Шестьдесят пять сантиметров.
Я знала точно — измеряла в январе, когда решала, стричь или нет. До поясницы. Четыре года отращивала.
Четыре года без краски — чтобы не портить. Четыре года масок каждую неделю — масло, кефир, что там ещё советуют в интернете. Четыре года терпения, когда все вокруг меняли каре на пикси, пикси на боб, боб обратно на каре. А я — растила.
Пять сантиметров.
— Только кончики, — сказала я, садясь в кресло. — Сантиметров пять. Можно даже три. Подровнять и всё.
Парикмахер кивнула. Алёна — так было написано на бейдже. Тридцать с чем-то, короткая стрижка, чёрный фартук.
Я заметила, что она странная. Глаза красные, припухшие. Руки — чуть дрожат. Может, устала. Может, не выспалась. Я не спросила — неудобно. Чужой человек, какое мне дело.
— Пять сантиметров, — повторила я. — Хорошо?
— Да-да, — она кивнула. Взяла расчёску, начала разделять пряди.
Я смотрела в зеркало. Салон маленький, на три кресла. Рядом — никого, только мы. Тихая музыка из колонки, запах лака.
Алёна взяла ножницы.
Первый срез — нормально. Я видела, как упала прядь. Сантиметров пять. Ну, может, шесть. Нормально.
Второй срез. Третий.
Я смотрела на своё отражение и не сразу поняла.
Она резала выше. Намного выше. Не кончики — целые пряди. Я видела, как они падали — длинные, тяжёлые — но мозг не успевал обработать.
— Подождите, — сказала я. — Подождите, стоп.
Она не остановилась. Резала дальше. Как автомат. Глаза — пустые, смотрит сквозь меня.
— Стоп! — я схватила её за руку.
Ножницы замерли. Алёна моргнула — как будто очнулась.
Я посмотрела вниз. На пол.
Тридцать сантиметров моих волос лежали на кафеле. Тёмные, блестящие. Четыре года.
Я посмотрела в зеркало.
Каре. До плеч. Рваные концы, неровные пряди.
Я не закричала. Не смогла. Открыла рот — и ничего. Только слёзы. Хлынули сразу, горячие, по щекам, по подбородку. Я плакала молча, глядя на своё отражение — на чужое отражение, потому что это была не я.
Алёна стояла рядом. Ножницы в руке. Лицо — белое.
— Что... — я всхлипнула. — Что вы наделали?
Она не ответила. Разжала пальцы — ножницы упали на пол с металлическим звоном. Закрыла лицо руками. И заплакала.
Не тихо, не красиво. Зарыдала — громко, с всхлипами, с трясущимися плечами. Осела на соседнее кресло и рыдала.
Я сидела с мокрым лицом и смотрела на неё. Она плакала сильнее, чем я. Это было так странно, что я перестала думать о волосах.
— Что случилось? — спросила я.
Алёна не отвечала. Плакала.
— Алёна. Что случилось?
Она подняла голову. Лицо красное, мокрое, тушь размазана.
— Мой сын, — сказала она. Голос — хриплый, ломающийся. — Час назад. Позвонили из сада. Он упал с горки. Перелом руки. Скорая забрала.
Я молчала.
— Он сейчас в больнице. Один. Ему семь лет. Он там один.
— А вы... — я не понимала. — А вы почему здесь?
Она засмеялась — страшным, истеричным смехом.
— Потому что у меня три записи. Потому что напарница заболела, я одна. Потому что хозяйка сказала — «отменишь, получишь штраф». Пять тысяч. Треть зарплаты.
Она вытерла лицо рукавом.
— Я думала — быстро достригу и поеду. Первую клиентку достригла. А на вас... — она посмотрела на мои волосы. — Господи. Господи, простите. Простите меня.
Она снова заплакала.
Я сидела в кресле. Тридцать сантиметров на полу. Четыре года. И женщина напротив, у которой сын с переломом лежит в больнице один, пока она стрижёт чужих людей, потому что боится штрафа.
Злость была — секунду. Острая, горячая. А потом — пропала. Растворилась. Осталась только усталость.
— Поезжайте, — сказала я.
— Что?
— Поезжайте к сыну. Прямо сейчас.
Она смотрела на меня.
— А вы?
— Я разберусь. Доровняю где-нибудь. Или так похожу. Неважно.
— Но... стрижка. Деньги. Хозяйка меня убьёт, если я уйду.
Я встала. Сняла накидку. Достала кошелёк.
— Сколько стрижка?
— Тысяча восемьсот. Но я не возьму. После того, что сделала — как я возьму?
Я положила две тысячи на столик.
— Возьмите. И поезжайте.
Она смотрела на деньги. На меня. На волосы на полу.
— Почему вы... — она не договорила.
— Потому что у вас сын в больнице. А у меня — волосы. Волосы отрастут.
Алёна встала. Взяла сумку с вешалки. Куртку. Руки всё ещё дрожали.
— Спасибо, — сказала она. — Я... простите. Правда простите.
— Езжайте уже.
Она вышла. Дверь хлопнула. Я осталась одна в пустом салоне.
Посмотрела в зеркало. Каре до плеч, рваные концы. Я — и не я.
Посмотрела на пол. Тридцать сантиметров.
Вышла.
Прошёл месяц.
Я привыкаю. Каре — это удобно, если честно. Быстрее сушить, легче укладывать. Голова не болит к вечеру от тяжести.
Но иногда я смотрю на старые фото — там, где волосы до поясницы, тяжёлые, блестящие — и всё равно обидно. Четыре года. Четыре года терпения. За тридцать минут.
Алёна написала мне через неделю — нашла по номеру телефона из записи.
«Простите ещё раз. Я понимаю, что это не извинение. Тёма в порядке, гипс на четыре недели. Спасибо, что не кричали. В тот день я бы не выдержала».
Я не ответила. Не знала, что написать.
Недавно заходила в тот салон — к другому мастеру, чужая порекомендовала. Спросила про Алёну.
— Уволили, — сказала мастер. — Бросила рабочее место, ушла среди дня. Хозяйка такого не прощает.
Ушла ко мне. Ко мне — и к сыну.
Я могла написать отзыв. Могла потребовать компенсацию. Могла пожаловаться хозяйке. Это было бы справедливо. Я — клиент, я заплатила, я просила пять сантиметров, получила тридцать.
Но я заплатила. И ушла. И не написала ничего.
Иногда я думаю: а если бы я тогда накричала? Потребовала? Устроила скандал?
Может, Алёна бы сломалась. Окончательно. Может, ей бы стало ещё хуже.
А может — наоборот. Может, она бы собралась. Может, скандал — это границы. Может, я должна была сказать: «Нет, так нельзя. Вы — профессионал. Если не можете работать — не работайте. Это не оправдание».
Я не сказала.
Я простила, потому что у неё сын в больнице.
Но разве это причина? Разве беда одного человека — это разрешение ломать жизнь другому?
Я не знаю.
Волосы отрастают. Медленно — сантиметр в месяц. Через три года будут до лопаток. Через четыре — как было.
Или я подстригу раньше. Может, мне нравится каре. Может, я просто говорю себе, что нравится, чтобы не думать о том, что потеряла.
Парикмахер отрезала мне четыре года. Я плакала. Потом она рассказала про сына — и я перестала злиться.
Заплатила. Ушла. Не написала жалобу. Не потребовала денег.
Я была права?
Или я просто не умею злиться, когда человеку плохо — даже если этот человек сделал плохо мне?
***
Вам понравиться: