. Разгружал ящики, считал накладные, подписывал бумаги. Серёга что-то рассказывал, я кивал. Мир не изменился. Ящики с крупой весили столько же, накладные были такие же, Серёга был такой же. Изменился только я. Или нет, я тоже был такой же. Просто теперь я знал.
Вечером приехал домой. Наташа приготовила пюре с сосисками, Тимохина любимая еда. Она улыбалась, спросила, как рейс.
— Нормально, — сказал я.
— Устал?
— Как обычно.
— Я тебе чай заварила. С мятой, как ты любишь.
Чай с мятой. Она помнит, что я люблю чай с мятой. Она мне изменяет и помнит, что я люблю чай с мятой. Вот это сочетание. Вот это вот, блин.
Я пил чай и смотрел на магнитик из Анапы на холодильнике. Белый маяк на синем фоне. Наташа ездила в Анапу в августе, «с подругой Леной». На пять дней. Вернулась загорелая, отдохнувшая, какая-то другая. Я тогда подумал — отдохнула, хорошо, а то замоталась с ателье и с Тимохой. Порадовался даже.
Белый маяк. Синий фон. Я сделал глоток чая и подумал: а Лена-то ездила?
В субботу я позвонил Лене. Нашёл предлог, дурацкий, спросил, не знает ли она хорошего зубного, а то мне Наташа говорила, что ты рекомендовала кого-то.
— Зубного? — Лена задумалась. — Нет, я вроде никому не рекомендовала. Может, это не я.
— А, может, перепутал. Слушай, а как вам в Анапе в августе было? Наташка фотки показывала, красота.
Пауза. Короткая, но я её услышал.
— В Анапе? — Лена переспросила. — Я в Анапу не ездила. В этом году вообще никуда не выбрались, денег не было. Может, она с другой подругой?
— Точно, — сказал я. — С другой. Перепутал. Бывает. Ну, давай, Лен. Извини, что побеспокоил.
Положил трубку. Сел на кровать. Магнитик из Анапы. Не с подругой. С ним. С дядей Олегом. Борода, тёмно-синий «Солярис», конфеты «Мишка косолапый» для моего сына, и Анапа в августе.
А Тимоха в это время был у моей матери. Пять дней. «Отдохни, Тимошенька побудет у бабушки, ему там хорошо». Мать была рада. Наташа была рада. Все были рады.
Я встал, подошёл к окну. Двор, гаражи, рябина. Всё то же. Всё как вчера, как год назад, как три года назад. Только теперь я стоял и понимал, что не знаю, как давно я живу в доме, где у меня есть место за столом, полка в шкафу и сторона кровати, но нет чего-то другого. Чего-то, что я даже назвать не мог, потому что никогда не задумывался, как оно называется.
И вот что самое паршивое: я не знал, когда это началось. Месяц назад? Полгода? Год? С Анапы? До Анапы?
Тимоха забежал в комнату, потянул за рукав:
— Пап, пойдём гулять! Мама сказала, можно!
Я посмотрел на него. На его глаза, на мои глаза, на этот лоб упрямый, на ямочку на подбородке. Мой сын. Мой.
— Пойдём, — сказал я. — Конечно, пойдём.
И мы пошли. А в кармане у меня лежала бумажка с номером тёмно-синего «Соляриса», и буквы на ней расплывались от того, что я сжимал её в кулаке всю дорогу до площадки, а разжать боялся, потому что это был единственный предмет в мире, который подтверждал, что я не сошёл с ума.
В воскресенье я пробил номер. Не сам, конечно, я не полицейский и не хакер. У Серёги есть знакомый в ГАИ, Лёха, который за тысячу рублей может посмотреть, на кого зарегистрирована машина. Я набрал Серёгу, сказал, что нужно проверить одну тачку, мол, подрезали на кольцевой, хочу знать, кому морду бить. Серёга не удивился, для него это нормальная история. Скинул номер Лёхе, перевёл тысячу на карту.
Через два часа пришло сообщение. «Солярис» тёмно-синий, 2019 год, зарегистрирован на Коровина Олега Дмитриевича, 1988 года рождения. Адрес регистрации — улица Гагарина, дом четырнадцать, квартира сорок один. Это не наш район. Другой конец города, за мостом, ближе к промзоне.
Коровин Олег Дмитриевич. Тридцать семь лет. Я сидел в машине на парковке у «Пятёрочки» и перечитывал это имя. Олег. Дядя Олег. Вот ты какой.
Я полез в интернет. Набрал имя, город. Ничего толкового, какие-то однофамильцы. Тогда зашёл в Наташин список друзей в одной из соцсетей, в ту, где она редко сидит, где профиль старый, ещё со школы. Пролистал. Среди трёхсот с чем-то человек нашёл его не сразу. Аватарка — горы, без лица. Имя: Олег Коровин. Последний пост — два года назад. Но в друзьях у Наташи он был давно, я посмотрел дату добавления: 2009 год. Две тысячи девятый. Наташе тогда было шестнадцать.
Одноклассник.
Я закрыл телефон. Открыл. Снова закрыл. Вышел из машины, купил сигарету поштучно у мужика возле ларька, хотя бросил три года назад, после того как Наташа сказала, что у Тимохи от дыма кашель. Три года не курил. Затянулся, закашлялся сам, как дурак, докурил до фильтра и выбросил. Легче не стало. Стало хуже, потому что во рту появился привкус, который я забыл, а тело вспомнило, и этот привкус потянул за собой всё остальное: как мы познакомились, как я ждал её после смены у ателье с тюльпанами, как она смеялась и говорила: «Макс, ну куда мне тюльпаны, мне некуда их поставить», а потом поставила в банку из-под огурцов, и они простояли неделю.
Я помнил каждый год. Все семь. А она, видимо, помнила что-то другое. Или кого-то.
В понедельник я продолжил разговоры с Тимохой. Это звучит ужасно, я понимаю. Расспрашивать пятилетнего ребёнка про то, что его мать делает, пока отец на работе. Но я не знал другого способа. Лезть в телефон — не мог. Устраивать слежку каждый день — на работе не отпустят. Спрашивать Наташу напрямую — а что она скажет? «Да, Макс, ты прав, я сплю с одноклассником по вторникам и четвергам»? Люди не так работают.
В понедельник вечером мы с Тимохой рисовали. Он рисовал дом, жёлтый, с большими окнами и трубой, из которой шёл розовый дым.
— А кто в домике живёт?
— Мы! — Тимоха ткнул пальцем. — Вот мама, вот папа, вот я. И кот.
— У нас нет кота.
— Ну, будет. Мама обещала.
— А дядя Олег в домике живёт?
Тимоха остановился, посмотрел на рисунок.
— Нет. Он в другом домике. Он приходит и уходит.
— А когда он уходит, мама какая?
— Нормальная, — Тимоха пожал плечами. — Весёлая. Поёт иногда.
Поёт. Наташа раньше пела, когда мы только съехались. Потом перестала. Я думал, просто выросла из этого. А она, оказывается, пела. Просто не при мне.
— А дядя Олег маме подарки дарит?
— Ага. Цветы один раз. И духи. Мама сказала, это от работы премия.
Духи. Я вспомнил: месяц назад на полке в ванной появился новый флакон. Я даже не спросил. Ну, духи. Ну, купила. Или подарили. Мне какая разница? Вот такая, оказывается, разница.
Во вторник, ровно через неделю после того ужина, я уже знал достаточно. Олег Коровин, одноклассник Наташи. Приезжает, когда меня нет, обычно в будни, утром или в первой половине дня. Бывает по два-три раза в неделю. Привозит конфеты ребёнку. Дарит жене духи и цветы. Мой сын знает его по имени, видел его машину из окна, играл с его подарками. И мама сказала, что это секрет.
Секрет от папы. Моя жена попросила моего сына хранить секрет от меня. Вот это я переваривал дольше всего. Не измену саму по себе, хотя и её тоже, а то, что она вовлекла Тимоху. Пятилетнего мальчика заставила врать отцу. «Не говори папе, папа расстроится». Как будто я — проблема. Как будто моё знание — это то, чего нужно бояться, а не её поступки.
В среду я не выдержал и рассказал Серёге. Не всё, только суть. Сидели в кабине после рейса, он жевал бутерброд с колбасой, я смотрел в лобовое стекло на мокрый асфальт.
— Серёг.
— М?
— Если бы ты узнал, что жена гуляет. Не от кого-то. От собственного ребёнка. Что бы ты сделал?
Серёга перестал жевать. Положил бутерброд на панель, вытер руки о штаны.
— Это ты про себя?
Я молчал. Он понял.
— Макс... — он вздохнул. — Ты уверен?
— Уверен.
— Видел?
— Видел.
Серёга достал сигарету, повертел в пальцах, не закурил. За окном дождь усилился, по стеклу потекли полосы, и фонари расплылись в жёлтые пятна.
— Слушай, — он заговорил медленно, — я тебе вот что скажу. Я когда со Светкой развёлся, первые полгода думал, что правильно всё сделал. Что мужик, что решительный. А потом сижу в однушке, макароны варю, Алёнку по телефону слышу, и она мне: «Пап, а почему ты не дома?» И ты знаешь, Макс, я бы отдал всё, вообще всё, чтобы вернуться и по-другому решить.
— Ты же сам ушёл.
— Сам. В том и дело. Сгоряча, на эмоциях, красиво так, с хлопком дверью. А потом локти кусаешь. Ребёнок с ней, квартира её, ты в съёмной дыре, и адвокаты эти, и суды, и каждый второй выходной, а то и реже.
— У тебя другая ситуация была.
— Другая, — Серёга кивнул. — Но результат-то тот же. Мужик без ребёнка, с чемоданом и кредитом. Ты подумай, Макс. Хорошо подумай. Может, поговорить с ней? Может, там не всё так, как ты думаешь?
Я посмотрел на него. На его лицо, небритое, уставшее, с мешками под глазами. Серёга был хороший мужик. Добрый, безотказный. Но у него слепое пятно: он думал, что все ситуации — как его. Что все жёны — как его Светка. Что если подождать, потерпеть, поговорить, то само рассосётся.
— Ладно, — сказал я. — Подумаю.
— И не руби сгоряча. Пообещай мне.
— Обещаю.
Я соврал. Не потому что хотел рубить, а потому что обещать было проще, чем объяснять.
В четверг Наташа сделала странную вещь. Вернулась с работы раньше обычного, приготовила голубцы. Она делает голубцы раз в год, может два, потому что возни много, капусту отваривать, фарш мешать, а потом ещё в духовке два часа. Голубцы — это моя любимая еда. Она знает. Я знаю, что она знает. И вот стол накрыт, Тимоха уже ест, она в фартуке, волосы собраны, улыбается.
— Ты чего это? — спросил я с порога.
— А что, нельзя мужа порадовать?
— Можно. Просто... непривычно.
— Ну вот, хотела как лучше.
Я снял ботинки, вымыл руки, сел за стол. Голубцы были вкусные. Со сметаной, с укропом. Тимоха болтал про детский сад, про то, как Ванька из его группы съел пластилин и его вырвало, и воспитательница кричала. Наташа подливала мне чай, смеялась Тимохиным рассказам, и на секунду, на одну паршивую секунду, мне показалось, что я ошибся. Что всё это — дурной сон, паранойя, что Тимоха действительно фантазирует, что нет никакого дяди Олега, что вот она, моя жена, сидит напротив и готовит мне голубцы, и всё нормально, и можно выдохнуть.
Она потянулась через стол и убрала крошку с моей щеки. Мягко, кончиками пальцев. Как раньше.
— Макс, у тебя тут...
— Спасибо.
И она улыбнулась. И я почти поверил.
А потом Тимоха сказал:
— Мам, а когда дядя Олег ещё конфеты принесёт? Там в вазочке уже нет.
Наташина рука, которая тянулась к солонке, остановилась. На полсекунды. Может, на секунду. Она не уронила ничего на этот раз. Просто остановилась и продолжила движение, как будто заело и отпустило.
— Тимоша, я же просила, — она сказала это тихо, не строго, но с нажимом.
— Ну ма-а-ам...
— Ешь.
Я молчал. Ел голубцы. Они стали безвкусными, как вата, хотя минуту назад были лучшими голубцами в моей жизни.
Вот тебе и фальшивая идиллия. Тридцать минут счастья, которого не было.
Вечером, когда Тимоха уснул, мы сидели на кухне. Она мыла посуду, я пил чай. Телевизор не работал, соседи наверху что-то двигали, по потолку ехал глухой скрежет. Свет горел только над мойкой, остальная кухня была в полутьме.
— Наташ.
— М?
— Кто такой дядя Олег?
Она не обернулась. Продолжала мыть тарелку. Вода текла, пена ползла по пальцам.
— Какой дядя Олег?
— Тот, про которого Тимоха говорит. Каждый день.
— Макс, я же тебе объясняла. Фантазирует ребёнок. У него воображаемый друг.
— Воображаемый друг, который приносит конфеты и приезжает на тёмно-синей машине?
Вода выключилась. Наташа стояла спиной. Я видел, как её плечи поднялись и опустились. Один раз. Глубокий вдох.
— Откуда ты... — она начала и оборвала.
— Что?
Она повернулась. Лицо спокойное. Даже слишком.
— Ты следишь за мной?
— Я задал вопрос.
— А я задала свой. Ты следишь?
— Наташ, я стоял во дворе. В пятницу. Видел «Солярис». Видел, как он зашёл в подъезд. Видел, как вышел через три часа.
Тишина. Не театральная, не кинематографичная. Обычная кухонная тишина, в которой слышно, как капает кран и гудит холодильник. И в этой тишине я смотрел на свою жену, а она смотрела на меня, и между нами был стол, накрытый клеёнкой в цветочек, которую мы купили вместе на рынке два года назад, и на этом столе стояла пустая кружка, и лежала губка, и больше ничего.
— Макс, — она сказала тихо. — Это не то, что ты думаешь.
— А что это?
— Он старый знакомый. Просто заходит иногда. Мы разговариваем.
— Три часа?
— А что, с другом нельзя три часа поговорить?
— Можно. Только зачем просить ребёнка молчать? Зачем говорить ему, что это секрет? Зачем врать, что конфеты от девчонок с работы? Зачем...
Я остановился. Голос поднялся, а я не хотел. Не хотел кричать, не хотел скандала, не хотел, чтобы Тимоха проснулся и стоял в коридоре в пижаме с динозаврами и слушал, как папа и мама ругаются. Я сглотнул и продолжил тише:
— Зачем в Анапу с ним ездила?
Вот тут она побледнела. По-настоящему. Не как в книжках описывают, а как бывает в жизни: кожа на скулах стала серой, а под глазами проступила синева, которую обычно прячет тональник.
— Кто тебе сказал?
— Не важно.
— Лена?
— Лена сказала, что в Анапу не ездила. Остальное я сложил сам.
Наташа села на табуретку. Медленно, как садятся люди, у которых подкашиваются ноги, но они не хотят, чтобы это было видно.
— Макс, послушай...
— Я слушаю. Неделю слушаю. Теперь ты говори.
— Это... началось не так, как ты думаешь. Он написал мне полтора года назад. Мы учились вместе, ты знаешь, я...
— Я не знаю. Ты мне никогда про него не рассказывала.
— Потому что нечего было рассказывать! Мы в девятом классе встречались, потом расстались, потом жизнь. Он написал. Просто написал, «привет, как дела». Я ответила. Мы стали переписываться, потом встретились на кофе.
— На кофе.
— Да, на кофе. И потом ещё раз. И ещё. И... так получилось.
— Так получилось, — повторил я. — Полтора года назад.
— Не полтора. То есть, переписка полтора, а... остальное... позже.
— Когда?
— Макс, какая разница когда...
— Мне есть разница. Когда?
— С весны, — она не смотрела на меня. — С марта, примерно.
С марта. Восемь месяцев. Восемь месяцев я приходил домой, ужинал, играл с сыном, ложился в одну кровать с женщиной, которая днём была с другим. Восемь месяцев, двести с чем-то дней, и каждый из них она мне улыбалась, и говорила «как дела на работе», и стелила постель, и всё это было ненастоящее. Декорация. Как в ателье, где она работает: снаружи красиво, а внутри булавки и нитки.
— Ты его любишь? — спросил я.
Она подняла глаза. В них не было страха. Не было раскаяния. Была усталость. Вот что я увидел — усталость. Как будто она ждала этого разговора давно и устала ждать.
— Я не знаю.
— Понятно.
— Нет, ты не понимаешь. Ты не понимаешь, каково мне тут...
— Каково тебе?
— Макс, ты здесь не бываешь. Ты вечно на работе, вечно в рейсах, вечно уставший. Ты приходишь, ешь, ложишься. Мы не разговариваем. Ты меня не замечаешь.
— Я работаю, чтобы ипотеку платить.
— Я знаю. Но я живая. Я не мебель.
Вот эта фраза. «Я живая, я не мебель». Она произнесла её так, как будто репетировала. Может, и репетировала. Может, придумала её полгода назад, на случай, если я узнаю. А может, она правда так чувствовала. Я не знал. И от этого незнания мне было хуже всего, потому что одно дело, когда жена врёт, и другое, когда ты не уверен, что она неправа.
Я встал. Отнёс кружку в мойку. Поставил. Повернулся.
— Он знает, что у тебя муж?
— Да.
— Ему нормально?
— Макс...
— Ему нормально? Приезжать в чужую квартиру, пока муж на работе, и...
— Прекрати.
— Что прекратить? Правду говорить? Наташ, ты мне восемь месяцев врала. Ты сына научила врать. Ты в мой дом водишь чужого мужика. И я должен прекратить?
Она заплакала. Тихо, без звука, просто слёзы покатились по щекам, и она их не вытирала. Сидела и плакала. Раньше я бы подошёл. Обнял бы. Сказал бы: «Ну что ты, ну ладно, разберёмся». Раньше — это ещё неделю назад. А сейчас я стоял у мойки и смотрел, как она плачет, и чувствовал, что между мной и этими слезами стена. Прозрачная, но непробиваемая.
— Я прекращу, — она всхлипнула. — Я ему скажу. Завтра. Это была ошибка, я понимаю. Макс, я не хочу тебя потерять.
— А чего ты хочешь?
— Чтобы мы попробовали. Заново. Чтобы ты... чтобы мы стали разговаривать, проводить время вместе, чтобы как раньше...
— Как раньше не будет.
— Ну, по-другому тогда. Как-нибудь. Но вместе.
Она смотрела на меня снизу вверх, с табуретки, мокрыми глазами, и в этот момент она была похожа на ту Наташу, которую я встретил семь лет назад. Ту, которая смеялась, когда я облил её чаем на первом свидании, и сказала: «Ничего, высохнет». Ту, с которой мы гуляли по набережной до двух ночи и целовались на мосту, и она сказала: «Макс, у тебя руки ледяные», а я ответил: «Ну так согрей», и она согрела.
И я подумал: может, Серёга прав. Может, не надо рубить. Может, бывает так, что люди ошибаются, и если ошибку признать, и если честно, и если попытаться, то...
— Ладно, — сказал я. — Поговорим завтра. Иди спать.
Она встала, подошла ко мне, положила голову на плечо. Я не обнял. Но и не отстранился. Стоял, как столб, и чувствовал запах её волос, и новых духов, тех самых, подаренных, и под ними, глубже, старый запах, ромашковый шампунь, который она покупает в «Фикс Прайсе» за сорок рублей.
Она ушла в спальню. Я остался на кухне. Сел, достал телефон. Не знаю зачем, просто держал его в руках. Потом открыл карту и набрал адрес: Гагарина, четырнадцать. Посмотрел на точку. Далеко. Другой район, за мостом, рядом с промзоной. Тридцать пять минут на машине. Он ездит тридцать пять минут, чтобы добраться до моей жены. Каждый раз. По два-три раза в неделю. Это не «случайно получилось». Это маршрут, график, привычка.
Полтора года переписки. Восемь месяцев остального. Анапа в августе. Духи. Конфеты для ребёнка. Ключ от подъезда, или она открывала, но в любом случае — система. Это не загул, не ошибка, не «бес попутал». Это параллельная жизнь. Аккуратно встроенная в мою.
И тут я сделал то, чего не собирался. Открыл Наташину старую страницу в соцсети, ту, школьную. Зашёл в профиль Олега Коровина. Аватарка — горы. Пролистал немногочисленные фотографии. Горы, машина, закат. И одна, старая, 2009 год: школьный выпускной. Групповое фото. Я приблизил. В дальнем ряду, третий слева, парень с тёмными волосами, без бороды ещё, но с тем же подбородком, что я видел из-за гаража. А рядом, через одного человека, девочка в белом платье, худая, с длинной косой.
Наташа.
Они стояли рядом. Почти. Через одного человека. И если присмотреться, можно заметить: его рука опущена вниз, а её тоже, и между ними один Паша или Ваня или кто там стоял, но они оба немного повёрнуты друг к другу. Градусов на пять, не больше. Незаметно, если не искать.
Первая любовь. Вот оно что. Не случайный мужик, не коллега, не сосед. Первая любовь, которая написала «привет, как дела» через пятнадцать лет, и всё поехало. Как будто эти пятнадцать лет, и я в них, и Тимоха, и ипотека, и вся наша жизнь — это была пауза между актами, антракт, а теперь она вернулась к основному спектаклю.
Я закрыл телефон. На холодильнике гудел мотор, и магнитик из Анапы чуть подрагивал от вибрации. Белый маяк на синем фоне. Она привезла его оттуда, от него, из их совместной поездки, и повесила на наш холодильник, рядом с квитанцией за свет и Тимохиным рисунком семьи, тем самым, с жёлтым домиком и розовым дымом.
А я вот что вспомнил. Вспомнил и не хотел вспоминать, но оно пришло само. Два года назад, в январе. Наташа потеряла ребёнка. Маленький срок, восемь недель, она узнала за неделю до того, обрадовалась, позвонила мне, а я был в рейсе, в область, две ночи, и сказал: «Ну здорово, обсудим, когда приеду». А когда приехал, она была в больнице. Выкидыш. Я приехал к ней на второй день, привёз апельсины и сок, она лежала на кровати и смотрела в стену. Я сел рядом, взял за руку. Она сказала: «Ничего, бывает». Я сказал: «Бывает». И мы больше никогда об этом не говорили.
Ни разу. За два года. Ни слова. Как будто этого не было. Я думал, что мы справились. Что пережили. Вместе, молча, по-взрослому. А теперь сижу на кухне в час ночи и думаю: а может, не пережили? Может, она ждала, что я скажу что-то другое, что-то больше, чем «бывает»? Может, она ждала, что я вернусь не на второй день, а в тот же вечер? Может, тогда что-то сломалось, тихо, без хруста, как трещина в стекле, которую видно только на свету?
Не знаю. Уже не важно. Или важно. Я не мог разобраться.
Утром всё выглядело почти нормально. Наташа приготовила завтрак, яичница с помидорами, Тимоха рассказывал сон про летающую собаку. Она была тише обычного, но улыбалась. Я был тише обычного и не улыбался. Тимоха не замечал, он был занят собакой.
Я уехал на работу. Разгружал фуру с макаронами, таскал коробки, считал паллеты. Серёга косился, но не спрашивал. Умный мужик, понимает, когда лучше молчать.
В обед я сидел в кабине и ел бутерброд. И вдруг понял одну вещь, которую не замечал.
Наташа сказала: «Я прекращу. Завтра».
Сегодня — пятница. Я весь день на работе. Она дома. И если Олег приезжает по привычному графику... то «прекращу завтра» может означать не телефонный разговор. Может означать последнюю встречу. Прощальную.
Или не прощальную.
Или вообще ничего. Может, она и правда позвонит ему и скажет: «Всё, Олег, муж узнал, больше не приходи». А может, скажет: «Муж узнал, надо быть осторожнее».
Я доел бутерброд. Хлеб застрял в горле, запил холодным чаем из термоса. И подумал, что Серёга, при всей его доброте, ни черта не понимает в моей ситуации, потому что у него жена ушла сама, а у меня — осталась. И та, что осталась, страшнее той, что ушла, потому что ушедшая хотя бы честна, а оставшаяся может врать бесконечно, пока не поймают снова.
Я набрал номер. Не Наташин. Другой. Номер, которого у меня не должно было быть, но я выписал его из той же базы, когда пробивал машину. Мобильный Олега Коровина.
Телефон звонил. Раз, два, три, четыре.
— Алло?
Голос низкий. Спокойный. Обычный мужской голос.
Я молчал. Секунду, две.
— Алло, вы кто?
Я нажал отбой. Зачем звонил? Не знаю. Хотел услышать голос. Голос человека, который заходит в мою квартиру, пока я таскаю ящики с макаронами, играет с моим сыном, целует мою жену. Хотел, чтобы он стал реальным. Не «дядя Олег» из рассказов пятилетнего ребёнка, а человек с голосом, с интонацией, с «алло».
Стал. Реальнее некуда.
Я просидел в кабине ещё десять минут. Потом завёл мотор и поехал на следующую разгрузку. Впереди была пятница, суббота, воскресенье. Три дня, чтобы решить, как жить дальше. С женщиной, которая обещала «прекратить». С ребёнком, которому я не могу объяснить, почему дядя Олег больше не придёт. С квартирой, за которую ещё одиннадцать лет ипотеки. С магнитиком на холодильнике, который висит и подрагивает от гудения мотора, белый маяк на синем фоне, сувенир из поездки, которая никогда не была тем, чем казалась
Суббота началась с тишины. Не с той хорошей, утренней, когда все ещё спят и можно полежать минуту, глядя в потолок. А с другой. С тишины, когда два взрослых человека ходят по квартире и старательно не касаются друг друга. Ни локтями в коридоре, ни взглядами на кухне, ни словами, кроме необходимых.
— Чайник поставить?
— Поставь.
— Тимохе кашу или бутерброд?
— Кашу.
Вот и весь разговор. Наташа двигалась по кухне, я сидел за столом. Тимоха ещё спал, и без его голоса квартира казалась чужой, как будто мы случайно зашли не в ту дверь.
Я смотрел на неё. Искал что-нибудь новое, чего раньше не замечал. Но ничего не было. Та же Наташа. Те же движения, та же привычка убирать волосы за ухо левой рукой, тот же наклон головы, когда размешивает сахар. Семь лет я смотрел на эти движения. Знал их наизусть. А теперь смотрел и думал: она так же размешивает сахар, когда он рядом? Так же убирает волосы? Или по-другому? Может, при нём она другая? Может, та Наташа, которая поёт и смеётся, существует только для него?
— Я ему позвонила, — сказала она, не оборачиваясь. — Вчера вечером. Сказала, что всё.
— И что он?
— Ничего. Сказал «понял».
— Понял, — повторил я. — Просто «понял»?
— А что ты хотел, чтобы он на колени встал?
Она повернулась. В глазах что-то мелькнуло, не злость, скорее раздражение. Она ждала, что я скажу «хорошо», «молодец», «спасибо». Что я приму это как завершение. Как точку.
— Наташ, ты правда думаешь, что одного звонка достаточно?
— А что ещё? Что ты от меня хочешь?
— Правду.
— Я тебе сказала правду!
— Ты сказала часть. Ту, которую уже нельзя было скрыть. А остальное?
— Какое остальное?
Тимоха зашлёпал по коридору босыми ногами. Дверь на кухню открылась, он стоял в пижаме, щурился от света, волосы торчали в разные стороны.
— Доброе утро, — он зевнул. — А что на завтрак?
— Каша, — Наташа мгновенно переключилась, голос мягкий, улыбка на месте. — Садись, солнышко.
И я промолчал. Потому что при ребёнке нельзя. Потому что Тимоха уже и так знает больше, чем должен пятилетний человек.
После завтрака я повёл его на площадку. Накрапывал дождь, мелкий, противный, но Тимоха упросил. Он качался на качелях, а я стоял рядом и толкал, и с каждым толчком думал: одиннадцать лет ипотеки. Квартира на двоих. Если разводиться — продавать, делить, искать съёмное. Тимоха с ней, потому что всегда с матерью, потому что суд так решит, потому что я на работе с утра до вечера. Видеть его по выходным, как Серёга. Звонить по телефону. «Пап, а почему ты не дома?» Серёгина Алёнка спрашивает. Мой Тимоха тоже спросит.
А если остаться? Каждый день смотреть на неё и думать. Каждый ужин вспоминать, как она уронила вилку. Каждый раз, когда она задержится на работе, проверять время, считать минуты. Не жизнь, а конвой.
— Пап, сильнее! — Тимоха завизжал.
Я толкнул сильнее. Он взлетел, засмеялся. Дождь намочил ему волосы, капли стекали по щекам, а он смеялся, и в этом смехе было всё, ради чего я каждое утро вставал в пять тридцать, садился в «Гранту» и ехал таскать ящики.
Вечером, когда Тимоха уснул, я вышел на балкон. Балкон у нас крошечный, метр на полтора, заставлен банками, лыжами и сломанным вентилятором. Я стоял между всем этим барахлом и курил. Вторую сигарету за неделю, купленную поштучно.
Наташа вышла следом. Встала в дверях, кутаясь в кофту.
— Макс, холодно. Иди в дом.
— Подожди.
— Ты куришь?
— Как видишь.
Она помолчала. Потом сказала:
— Я понимаю, что ты мне не веришь. Но я правда закончила. Удалила номер, заблокировала. Всё.
— Номер можно восстановить. Блокировку можно снять.
— Ну а что мне сделать, чтобы ты поверил?
— Не знаю, Наташ. Честно — не знаю.
Она прижалась щекой к дверному косяку. В свете из кухни её лицо было жёлтым, усталым. Под глазами тени. Красивая. Чужая.
— Ты хочешь уйти? — спросила она.
— Я не знаю, чего я хочу.
— Не уходи. Пожалуйста. Ради Тимоши.
— Не надо ребёнком.
— Я не ребёнком. Я... Макс, я дура. Я знаю, что дура. Но я не хочу всё ломать.
Ты уже сломала, подумал я. Но не сказал. Стоял, курил, смотрел на двор. Рябина под фонарём, мокрая, голая, без ягод — птицы склевали. Чёрный асфальт, лужи, отражение фонаря в луже. И ни одного тёмно-синего «Соляриса» во дворе. Хотя бы это.
Я затушил сигарету о перила, бросил бычок в банку из-под горошка, которая стояла тут с прошлого лета. Наташа всё ещё стояла в дверях.
— Ложись, — сказал я. — Я посижу.
Она ушла. Я слышал, как скрипнула кровать, как она повернулась, как затихла. Засыпает быстро. Всегда засыпала быстро. Даже сейчас.
Я достал телефон и сделал то, чего не делал всю неделю. Залез в Наташин старый аккаунт, тот, школьный. Её пароль я знал случайно, она при мне вводила полгода назад, когда хотела найти какую-то фотографию. Восемь символов, дата рождения Тимохи, задом наперёд. Я запомнил не специально. Просто запомнил, голова так устроена — цифры держатся.
Вошёл. Открыл сообщения. Нашёл диалог с Олегом Коровиным. И стал читать.
Знаешь, я думал, будет больно. И было. Но не так, как я ожидал. Не от слов «скучаю» и «хочу тебя увидеть». Не от фотографий, которых, к слову, почти не было — два совместных селфи из Анапы, оба удалены из ленты, но висели в диалоге. На одном — она в купальнике, смеётся, он рядом, рука на её плече. Море за спиной, бирюзовое, красивое. Чужое счастье на моём экране.
Больно было от другого. От переписки, которая шла полтора года и в которой было всё то, чего не было между нами. Разговоры. Настоящие, длинные разговоры. Она рассказывала ему про работу, про заказчиц-истеричек, про начальницу, которая считает каждый рулон ткани. Он отвечал, шутил, спрашивал. Она писала про Тимоху, про то, как он первый раз сам завязал шнурки, про то, как нарисовал кота с пятью ногами. Она делилась с ним тем, чем должна была делиться со мной. А я... я приходил домой, спрашивал «как дела», получал «нормально» и шёл смотреть телевизор.
Одно сообщение я перечитал трижды. Датировано мартом, как раз начало. Наташа писала: «Я иногда думаю, что меня в этой квартире никто не видит. Тимоша маленький, ему мама — это функция: покорми, искупай, уложи. А Макс... Макс хороший. Но он смотрит сквозь. Как через окно, понимаешь? Вроде рядом, а на самом деле уже на своей трассе, в своей кабине, со своими ящиками».
Через окно. Сквозь. Как через стекло.
Я положил телефон. Руки не дрожали. Сердце не колотилось. Внутри было пусто, как в кузове после разгрузки. Всё вынесли, и остался голый металл, и гулкое эхо, если хлопнуть ладонью по борту.
Я не спал до четырёх. Потом задремал на кухне, головой на руках, и проснулся от того, что Тимоха дёргал меня за рукав.
— Пап, ты чего тут?
— Заснул, — я потёр лицо. — Поздно сидел.
— А мама блины делает. С вареньем!
Блины. Воскресенье. Наташа делает блины по воскресеньям, это традиция, ей лет пять, с тех пор как Тимоха начал есть нормальную еду. Я пошёл умылся, сел за стол. Блины тонкие, кружевные, стопкой. Малиновое варенье, то самое, которое мать варит каждый август и привозит трёхлитровыми банками. Тимоха уже вымазался по уши, Наташа подливала ему молоко и смеялась. Нормальное воскресное утро. Нормальная семья.
— Макс, тебе со сметаной? — она спросила.
— Давай.
— Ты плохо выглядишь. Спал вообще?
— Мало.
Она поставила передо мной тарелку. Посмотрела. В глазах был вопрос, но не тот, который она задала. Настоящий вопрос был другой: «Ты решил?» Она не озвучила его. Но я услышал.
После завтрака я позвонил матери.
— Мам, можешь Тимоху забрать на пару часов?
— Что случилось?
— Ничего. Надо с Наташей поговорить.
Пауза. Мать у меня не дура, всё считывает по голосу. Но не лезет, и за это я ей благодарен.
— Привози, — сказала она. — Или мне приехать?
— Я привезу.
Отвёз Тимоху к матери. Он был рад, у бабушки компот и мультики без ограничений. Мать на пороге посмотрела на меня долгим взглядом, хотела что-то спросить, но я мотнул головой, и она кивнула. Потрепала Тимоху по макушке, увела внутрь. Дверь закрылась, и я стоял на лестничной площадке в подъезде, который пах варёной капустой и кошками, и собирался с мыслями.
Вернулся домой. Наташа сидела на диване, ноги поджаты, в руках кружка с остывшим чаем.
— Тимоша у мамы?
— Да.
— Значит, разговор.
— Значит, разговор.
Я сел напротив, в кресло. Между нами журнальный столик, на нём пульт, пачка влажных салфеток и Тимохина машинка, красная, маленькая. Не та, которую Олег приносил, другая, наша, купленная в «Детском мире» на день рождения. Но красная. Тоже красная.
— Наташ, я прочитал переписку.
Она не вздрогнула. Не побледнела. Просто закрыла глаза. На секунду, может на две. А когда открыла, в них было что-то, чего я не ждал. Не страх. Не стыд. Облегчение. Как у человека, который долго нёс тяжёлый мешок и наконец его уронил.
— Всю? — спросила она тихо.
— Достаточно.
— Тогда ты знаешь.
— Что именно?
— Всё.
Она поставила кружку на столик. Аккуратно, двумя руками, как хрупкую вещь.
— Макс, я не буду оправдываться. Нет смысла. Ты всё прочитал, ты всё видел.
— Анапа.
— Да. Анапа с ним.
— Полтора года.
— Переписка — полтора. Остальное — восемь месяцев. Я не врала вчера.
— Ты врала восемь месяцев до вчера. Каждый день.
— Да.
Вот это «да». Без оговорок. Без «но пойми», без «я не хотела», без слёз. Просто «да». И от этого «да» мне стало не легче, а как-то яснее. Как будто протёрли мутное стекло и стало видно, что за ним.
— Зачем ты ему про меня писала?
— Что?
— Что я смотрю сквозь. Что ты для меня окно. Зачем ему, а не мне?
Она посмотрела на меня так, как смотрят на человека, который спрашивает очевидное и сам не понимает, что спрашивает.
— А ты бы услышал?
— Не знаю.
— Вот и я не знала. Поэтому не говорила.
Мы молчали. За окном проехала машина, музыка из открытого окна, что-то попсовое, басы. Проехала и стихла. Стало слышно, как в батарее булькает вода.
— Макс, я виновата. Я это знаю. Но если ты думаешь, что это только про секс, ты ошибаешься. Это было про... — она замолчала, подбирая слово. — Про то, что кто-то спрашивает, как прошёл день. И слушает ответ. Не кивает, глядя в телевизор, а слушает.
— Я слушал.
— Ты кивал.
— Это одно и то же.
— Нет, Макс. Это не одно и то же. И ты сам это знаешь.
Я хотел возразить. Хотел сказать, что я пахал, что ипотека, что два рейса в день, что вечером сил нет, что я не робот, что нельзя и зарабатывать, и быть внимательным мужем, и играть с ребёнком, и при этом ещё вести задушевные разговоры каждый вечер. Хотел. Но не сказал. Потому что это было бы правдой. И её слова тоже были правдой. И обе правды существовали одновременно, и ни одна не отменяла другую.
— Это не оправдание, — сказала она, как будто прочитала мои мысли. — Я не оправдываюсь. Я объясняю. Если ты хочешь слышать.
— Я хочу знать одно. Ты говоришь, что закончила. Допустим. А если через месяц, через три, через полгода тебе снова станет одиноко в этой квартире? Что тогда?
Она молчала.
— Тогда опять какой-нибудь Олег напишет «привет, как дела», и опять получится?
— Я не знаю, — она сказала это еле слышно. — Я не могу обещать.
— Не можешь обещать.
— Нет.
Вот за это, за эту честность, я её одновременно уважал и ненавидел. Потому что враньё можно разоблачить, а с честностью что делать? Она сказала правду: не может обещать. И что мне с этой правдой? Повесить на холодильник рядом с магнитиком?
Я встал. Подошёл к окну. Двор, гаражи, рябина. Всё то же. Тот же вид, что и неделю назад, когда я стоял здесь и не знал ничего. Тот же, что и вчера. Что и через год. Двор не изменится. Рябина не изменится. А я?
— Макс, что ты решил?
Я не ответил. Повернулся, прошёл в коридор. Достал из шкафа куртку, надел. Наташа вышла следом.
— Ты куда?
— Проедусь.
— Макс...
— Мне надо подумать. Один. Без тебя, без стен, без этой кухни.
Она стояла в коридоре, в домашних штанах и кофте, босиком на линолеуме. Маленькая, тоньше, чем казалась одетая. Волосы распущены, на щеке след от подушки. И мне вдруг стало жалко. Не её. Не себя. Нас. Того, что было. Того, что могло быть и не стало. Той Наташи с тюльпанами в банке из-под огурцов и того Максима, который ждал её после смены и думал, что так будет всегда.
Я вышел, сел в машину. «Гранта» завелась со второго раза, как обычно. Поехал без маршрута, просто ехал. По Советской, через мост, мимо промзоны. Дождь кончился, но небо было серое, низкое, давило. На мосту я остановился, хотя нельзя, вышел на минуту. Река внизу, мутная, осенняя. Ветер. Перила ледяные, я сжал их и стоял, и чувствовал, как холод идёт от ладоней вверх по рукам, и это было хорошо, потому что хоть что-то чувствовал снаружи, а не только внутри.
Потом я сделал то, чего не планировал. Набрал в навигаторе адрес. Гагарина, четырнадцать.
Ехал двадцать минут. Район новостроек, панельные коробки, одинаковые, серые, между ними супермаркет и автомойка. Дом четырнадцать, подъезд два. Я припарковался через дорогу и сидел в машине. Не знаю, зачем. Не собирался подниматься, не собирался стучать в дверь, не собирался бить морду. Просто сидел и смотрел на окна.
На стоянке перед подъездом стоял тёмно-синий «Солярис». Тот самый. Номер тот самый. Я знал его наизусть.
На пассажирском сиденье «Соляриса» лежал пакет. Белый, из «Магнита». Из него торчал угол коробки. Жёлтой коробки. Я пригляделся. Конфеты. Коробка конфет. «Мишка косолапый». Он купил очередную порцию для моего сына.
Ещё я увидел на приборной панели, за стеклом, несколько мелочей. Зажигалка, какая-то квитанция. И магнитик. Маленький, прямоугольный. Я не мог разглядеть точно с такого расстояния, но форма, цвет... Белый и синий. Маяк. Такой же, как на нашем холодильнике.
Два одинаковых магнитика. Один у нас. Один у него. Парные, как браслеты у подростков. Как обещание. Она купила два и раздала. Ему и нам. Нет, не нам. Ему и себе. Тот, что на нашем холодильнике, был не для семьи. Он был для неё. Напоминание. Маленький белый маяк среди квитанций и детских рисунков, каждый день на виду, и каждый день — её тайна, её Анапа, её Олег.
Я сидел в машине и смотрел на этот магнитик через два лобовых стекла, его и моё, и думал: вот она, вся история. В одном сувенире за сто пятьдесят рублей. Она не ошиблась. Она выбрала. Месяц за месяцем, звонок за звонком, визит за визитом. Выбирала его. А мне оставляла видимость. Пустую форму. Ужин на столе, чай с мятой, «как прошёл рейс». Оболочку без начинки.
Я завёл машину и уехал. Не к ней. К матери.
Тимоха бросился мне навстречу, повис на шее. Мать стояла в дверях кухни, вытирая руки о полотенце. В квартире пахло пирогами, мать всегда печёт, когда нервничает.
— Тимош, иди мультик досмотри, — сказал я. — Папа с бабушкой поговорит.
— Ладно! — он умчался.
Мать села напротив. Не спрашивала. Ждала.
— Мам, мне нужно пожить у тебя. Несколько дней. С Тимохой.
Она помолчала. Потом кивнула.
— Наташа?
— Да.
— Что?
— Не сейчас, мам. Потом расскажу.
Она не стала настаивать. Встала, достала из шкафа постельное бельё, отнесла в маленькую комнату. Молча. Без вопросов, без причитаний, без «я тебе говорила». Просто постелила.
Я позвонил Наташе.
— Макс, ты где?
— У матери. Я заберу вещи завтра. Тимоха со мной.
— Макс, подожди. Мы же не договорили...
— Мы договорили, Наташ. Ты сама сказала — не можешь обещать. Вот и я не могу. Не могу жить с тем, кто не может обещать.
— Это из-за переписки? Из-за того, что я написала про окно?
— Нет. Это из-за магнитика.
— Какого магнитика?
— Из Анапы. Их два. Один на нашем холодильнике. Второй у него в машине. Я видел.
Тишина. Длинная, гулкая, как в пустом кузове.
— Ты был у него? — она спросила шёпотом.
— Рядом. Подъехал, посмотрел, уехал.
— Макс, это просто магнитик, это ничего не...
— Это не просто магнитик. Ты знаешь. И я теперь тоже знаю.
Она молчала. Я слышал её дыхание, частое, неровное. Потом услышал, как она всхлипнула, один раз, коротко, как будто подавилась воздухом.
— Ты заберёшь Тимошу?
— Я заберу сына, да. И заберу вещи. Квартиру обсудим позже, через адвоката. Ипотеку будем делить, как положено.
— Макс, не надо так. Пожалуйста. Давай поговорим нормально, лицом к лицу, без этого...
— Мы поговорили. Сегодня утром. Ты сказала, что не можешь обещать. Ты была честна. Спасибо за это. Но и я буду честен: мне этого мало.
— А что тебе достаточно?
— Мне достаточно знать, что мой сын не будет хранить секреты от меня. Вот это мне достаточно. Остальное я переживу.
Она плакала. Я слышал. Не отключился, дал ей поплакать. Не потому что хотел послушать, а потому что это было последнее, что я мог ей дать. Время. Минуту тишины в трубке, пока она плачет, а я стою у окна в материной квартире и смотрю на чужой двор.
— Магнитик сними, — сказал я. — С холодильника. Выброси.
И нажал отбой.
Тимоха сидел на диване у матери и смотрел «Лунтика». Я сел рядом, он привалился ко мне, тёплый, тяжёленький. На экране Лунтик нашёл какой-то камень и нёс его домой, и все его друзья помогали. Тимоха комментировал:
— Пап, смотри, он тяжёлый, камень-то. А они всё равно несут.
— Несут, — сказал я. — Молодцы.
— Пап, а мы тут будем жить?
— Немножко. Погостим у бабушки.
— А мама?
— Мама дома. У мамы дела.
— А дядя Олег больше не придёт?
Я посмотрел на сына. На его глаза, серые, мои. На лоб, упрямый, мой. На ямочку на подбородке. Мой.
— Нет, Тимош. Не придёт.
— Ну и ладно, — он пожал плечами и повернулся к телевизору. — Конфеты у него всё равно были не очень. Бабушкины пироги вкуснее.
Из кухни пахло пирогами с капустой. Мать гремела противнем. За окном темнело, и фонарь во дворе зажёгся, жёлтый, мутный, обычный. Я обнял сына, прижал к себе, и он не пискнул, не сказал «пааап, мне мультик не видно». Просто сидел. Просто дышал рядом.
На следующий день я заехал в квартиру забрать вещи. Наташи не было, ушла на работу. Или не на работу. Уже не моё дело. Я собрал сумку, свою и Тимохину. Одежда, документы, его игрушки. Машинку красную, ту, нашу, из «Детского мира». Пластиковых человечков для игры в семью. Зубные щётки.
Перед выходом остановился на кухне. Посмотрел на холодильник.
Магнитика не было.
На его месте осталось светлое пятнышко на белой дверце, чуть чище, чем вокруг, потому что под магнитом пыль не садится. Маленький прямоугольник чистоты. Она сняла. Может, выбросила. Может, убрала в ящик. Уже не важно.
Я поправил Тимохин рисунок, который чуть съехал вниз без магнитика. Жёлтый дом с большими окнами и розовым дымом. Мама, папа, мальчик. И кот, которого нет.
Вышел, закрыл дверь. Ключ положил на тумбочку в прихожей, рядом с пустой вазочкой, синей, с отколотым краем.
На улице было холодно. Конец октября. Я кинул сумки в багажник, сел за руль. «Гранта» завелась с первого раза.
Впервые за неделю.
Дорогие читатели! 👍 Поставьте лайк👍, если история зацепила!
Что бы вы сделали на моём месте? Расскажите в комментариях 👇
Завтра новая история в ДЗЕН — заходите и подписывайтесь!