Знаете, есть такая штука, которую я долго не мог сформулировать. Когда живёшь с человеком семь лет, ты перестаёшь его разглядывать. Не потому что не любишь. Просто привыкаешь. Как к звуку холодильника на кухне, к скрипу половицы в коридоре. Оно есть, оно рядом, оно твоё. И ты не проверяешь каждый день, на месте ли холодильник.
А потом замечаешь, что он гудит как-то иначе.
Я заметил в четверг. Обычный ноябрьский четверг, серый, промозглый, с ветром, который забирается под куртку, как бы плотно ты её ни застёгивал. Я вернулся с работы раньше обычного. На объекте лопнула труба, бригаду распустили до утра, пока не подвезут материал. Я работаю сантехником, если это важно. Не самая романтичная профессия, но руки кормит, и кормит неплохо.
Зашёл в квартиру, стянул ботинки. Тихо. Ромка в садике до пяти, Полина должна быть дома, она по четвергам во вторую смену, на кассе в «Пятёрочке» с трёх.
Но было только два.
Куртки её на вешалке не было. И пахло чужим. Нет, не одеколоном каким-то конкретным, а просто... не так. Я стоял в прихожей и пытался понять, что именно не на месте. Ботинки Полины, зимние, которые мы в октябре купили, стояли не у стены, а почти посреди коврика. Как будто она обувалась торопливо. И второй ботинок чуть завален на бок.
Мелочь. Ерунда вообще.
Я прошёл на кухню, поставил чайник. Достал телефон, написал ей: «Ты где? Я дома раньше». Отправил. Присел на табуретку.
Ответ пришёл через четыре минуты. Я засёк, потому что смотрел на экран.
«В магазине, скоро буду».
В каком магазине, если она через час на смену? Ладно. Может, за хлебом выскочила.
Чайник щёлкнул. Я налил кипяток в кружку, бросил пакетик. И тут увидел на столе, у солонки, чек. Обычный кассовый чек, свёрнутый пополам. Я развернул, не думая, просто машинально.
«Кофейня «Мельница». Два капучино. Один чизкейк. 780 руб.»
Время: 12:47.
Полина не пьёт капучино. Она от молочной пенки нос воротит, всегда только чёрный, крепкий, без сахара. И семьсот восемьдесят рублей за кофе с пирожным, это на наши-то деньги? Мы на продукты в неделю четыре тысячи закладываем, и то под конец месяца считаем.
Я положил чек обратно. Потом взял снова. Посмотрел. Свернул и сунул в задний карман джинсов.
Полина вернулась через двадцать минут. Щёки красные, пакет из «Магнита» в руке, в пакете батон и пачка творога.
— О, ты чего так рано? — она чмокнула меня в щёку, быстро, как птица клюнула.
— Труба на объекте. Завтра доделаем.
— Понятно.
Она убрала творог в холодильник. Повесила куртку. Я смотрел на её руки. Руки как руки. Тонкие запястья, обручальное кольцо, ногти короткие, без лака.
— За Ромкой в пять заберёшь? — спросила она, не поворачиваясь. — Мне к трём надо.
— Заберу.
— Там в садике просили сменку принести, у него кроссовки промокли.
— Угу.
Она ушла в комнату переодеваться. Я сидел с кружкой. Чай остыл. Чек давил через джинсы как маленький камешек.
Ничего не произошло. Вообще ничего. Жена сходила за хлебом, вернулась, поговорили про садик. Нормальный день. Нормальная жизнь.
Но я уже не мог перестать считать.
Вечером, когда Ромка уснул, а я лежал на диване и делал вид, что смотрю телевизор, стал вспоминать. Не целенаправленно, а так, как вспоминают, когда тебе подкинули задачку и мозг жуёт её фоном.
Неделю назад. Полина в ванной, телефон на тумбочке. Пришло сообщение, экран вспыхнул. Я не читал, только имя увидел краем глаза. «Костя». У нас нет никакого Кости. Ни среди друзей, ни среди её коллег, которых я знаю. Может, новенький на работе? Может. Я тогда даже не задумался.
Две недели назад. Полина задержалась после смены. Пришла в девять вместо восьми. Сказала, что инвентаризация. Я кивнул. Бывает. У них раз в квартал инвентаризация, я помню, потому что она каждый раз ворчит, что считать коробки с макаронами, это отдельный вид пытки. Но в тот раз не ворчала. Пришла тихая, даже какая-то рассеянная, и сразу в душ.
Месяц назад. Суббота. Я возился с краном на кухне, наш собственный, наконец руки дошли. Полина сказала, что съездит к матери. Вернулась через четыре часа. Ну ладно, к матери, это такое, можно и на полдня зависнуть. Но от неё не пахло пирожками. От Полининой матери, Зои Павловны, всегда пахнет пирожками, потому что она печёт их по любому поводу и без. А Полина пришла и пахла улицей, холодным воздухом и чуть-чуть, самую малость, каким-то мужским парфюмом.
Я тогда списал на маршрутку. В маршрутке кто только рядом не стоит.
Три факта. Нет, четыре, с чеком. Каждый по отдельности, ничего не значит. Все вместе... Я лежал и слушал, как Полина на кухне моет посуду. Звякает тарелка о тарелку. Шумит вода.
Нет. Я не стал бы проверять телефон. Не стал бы подслушивать, выслеживать, нанимать кого-то. Не потому что я такой правильный. Просто если ты начинаешь шарить по чужим карманам, ты уже проиграл, даже если ничего не найдёшь. Ты проиграл себе. Я так считал. Считаю до сих пор.
Но я решил другое.
Я решил спросить. Прямо. Дать ей возможность сказать правду. Если что-то есть, пусть скажет сама. Если нет, я буду идиот, который устроил сцену на пустом месте, и мы посмеёмся. Или не посмеёмся. Но хотя бы честно.
В пятницу вечером, после ужина, Ромка смотрел мультики в комнате, а мы сидели на кухне. Полина пила чай, листала что-то в телефоне. Я мял руками салфетку.
— Полин.
— М?
— Можешь телефон отложить на секунду?
Она подняла глаза. Что-то мелькнуло, быстрое, как тень кошки за углом. Или мне показалось.
— Что такое, Глеб?
— У тебя всё нормально?
— В смысле?
— Ну, вообще. На работе, там... дома. Между нами.
Она помолчала. Положила телефон экраном вниз.
— Нормально. А что?
— Точно? Потому что если что-то не так, я хочу, чтобы ты сказала. Что угодно. Я услышу.
Она смотрела на меня долго. Секунды три, но они тянулись. Потом улыбнулась, не широко, а вот так, одними уголками.
— Глеб, ты чего? Устал, что ли, сильно?
— Может, и устал.
— Иди ляг. Я тебе чай свежий заварю.
— Не надо чай.
— Ну хочешь, завтра выходной, съездим с Ромкой в парк? Давно не выбирались.
Я кивнул.
— Давай.
Она встала, потрепала меня по плечу. Забрала свою кружку и его, с нарисованным жирафом, Ромкину. Поставила в раковину. Включила воду.
Я сидел и смотрел ей в спину. Тонкая, в домашней футболке, волосы собраны в хвост. Семь лет. Пять из них, хороших, точно. Последние два, ну, не плохих, но как-то так, на автомате. Утро, работа, садик, ужин, телевизор, спать. Повтор. Мы перестали разговаривать. Не в бытовом смысле, бытовых слов хватало. А вот так, как раньше, когда могли просидеть до двух ночи на этой же кухне, и Полина рассказывала, что в детстве хотела быть ветеринаром, а я ржал и говорил, что она кота-то кормить забывает. Этого не стало.
Она не ответила на мой вопрос. Не сказала «между нами всё хорошо». Сказала «нормально». И перевела тему.
Я это заметил. И запомнил.
В субботу мы и правда поехали в парк. Ромка носился по горкам, я стоял рядом, Полина сидела на скамейке, в куртке с поднятым воротником. Ветер трепал ей волосы, она щурилась на бледное солнце. Красивая. Я подумал это вот так, спокойно и грустно одновременно, как думаешь про вещь, которую скоро потеряешь. Хотя тогда я ещё ни в чём не был уверен.
Ромка подбежал, уткнулся мне в ногу.
— Пап, хочу ватрушку!
— Какую ватрушку, мелкий, где ты тут ватрушки видишь?
— Вон! — он ткнул варежкой в палатку на углу.
Я посмотрел на Полину.
— Возьмём ему?
Она кивнула, не отрываясь от телефона. Пальцы бегали по экрану.
Я взял Ромку за руку, мы пошли к палатке. Купил ему пончик, ватрушек не было. Ромка не расстроился, он в четыре года ещё не очень понимает разницу. Пончик так пончик. Сахарная пудра на щеках, на куртке, везде.
Когда вернулись, Полина уже убрала телефон. Улыбалась.
— Ну что, довольный?
— Довольный! — Ромка сунул ей пончик. — На, мама, кусни!
Она откусила. Я смотрел на них и думал: вот если я ошибаюсь, если всё это мои фантазии, я самый большой дурак на свете. И пусть. Пусть я буду самый большой дурак. Пусть.
В понедельник я позвонил Вадиму. Вадим, это мой двоюродный брат, мы с ним с детства близко. Он старше на три года, разведённый, живёт один в однушке на Мичурина. Работает электриком на заводе, по вечерам чинит людям проводку за наличные. Мужик тёртый, жизнью битый, и единственный человек, которому я мог сказать вслух то, что крутилось в голове.
Мы встретились после работы у него. Он открыл дверь в трениках и майке, на плите что-то булькало.
— О, заходи. Пельмени будешь?
— Буду.
Сели на кухне. У Вадима кухня метра четыре, не развернёшься. Стол, два стула, холодильник, и всё, пространство кончилось. На стене календарь с рыбалки, двухлетней давности.
Он вывалил пельмени на тарелки, плеснул уксуса. Я ковырял вилкой.
— Ну? — сказал Вадим. — Ты не пельмени мои есть приехал.
— Не пельмени.
— Давай, рассказывай.
Я рассказал. Про чек. Про «Костю». Про задержки. Про запах. Вадим слушал, жевал, не перебивал. Когда я закончил, он вытер рот бумажным полотенцем.
— И что ты ей сказал?
— Спросил, всё ли нормально.
— А она?
— Сказала, нормально.
Вадим хмыкнул.
— Ну а ты чего хотел? Чтобы она тебе в лоб выложила?
— Я хотел дать ей шанс.
— Глеб, — он посмотрел на меня, и в глазах было что-то такое, похожее на жалость, но не совсем. Скорее усталость человека, который уже через это прошёл. — Я тебе скажу одну вещь, и ты на меня не обижайся.
— Говори.
— Когда моя Светка гуляла, я тоже думал, дам ей шанс. И дал. И ещё дал. И ещё. Знаешь, сколько шансов я дал? Пока она сама не ушла. Потому что шанс, это не когда ты спрашиваешь. Шанс, это когда ты ставишь условие.
— Я не буду ставить ультиматумы.
— А я и не говорю про ультиматумы. Я говорю: проверь. По-нормальному.
— Как по-нормальному?
— Ну не знаю. Приди домой не вовремя. Или спроси напрямую, кто такой Костя.
Я молчал. Пельмень остывал на вилке.
— Вадим, я не хочу быть тем мужиком, который жену выслеживает.
— А я не хочу быть тем мужиком, который три года ходил рогоносцем и об этом узнал последним, — он сказал это ровно, без злости. Факт. — Выбирай, что тебе важнее. Гордость или правда.
Я доел пельмени. Мы выпили чаю. Вадим переключил тему на рыбалку, на то, что весной надо на Волгу, на щуку, как в позапрошлом году. Я кивал, но мыслями был не здесь.
Гордость или правда.
Вадим был не прав. Нет, не то чтобы не прав, но не совсем прав. Он исходил из своего опыта, а у него опыт жёсткий. Светка его не просто предала, она ещё и деньги со счёта сняла, когда уходила. Он с тех пор на женщин смотрит через прицел. Понять можно. Но я не он. И Полина не Светка.
Хотя. Кто знает.
Во вторник я забирал Ромку из садика. Воспитательница, Тамара Петровна, крупная женщина в цветастой кофте, задержала меня у двери.
— Глеб Олегович, минутку.
— Слушаю.
— Ромочка сегодня весь день грустный. На занятиях не рисовал, за обедом ел плохо. Я спросила, что случилось, а он говорит: «Мама вчера плакала».
Я замер.
— Плакала?
— Так он сказал. Я, конечно, мало ли что ребёнку показалось, но решила вам передать. На всякий случай.
— Спасибо, Тамара Петровна.
Ромка шёл за руку, шлёпал сапогами по лужам. Я нёс его рюкзак с динозавром.
— Ром.
— А?
— Ты говорил, мама плакала. Когда?
Он задумался, наморщил нос.
— Вечером. Когда ты спал. Она на кухне сидела и плакала.
— А ты что делал?
— Я попить встал. И увидел. Я её обнял. А она сказала, это от лука.
— От лука?
— Ну да. Она лук резала.
В десять вечера лук не режут. Ромка не врёт, он ещё не умеет. Значит, Полина сидела ночью на кухне и плакала. И мне не сказала.
Я пришёл домой, Полина уже была, что-то помешивала в кастрюле. Суп. Запах укропа, картошки.
— Привет, — она обернулась. Глаза обычные, никаких следов. — Как он там?
— Нормально. Воспитательница сказала, грустный был.
— С чего бы?
— Не знаю. Может, не выспался.
Она пожала плечами и снова повернулась к плите. Я поставил Ромкин рюкзак на пол в прихожей, развязал ему шнурки, стянул сапожки.
— Иди руки мой, — сказал ему.
Ромка убежал. Зашумела вода в ванной.
Я стоял в коридоре. Между мной и Полиной было пять метров, коридор и кухонный проём. Пять метров и что-то ещё, чему я пока не мог дать название. Что-то, что росло последние недели, как трещина в стене, которую не видно под обоями, но стена уже не держит.
В среду произошла вещь, после которой считать совпадения стало невозможно.
Я был на работе. Обеденный перерыв. Сидел в бытовке, ел бутерброд с колбасой, запивал чаем из термоса. Телефон зазвонил, номер незнакомый.
— Алло?
— Глеб? — женский голос, молодой, незнакомый.
— Да. Кто это?
Пауза. Короткая, но заметная.
— Меня зовут Инна. Я работаю с вашей женой. Мне надо с вами поговорить. Не по телефону. Вы можете завтра встретиться?
Сердце ударило один раз, сильно, как кулаком в грудь.
— О чём поговорить?
— Я не могу по телефону. Это... это касается Полины. И вас.
— Вы можете хотя бы намекнуть?
Опять пауза. Я слышал, как на заднем плане у неё что-то пиликало, кассовый аппарат, видимо.
— Глеб, вам стоит знать, что происходит. Просто поверьте. Завтра в час, «Мельница», это кофейня рядом с нашим магазином. Знаете?
«Мельница».
Два капучино. Один чизкейк. 780 рублей.
— Знаю, — сказал я.
— Тогда до завтра.
Она отключилась. Я сидел с телефоном в руке, бутерброд лежал на коленке, из термоса шёл пар. В бытовке было тихо, только трубы гудели за стеной, ровно и тупо, как всегда.
Я убрал телефон в карман. Достал чек, тот самый, из заднего кармана джинсов. Он уже обмялся, потёрся на сгибах. «Кофейня «Мельница». Два капучино. Один чизкейк.»
Значит, вот в какой кофейне ты сидела, Полин. И с кем ты там сидела. И кто заказал два капучино, зная, что ты пьёшь только чёрный.
Я спрятал чек обратно. Доел бутерброд. Вернулся на объект. Весь день крутил трубы, менял прокладки, и руки делали своё, а голова жила отдельно.
Вечером Полина была весёлая. Непривычно весёлая. Напевала что-то, пока мыла Ромке голову. Играла с ним в конструктор, собрали вместе какой-то корабль. Ромка визжал от восторга.
Я смотрел на это из дверного проёма. Она была красивая в тот момент, с мокрыми руками, со смехом. И мне стало так тошно, что я вышел на балкон и стоял там минут десять, хотя было минус пять и я в одной рубашке. Холод обжигал лицо. Внизу, во дворе, какой-то мужик выгуливал собаку, она бегала кругами по грязному снегу.
Когда я вернулся, Полина уже укладывала Ромку. Я слышал из-за двери, как она ему читает «Мойдодыра». Голос ровный, тёплый, мамин.
Я лёг на диван в большой комнате. Не раздеваясь. И лежал.
Завтра я пойду в «Мельницу». Завтра мне расскажут то, что я, кажется, уже знаю. Но одно дело знать вот тут, в животе, где всё сжимается. И другое, услышать вслух, от чужого человека, словами.
Я закрыл глаза. Полина вышла из детской, прошла мимо, остановилась.
— Ты чего не в кровать?
— Сейчас приду.
— Глеб, с тобой точно всё нормально?
Вот оно. «С тобой». Не «с нами». Не «у нас». «С тобой». Как будто проблема во мне. Как будто это я, который странно себя ведёт.
— Всё нормально, Полин. Иди ложись.
Она постояла ещё секунду. Потом ушла. Скрипнула дверь спальни.
А я лежал и слушал, как тикают часы на стене. Старые, ещё бабушкины, с маятником. Полина всё хотела их снять, говорила, пылесборник, а я не дал. Теперь они тикали в тёмной комнате, и каждый тик был как шаг к завтрашнему дню, который я не хотел, но который уже наступал.
Продолжение в следующем сообщении.
В «Мельницу» я пришёл без пяти час. Маленькое заведение, десять столиков, стойка, запах кофе и ванильной выпечки. Играла какая-то тихая музыка из колонки на стене. Два человека за дальним столом, парень с ноутбуком, девушка с книгой. Я сел у окна.
Инна появилась ровно в час. Я её узнал не по лицу, а по тому, как она вошла и сразу стала озираться, ищуще, нервно. Невысокая, в чёрной куртке, волосы собраны в узел. На вид лет двадцать пять, может, чуть больше.
— Глеб?
— Да.
Она села напротив. Расстегнула куртку, но не сняла. Руки положила на стол. Пальцы подрагивали.
— Спасибо, что пришли.
— Давайте без предисловий.
— Хорошо, — она сглотнула. — Я с Полиной работаю полтора года. Мы не подруги, но ну, нормально общаемся. Она хороший человек, я хочу это сказать сразу.
— Инна.
— Да. Простите. В общем... К нам в магазин полгода назад перевели нового управляющего. Константин. Костя.
Я не шевельнулся. Только пальцы на столе, мои, легли чуть плотнее.
— Он начал за Полиной ухаживать почти сразу. Красиво, знаете. Цветы не дарил, не дурак, но по-другому. Подменял её, когда она уставала. Шутил. Оставался после смены поболтать. Я видела, как он на неё смотрит. И видела, как она... ну.
— Как она что?
Инна опустила глаза.
— Она стала по-другому одеваться на работу. Не в чём-то вызывающем, просто... аккуратнее. Губы красила. Раньше не красила. И задерживалась после смены. Они вместе уходили. Не каждый раз, но часто.
Я сидел. Слушал. Музыка из колонки играла что-то мерзко-оптимистичное. Хотелось встать и выдернуть шнур.
— Месяц назад, — продолжала Инна, — я вышла покурить на задний двор. И увидела их у его машины. Они... не целовались. Но он держал её за руку. А она не убирала. Стояли и разговаривали. Тихо. И лица у обоих были такие... Ну, вы понимаете.
— Понимаю.
— Глеб, я думала долго. Не моё это дело. Чужая семья. Но я знаю, что у вас ребёнок. И я знаю, что вы... Полина про вас рассказывала, раньше, давно. Что вы хороший отец. Что Ромка вас любит. И мне показалось... что вы должны знать.
— Они спят вместе?
Инна вздрогнула от прямоты. Или от тона. Я сам не знаю, каким тоном это сказал.
— Я не знаю. Честно. Я не видела... такого. Но я видела достаточно.
— А чек? — я вытащил из кармана бумажку, положил на стол. — Это их?
Инна посмотрела. Кивнула.
— Они сюда ходят. В «Мельницу». После обеда, когда перерыв. Два-три раза в неделю. Он всегда берёт два капучино.
— Она не пьёт капучино.
— Я знаю. Она и мне говорила. Но ему, видимо, не говорила.
Вот эта деталь, маленькая, глупая, вдруг резанула сильнее всего остального. Сильнее, чем «за руку у машины». Сильнее, чем задержки и запахи. Мужик, с которым она встречается, не знает, какой кофе она пьёт. Я знаю. Семь лет знаю. Чёрный, крепкий, без сахара, и обязательно чтоб кружка была горячая, она ненавидит тёплый кофе. А этот заказывает ей капучино. И она пьёт. Молча. Пьёт то, что не любит, и не поправляет. Потому что это не про кофе. Это про другое.
— Зачем вы мне это рассказали? — спросил я. Не грубо. Просто спросил.
Инна поджала губы.
— Не знаю. Может, зря. Может, вы бы сами... Но мне казалось, что тянуть нельзя. Что чем дальше, тем хуже.
— А Полина знает, что вы видели?
— Нет. Думаю, нет.
Я убрал чек обратно. Встал.
— Спасибо.
— Глеб...
— Что?
— Не делайте глупостей. У вас ребёнок.
Я посмотрел на неё. Молодая. Неглупая. Испуганная. Она сделала то, что считала правильным. Может, и правильно. Может, нет. Не мне сейчас судить.
— Не буду, — сказал я и вышел.
На улице было серо и сыро. Ноябрь доживал последние дни, скоро декабрь, скоро ёлки, гирлянды, «С Новым годом», оливье. Мы каждый год встречаем у Зои Павловны, и Полина помогает ей лепить пельмени, и Ромка таскает мандарины из вазы, и я чиню ей телевизор, который каждый раз ломается строго тридцатого декабря.
Я шёл по улице и думал не о том, о чём должен был. Не о Косте. Не о кофейне. Не о руках у машины. Я думал о пельменях. О том, как Полина стоит у стола у матери, в фартуке, с мукой на носу, и смеётся. И как Ромка лезет помогать, и у него тесто в волосах. И как Зоя Павловна ворчит, что все ей тесто испортят, но на самом деле счастлива.
Вот это я могу потерять. Не абстрактное «счастье». А вот это конкретное: кухню у Зои Павловны, муку на Полинином носу, Ромкин смех. Квартиру, в которой мы живём, кстати, тоже. Она на мне, ипотека, ещё одиннадцать лет. И если разведёмся, то Ромка с ней, квартира, скорее всего, ей и ребёнку, а я с ипотекой и без семьи. Математика простая. Жестокая, но простая.
Но я не мог думать о математике. Я мог думать только о капучино, которое она не любит и пьёт.
Дома я был раньше Полины. Забрал Ромку, разогрел ему вчерашний суп. Он ел и рассказывал что-то про мальчика Федю из группы, который принёс жука в банке, и все девочки визжали. Я слушал и даже смеялся. Внутри было пусто и тихо, как в комнате, из которой вынесли мебель.
Полина пришла в семь. Обычная, уставшая, пакет с продуктами. Щёки красные от холода.
— Привет. Что-то пробки сегодня жуткие.
— Угу.
Она разулась, повесила куртку. Прошла на кухню, стала разбирать пакет. Молоко, яйца, батон, сосиски.
Я стоял в дверном проёме и смотрел на неё. Она почувствовала, обернулась.
— Что?
— Ничего. Смотрю.
— Глеб, ты последнюю неделю на меня смотришь, как будто я стекло и вот-вот лопну. Что случилось?
Вот он, момент. Второй шанс. Я дал ей первый в пятницу, она его проехала. Сейчас второй. Последний.
— Полин. Сядь.
— Я только пришла, мне надо...
— Сядь. Пожалуйста.
Что-то в моём голосе, видимо, сработало. Она медленно опустилась на табурет. Молоко осталось стоять на столе, непочатое.
— Кто такой Костя?
Вот так. Без подходов. Без «у тебя всё нормально». Имя. Вопрос. Прямо в лоб.
Она побледнела. Не как в кино, где лицо мгновенно становится белым. А по-настоящему, медленно, как будто краска уходит из-под кожи, секунда за секундой.
— Какой Костя?
— Тот Костя, с которым ты ходишь в «Мельницу». Тот Костя, который заказывает тебе капучино, хотя ты его не пьёшь. Тот Костя, у чьей машины ты стояла за руку месяц назад.
Тишина.
На плите булькал чайник, я забыл его выключить. Булькал громко, настойчиво, заполнял паузу.
— Кто тебе сказал?
— Это не ответ на мой вопрос.
— Глеб...
— Полина. Кто такой Костя.
Она сцепила руки на коленях. Пальцы переплелись, костяшки побелели. Я видел это, потому что смотрел на её руки, не на лицо. На лицо смотреть было невозможно.
— Это наш управляющий. На работе.
— И?
— И мы... общаемся.
— Общаетесь.
— Да.
— В кофейне. За ручку. После смены.
Она подняла на меня глаза. И вот тут я увидел кое-что, чего не ожидал. Не страх. Не стыд. Не раскаяние. А злость. Тихую, глубокую, сжатую.
— А ты что хочешь услышать, Глеб? Что мы спим? Нет. Не спим. Мы разговариваем. Пьём кофе. Иногда гуляем. Это всё.
— Это всё?
— Да.
— Тогда почему ты скрывала? Если это «просто общение», почему ты мне ни разу не сказала: «Слушай, у нас новый управляющий, нормальный мужик, мы иногда кофе пьём»? Почему я узнаю это от чужих людей?
Она молчала.
— Почему ты ревела ночью на кухне? Ромка видел. Сказал воспитательнице. Тамара Петровна мне передала. От лука, Полин? В десять вечера лук резала?
Она закрыла лицо руками. Чайник наконец щёлкнул и выключился. Стало тихо.
— Я не... — голос глухой, через ладони. — Я не хотела, чтобы так получилось.
— Как получилось?
— Так. Всё так.
Она убрала руки. Глаза красные, но сухие. Не плакала. Держалась.
— Ты последний год как стена, Глеб. Ты приходишь, ешь, ложишься, спишь. Ты со мной не разговариваешь.
— Я с тобой каждый день разговариваю.
— Ты со мной обсуждаешь, кто заберёт Ромку и что купить к ужину. Это не разговор. Это диспетчерская.
Я открыл рот и закрыл. Потому что она была права. И я знал это. И она знала, что я знаю.
— Это не оправдание, — сказал я тихо.
— А я и не оправдываюсь.
— Тогда что ты делаешь?
— Я пытаюсь тебе объяснить, как я дошла до того, что мне стало хорошо с чужим мужиком за чашкой кофе. Не в постели, Глеб. За чашкой кофе. Потому что он спрашивает, как у меня дела, и ему правда интересно.
— А мне неинтересно?
— А ты когда последний раз спрашивал?
Пауза.
Я прислонился к дверному косяку. Холодный, он. Спиной чувствовал ребро наличника. За стеной Ромка смотрел мультики, слышно было приглушённо, какие-то голоса, музыка.
— Я спрашивал в пятницу.
— Ты спрашивал в пятницу, потому что уже что-то заподозрил. Не потому что тебе было интересно.
Это было больно. Не потому что несправедливо. А потому что было в этом зерно правды, маленькое, острое, как осколок стекла в хлебе.
— Ладно, — сказал я. — Допустим. Я плохой муж. Не разговариваю, не спрашиваю, стена. Допустим. Это повод врать? Скрывать? Встречаться тайком?
— Я не встречаюсь тайком. Мы пьём кофе.
— Ты врёшь мне, Полина. Ты говоришь «в магазине», а сама в кофейне. Ты говоришь «инвентаризация», а сама задерживаешься с ним. Это и есть тайком.
Она встала. Отошла к окну. Стояла спиной. Плечи ровные, напряжённые.
— Может быть, я не хотела врать. Может быть, я ждала, что ты заметишь. Что ты спросишь. Что тебе будет не всё равно.
— Мне не всё равно.
— Сейчас не всё равно. А месяц назад?
Я молчал. За окном, за её спиной, зажигались фонари. Жёлтые, тусклые, какие бывают в спальных районах. Двор, детская площадка, гаражи-ракушки, три берёзы, на которых уже ни одного листа.
— Я дал тебе шанс признаться, — сказал я. — В пятницу. Спросил, всё ли нормально. Ты сказала «нормально» и предложила в парк съездить.
— А что я должна была сказать? «Нет, не нормально, я общаюсь с другим мужчиной, потому что мой муж перестал со мной разговаривать»? За ужином, при ребёнке?
— Ромка мультики смотрел.
— Ромка всё слышит, Глеб. Ты же знаешь.
Знаю. Знаю, что слышит. Знаю, что видит. Видел, как мама ночью плачет.
Я подошёл к столе. Взял молоко, которое она так и не убрала. Открыл холодильник. Поставил. Закрыл дверцу. Руки двигались сами, привычные движения, которые ничего не значат, но заполняют паузу, когда нечем дышать.
— Что ты хочешь, Полин?
Она обернулась. И я увидел, что она всё-таки плачет. Тихо, без звука. Слёзы просто шли по щекам.
— Я не знаю.
— Ты его любишь?
— Нет. Я... нет. Я не знаю. Он мне нравится. Мне с ним легко. Он слушает.
— А меня ты любишь?
— Глеб...
— Простой вопрос.
Она вытерла щёки тыльной стороной ладони. Размазала.
— Я люблю тебя. Я живу с тобой семь лет. У нас сын. Я знаю, какой тебе чай заваривать. Я знаю, что ты ночью встаёшь проверить, закрыта ли дверь. Я знаю, что ты боишься собак, но никогда не признаешься.
— Я не боюсь собак.
— Боишься. Когда в подъезде сосед с овчаркой, ты по стенке идёшь.
Я не выдержал и усмехнулся. Нервно, криво, одной стороной рта.
— Это не ответ.
— Это ответ. Я тебя знаю. Но знать и чувствовать, это разное. Я знаю тебя, Глеб. А чувствую я последний год пустоту. Как будто ты здесь, но тебя нет.
Ромка заглянул на кухню. В пижаме, босиком, волосы торчком.
— Мам, а что на ужин?
— Сосиски, — сказала Полина, и голос был ровный, мамин, ни следа слёз. — Иди, я сейчас сварю.
Ромка ушёл. Мы стояли друг напротив друга на этой кухне, восемь метров, потолок два семьдесят, линолеум с протёртым местом у мойки. Бабушкины часы тикали в комнате. За стеной мультик, голос кота Леопольда: «Ребята, давайте жить дружно».
Я сел на табурет. Потёр лицо руками.
— Полин. Я сейчас скажу, и больше повторять не буду. Слушай внимательно.
Она стояла. Ждала.
— Я не идеальный. Я знаю. Я замкнулся, да. Работа, ипотека, деньги, вечно считаем копейки, устаю как собака. Я перестал тебя видеть. Принимал как данность. Виноват. Это моя часть. Я её признаю.
Она чуть кивнула.
— Но твоя часть, Полин, это то, что ты вместо того, чтобы прийти и сказать мне в лицо, что тебе плохо, что ты задыхаешься, что тебе не хватает, ты пошла к другому мужику. Не в постель, допустим. В кофейню. За руку. С улыбкой, которую я не видел дома уже полгода.
Её губы дрогнули.
— И когда я спросил прямо, ты мне соврала. Не один раз. Два. Я дал тебе шанс. Она им не воспользовалась.
Я сказал это, и замолчал. И понял, что сказал «она» вместо «ты». Как будто уже говорю о ней в третьем лице. Как будто уже отодвинулся.
Полина это тоже заметила. Я видел, как она вздрогнула. Маленько, еле заметно, но вздрогнула.
— Глеб, я...
— Мне нужно подумать.
— О чём?
— Обо всём.
— Ты хочешь развестись?
— Я хочу подумать.
Я встал и вышел из кухни. Зашёл к Ромке. Он лежал на ковре перед телевизором, подпирал подбородок кулачками.
— Пап, садись.
Я сел рядом. Он придвинулся, привалился к моему боку. Тёплый, маленький, пахнет детским шампунем.
— Пап, а мы на Новый год опять к бабе Зое поедем?
— Поедем.
— А ты мне обещал трактор.
— Какой трактор?
— Ну, жёлтый. Большой. Как у Феди.
— Посмотрим, мелкий.
— «Посмотрим» — это значит «нет», — сказал Ромка серьёзно.
Я обнял его. Прижал к себе. Крепко, но не слишком, чтобы не напугать.
— Это значит «посмотрим».
Ночью я лежал на диване. Полина в спальне. Между нами стена, дверь и всё, что было сказано на кухне. И всё, что не было сказано.
Я не мог спать. Смотрел в потолок, на трещину, которая шла от люстры к углу. Я заметил её года два назад и всё собирался замазать. Не замазал. Как много я собирался сделать и не сделал.
Вадим написал в час ночи: «Ну что?» Я ответил: «Потом расскажу». Он прислал стикер, руку с поднятым большим пальцем. Не к месту, но Вадим не силён в эмоциональных нюансах. Мужик, что с него взять.
Утром, в пять, я встал. Не потому что выспался, а потому что лежать больше не мог. Пошёл на кухню, поставил чайник. Сел на табуретку.
На столе лежал её телефон. Она забыла. Или оставила специально? Нет, Полина не из тех, кто играет в такие игры. Просто забыла, положила вчера, когда мы разговаривали, экраном вниз, и не забрала.
Экран погас. Я не трогал. Сидел и смотрел на чёрный прямоугольник.
Чайник щёлкнул.
Телефон лежал.
Нет. Я не буду.
Я заварил чай. Сел обратно. Отхлебнул. Горячий, обжёг нёбо.
Вот что я решил, пока чай остывал.
Я не буду кричать. Не буду бить посуду. Не буду ехать к этому Косте и бить ему лицо. Не буду звонить Зое Павловне и рассказывать. Не буду вываливать на Ромку. Ничего из того, что делают мужики, когда узнают.
Но и делать вид, что ничего не произошло, я тоже не буду.
Я допил чай. Помыл кружку. Вытер руки полотенцем. И пошёл в спальню.
Полина не спала. Лежала на боку, лицом к стене. Я видел в полумраке, что глаза открыты.
— Полин.
— Да.
— Я уеду на пару дней. К Вадиму. Мне надо побыть одному.
Она не повернулась.
— А Ромка?
— Отведу в садик, заберёшь сама.
— Хорошо.
Пауза. За окном начинало светлеть, серо, лениво. Ноябрьское утро, как грязная тряпка.
— Глеб.
— Что.
— Ты когда вернёшься... мы поговорим?
— Посмотрим.
Она наконец повернулась. В темноте я не видел лица толком, только контур. Волосы на подушке. Рука поверх одеяла.
— Это значит «нет»? — спросила она.
И я услышал Ромкину интонацию. Один в один. «Посмотрим — это значит нет».
— Это значит «посмотрим», — сказал я и вышел.
Собрал сумку. Джинсы, свитер, бельё, зарядка, бритва. Документы. Паспорт. Зачем паспорт? Не знаю. Взял.
Ромка ещё спал. Я зашёл к нему, постоял. Он дышал тихо, кулачок под щекой, одеяло сползло. Я накрыл. Постоял ещё. Вышел.
Чек из «Мельницы» лежал на тумбочке в прихожей. Я его вытащил из джинсов, когда вчера переодевался, и положил, а потом забыл. Свёрнутый пополам, потёртый. Я взял его, сунул в карман куртки.
И ушёл.
Продолжение в следующем сообщении.
У Вадима я прожил три дня. Спал на его продавленном диване, который он называл «ортопедическим», хотя ортопедического в нём было столько же, сколько в мешке картошки. Ел его пельмени, пил его чай. Вечерами мы сидели на кухне, и он не лез с вопросами. Это в нём хорошее: Вадим чувствует, когда надо молчать.
На второй день вечером он всё-таки спросил:
— Ну и что думаешь?
— Думаю.
— Ясно. Думай. Только не до посинения.
Я усмехнулся.
— Вадим. Ты когда со Светкой разводился, ты жалел?
Он посмотрел в окно. За окном у него вид на гаражи и трансформаторную будку, не разгуляешься.
— Жалел, что не ушёл раньше. Три года терпел, надеялся, как дурак. Шансы давал. А она просто меня не любила, Глеб. Ни с мужиком тем, ни без. Я для неё был удобный. Зарплата, квартира, борщ на столе. А когда удобнее нашёлся, ну.
— Полина не такая.
— Может, и не такая. А может, ты просто не хочешь видеть.
Я промолчал. Он тоже.
На третий день позвонила Зоя Павловна. Полинина мать. Номер высветился, я смотрел на экран и думал: взять или нет.
Взял.
— Глеб, здравствуй. Это я.
— Здравствуйте, Зоя Павловна.
— Глеб, я знаю, что вы с Полиной поссорились. Она мне позвонила вчера, плакала. Не рассказала подробности, но я же не слепая. Что случилось?
Я молчал. Она ждала.
— Зоя Павловна, это между нами с Полиной.
— Глеб. Я тебя как сына знаю. Ты мне скажи: это серьёзно?
— Серьёзно.
— Настолько, что...
— Не знаю пока.
Она помолчала. Я слышал, как у неё на фоне тикают часы. У неё такие же, как у нас, бабушкины. Потому что наши, это тоже от неё, она подарила на новоселье.
— Глеб. Я не знаю, что между вами произошло. И не лезу. Но я тебе скажу одно: Полина, она упрямая. В отца пошла. Она скорее язык проглотит, чем попросит прощения. Даже если виновата. Это не значит, что ей всё равно.
— Я понял, Зоя Павловна.
— Приезжай обедать в воскресенье. Пирожки испеку.
— Посмотрим.
— Вот вечно вы с этим «посмотрим», — сказала она с досадой. — Ты или Полина, одно и то же. Как Ромка, честное слово.
Я отключился и долго сидел с телефоном в руке. Вадим возился в коридоре, что-то прикручивал, жужжала дрель.
Зоя Павловна не знает. Полина ей не рассказала. Плакала, но не рассказала. Либо стыдно. Либо понимает, что если мать узнает, что дочь гуляла, пусть даже «за кофе», мать встанет на мою сторону. Зоя Павловна женщина старой закалки, для неё это конец.
В четверг утром, на третий день, я встал, собрал сумку и поехал домой.
Не потому что решил. А потому что нельзя вечно сидеть на чужом диване и жевать чужие пельмени. Ромка ждёт. И решение нужно принимать не в гостях у брата, а глядя жене в глаза.
Я открыл дверь ключом. В квартире пахло чистотой. Полина убралась. Помыла полы, протёрла пыль, даже окна, кажется, хотя ноябрь и какой смысл. Когда она нервничает, она убирается. Это я знаю.
Ромки не было, в садике. Полина сидела на кухне. Перед ней кружка с чаем, чёрный, крепкий, без сахара. Она не пила. Просто держала в руках, грела ладони.
— Привет, — сказала она.
— Привет.
Я сел напротив. Она была бледная, под глазами тени. Не спала, видимо. Волосы распущены, без хвоста, без заколки. Домашняя. Настоящая.
— Глеб, я уволилась.
Я моргнул.
— Что?
— Вчера написала заявление. Две недели отработаю и всё.
— Зачем?
Она поставила кружку на стол. Осторожно, как хрупкую вещь.
— Потому что ты прав. Я врала. Не про постель, этого не было. Но я врала, что это ничего не значит. Значило. Мне нравилось внимание. Мне нравилось, что кто-то на меня смотрит не как на деталь интерьера. И я виновата. Не потому что ты замкнулся. Это не оправдание. Ты сам сказал, и ты прав. Это не оправдание.
Я слушал. Она говорила ровно, будто заученно. Но нет, не заученно. Продуманно. Она три дня думала, как и я.
— Я уволюсь, найду другое место. Я не хочу его видеть. Не потому что ты заставляешь. Потому что мне с ним рядом стыдно. За себя. За то, что я делала.
— Полин...
— Подожди. Дай скажу. Я понимаю, что ты можешь мне не верить. Что ты, может, уже решил. Но я хочу, чтобы ты знал: постели не было. Ни разу. Это правда. Он хотел. Я... я думала об этом. Один раз. И мне стало так плохо, что я ревела всю ночь на кухне. Ромка видел. Вот тогда.
Ночные слёзы. От лука.
— Я в тот момент поняла, что дошла до черты. И испугалась. И хотела всё прекратить. Но не знала как. Потому что ты не спрашивал, и мне казалось, тебе всё равно. А потом ты спросил, в пятницу. И я испугалась ещё больше. Потому что если скажу правду, потеряю тебя. А если промолчу, потеряю себя.
— И ты промолчала.
— Да.
Тишина. Часы тикали. Бабушкины. Маятник качался, ровно, мерно, как всегда. Им было всё равно, что происходит на этой кухне. Они тикали, когда мы смеялись, тикали, когда ругались, тикали сейчас.
— Глеб. Я тебя прошу. Не как жена. Как человек. Дай мне возможность это исправить. Не прощай сейчас, я не прошу. Просто дай время показать.
Я достал из кармана куртки чек. Тот самый. Совсем уже затёртый, буквы почти стёрлись. Положил на стол между нами.
— Знаешь, что меня убило сильнее всего?
Она посмотрела на чек. Узнала.
— Не то, что ты с ним ходила в кофейню. Не то, что скрывала. Не то, что врала. А то, что он заказывал тебе капучино. И ты пила. Хотя ненавидишь. Ты для него стала другой. Той, которая пьёт капучино. Той, которая улыбается и не поправляет. Ты с ним была не собой. Ты была удобной.
У неё дрогнули губы.
— И это, Полин, для меня больнее, чем если бы вы переспали. Потому что это значит, что тебе с ним было настолько хорошо, что ты была готова пить то, что не любишь, лишь бы не разрушить это.
Она закрыла глаза.
— Или это значит, — я помолчал, — что тебе со мной было настолько плохо, что даже капучино с чужим мужиком казалось лучше.
— Глеб, перестань.
— Нет. Я говорю, потому что ты должна это услышать. Как я услышал всё, что ты сказала.
Я взял чек. Повертел в пальцах. Семьсот восемьдесят рублей. Два капучино и чизкейк. Цена, в которую обошёлся наш кризис. Смешно, если бы не было так паршиво.
— Я не готов тебя простить, — сказал я. — Сейчас, в эту минуту, не готов. Потому что ты соврала дважды. Я дал тебе шанс, и ты его не использовала. Это для меня значит больше, чем всё остальное. Не кофейня. Не Костя. А то, что я смотрел тебе в глаза и спрашивал, и ты выбрала промолчать.
Она кивнула. Медленно.
— Но я готов... попробовать. Не простить. Попробовать. Если ты увольняешься, это твоё решение, я не заставляю. Если хочешь разговаривать, давай разговаривать. Как раньше. Как нормальные люди, а не как два диспетчера.
— Давай, — сказала она.
— Но Полина. Ещё раз. Один раз. Один звонок, одно сообщение, один кофе. И я ухожу. Молча. Без разговоров, без вторых шансов. Забираю вещи и ухожу. Ты поняла?
— Поняла.
Я встал. Подошёл к мойке. Налил воды в стакан. Пил долго, глотками, чувствуя, как холодная вода идёт внутрь. Горло першило, я не замечал этого последние полчаса.
— Глеб.
— Что.
— Спасибо, что вернулся.
Я не обернулся. Стоял у мойки, смотрел в окно. Двор, детская площадка, берёзы. На одной кто-то повесил кормушку, и к ней прилетели две синицы. Суетились, толкали друг друга, клевали.
Я поставил стакан в раковину. Повернулся.
— Не благодари. Я вернулся не к тебе. Я вернулся домой. Разница есть.
Она кивнула. И в этом кивке не было обиды. Было понимание. Понимание того, что дорога обратно будет длинной, если будет вообще.
Вечером я забрал Ромку из садика. Он увидел меня и побежал через всю раздевалку, врезался в ноги, обхватил.
— Папа! Ты приехал!
— Приехал, мелкий.
— А ты больше не уедешь?
— Нет. Не уеду.
Тамара Петровна смотрела из-за двери. Ничего не сказала. Кивнула.
Мы шли домой, Ромка держал меня за руку и рассказывал, что Федя принёс уже не жука, а ящерицу, и все мальчики хотели потрогать, а девочки опять визжали. Я слушал и смеялся. По-настоящему. Первый раз за неделю.
Дома Полина накрыла ужин. Картошка с котлетами, салат из капусты. Обычный ужин. Обычный вечер. Мы ели втроём, Ромка болтал без остановки, и между нами с Полиной было что-то новое. Не теплота. Не холод. Что-то прозрачное и хрупкое, как первый лёд на луже, когда не знаешь, выдержит или нет.
После ужина, когда Ромка уснул, мы сидели на кухне. Молча. Она пила свой чай, чёрный, крепкий. Я пил свой. Часы тикали.
— Глеб, — сказала она.
— М.
— А ты завтра на работу?
— На работу.
— Тебе бутерброды собрать?
— Собери.
Она встала, достала хлеб, колбасу, порезала. Завернула в фольгу. Положила в пакет. Руки точные, привычные. Сколько раз она это делала? Тысячу? Две? Каждое утро, семь лет.
Я смотрел на её руки. Тонкие запястья. Обручальное кольцо.
Она протянула мне пакет. Наши пальцы соприкоснулись. На секунду. Она не убрала руку. Я не убрал.
Потом она отошла. Вымыла нож. Убрала колбасу в холодильник.
Я взял чек, который так и лежал на столе. Поднёс к глазам. «Кофейня «Мельница». Два капучино. Один чизкейк. 780 руб.» Буквы почти стёрлись. Ещё неделя, и они исчезнут совсем.
Я смял чек. Бросил в мусорное ведро.
Не потому что простил. А потому что он мне больше не нужен. Всё, что он мог сказать, уже сказано. Всё, что он мог сломать, уже сломано.
Полина видела, как я его выбросил. Ничего не сказала.
Она выключила свет на кухне. Я остался сидеть в темноте ещё минуту. Часы тикали. Маятник качался. В окно светил фонарь, жёлтое пятно на потолке.
Я встал и пошёл в спальню. Лёг на свою сторону. Полина лежала на своей. Между нами, как всегда, целая вечность и полметра матраса.
— Спокойной ночи, — сказала она.
— Спокойной ночи.
И я лежал и слушал, как она дышит. Ровно, тихо. Не плачет. Не притворяется. Просто дышит. И я дышал. И часы тикали за стеной.
А трещину на потолке я так и не замазал.
Может, завтра.
Дорогие читатели! 👍 Поставьте лайк👍, если история зацепила!
Что бы вы сделали на моём месте? Расскажите в комментариях 👇
Завтра новая история в ДЗЕН — заходите и подписывайтесь!